Сайт журнала
"Тёмный лес"

Главная страница

Номера "Тёмного леса"

Страницы Юрия Насимовича

Страницы авторов "Тёмного леса"

Страницы наших друзей

Литературный Кисловодск и окрестности

Из нашей почты

Тематический каталог сайта

Новости сайта

Карта сайта

Обзор сайта

Пишите нам! temnyjles@narod.ru

 

на сайте "Тёмного леса":
стихи
проза
драматургия
история, география, краеведение
естествознание и философия
песни и романсы
фотографии и рисунки

Из архивов Гаров и Миклашевских

Из архива Гаров
Дневник Е.Л.Гара
Некролог Е.Л.Гара
Предисловие к рассказам А.И.Рейзман
А.И.Рейзман. Два донских казака и советская власть
А.И.Рейзман. Авария
А.И.Рейзман. Этого не может быть
Фотографии П.И.Смирнова-Светловского
Р.И.Миклашевский. Июнь 1941г. в Вильнюсе
Р.И.Миклашевский. Автобиография
Р.И.Миклашевский. О времени, предшествующему моему появлению
Е.И.Рубинштейн. Дневник Печорско-Обской экспедиции 1913г.
В.Шкода. Чёрное ожерелье Печоры
Н.Е.Миклашевская. Ефим Ильич Рубинштейн
Н.Е.Миклашевская. Абрам Ефимович Рубинштейн
Н.Е.Миклашевская. Вадим Васильевич Смушков
Н.Е.Миклашевская. Татьяна Вадимовна Смушкова
Н.Е.Миклашевская. Игорь Евгеньевич Тамм
Н.Е.Миклашевская. Прадеды и прабабки
Н.Е.Миклашевская. Детство на Остоженке
Н.Е.Миклашевская. Бродокалмак
Н.Е.Миклашевская. Университет
Н.Е.Миклашевская. Люблино
Н.Е.Миклашевская. Начало семейной жизни Н.Е.Миклашевская. Кондрово
Н.Е.Миклашевская. Рейд
Н.Е.Миклашевская. МАИ
Н.Е.Миклашевская. Ольга Владимировна Егорьева-Сваричовская
Дневник О.В.Егорьевой-Сваричовской (Часть 1)
Дневник О.В.Егорьевой-Сваричовской (Часть 2)
Дневник О.В.Егорьевой-Сваричовской (Часть 3)
Дневник О.В.Егорьевой-Сваричовской (Часть 4)
Илья Миклашевский. Мои предки
Илья Миклашевский. Н.Я.Долматов

Н.Е. Миклашевская

УНИВЕРСИТЕТ

Приехав в августе 45г. из Бродокалмака в Москву, Н.Е.Миклашевская (тогда - Рубинштейн) поступила на мехмат Московского университета, жила на Метростроевской (Остоженке) со старшими сестрами Верой и Татьяной; через три года к ним присоединилась и младшая сестра Люба. Об упоминаемых здесь родственниках автора см. Н.Е. Миклашевская "Прадеды и прабабки" , в т.ч. примечания в конце страницы.

 

Первый послевоенный год.

(По поводу названия главы: конечно, оно неточно, соблюдать хронологию очень трудно, для меня даже невозможно).

Мехмат помещался на третьем этаже "нового" здания на Моховой. "Старым" называлось стоящее по другую сторону улицы Герцена (Большой Никитской), ближе к центру. Там помещался в частности физфак. А в нашем - на втором этаже истфак, на первом - физкультурные залы, поликлиника. Теперь в "новом" здании факультет журналистики. А на "голубятне" (так мы называли помещение выше уровня третьего этажа, где любили сидеть комсомольские активисты, и я в том числе), теперь студия Церковно-общественного канала. (Писалось, вероятно, в 90-м году, теперь давно нет этого канала, а какая это была отдушина! - примеч. 2007 года).

Мама писала под впечатлением моих писем: "Надя на седьмом небе". Она была права. Лекции нам читали великолепные профессора: матанализ - Александр Яковлевич Хинчин, аналитическую геометрию - Борис Николаевич Делоне, высшую алгебру - ныне здравствующий русский патриот Игорь Ростиславович Шафаревич. Лекторы были все прекрасны, были очень разными людьми, и манерой чтения тоже, конечно, сильно различались.

Делоне был, - не знаю, можно ли сказать, что друг дяди Горы [Тамма], но во всяком случае товарищ его по альпинизму. Они разнились характерами (насколько я могу судить), но оба были "веселые", т.е. жизнерадостные, только у дяди совсем не было ехидства, а у Делоне даже чересчур. В частности, читая лекцию, он постоянно упоминал "Игоречка" Шафаревича, приглашая нас посмеяться над его молодостью.

Хинчин, наоборот, был всегда мрачен. Безусловно, не только на лекциях. Думаю, не улыбался он вообще никогда. Кончил он плохо - душевным заболеванием. В наше время он был уже довольно пожилым.

Сейчас, в 2001 году, я держу в руках книгу о Колмогорове ("Явление чрезвычайное") и читаю, что` пишет проф.Гнеденко, сравнивая двух своих учителей, какими он увидел их, приехав в МГУ в 1934 году: "Два совершенно разных характера руководителей семинара создавали необыкновенную атмосферу - огненный Андрей Николаевич и сдержанный Александр Яковлевич". И дальше: "Хинчин был всегда деликатен, никогда не повышал голоса".

Скажу еще, что, восхищенные лекциями Хинчина, мы всем курсом после 1-го семестра подарили ему будильник. Помню его напряженное лицо при вручении подарка. Было видно, что ему неловко. Всякий другой на его месте пошутил бы и дал бы нам понять неуместность нашего поступка, когда курс еще не был закончен. Да вдобавок перед сессией. Но, вероятно, шутить Хинчин не умел.

Когда на 3-м курсе Хинчин начал читать нам курс теории вероятностей, на первой лекции мы, не сговариваясь, встретили его аплодисментами. Он был явно растроган.

Очень хорошее впечатление производит предисловие самого Хинчина к его популярной книге "Три жемчужины теории чисел". У меня ее сейчас нет, напишу по памяти, что` хотела бы. В начале предисловия - письмо к Хинчину бывшего его первокурсника, ныне офицера ("Письмо с фронта"), и ответ Хинчина.

"Милый Сережа... В моей молодости, во время 1-й мировой войны, невозможно было, чтобы воин писал с фронта такие письма... Вы просите "прислать каких-нибудь жемчужинок"..." И далее - собственно математический текст.

Шафаревич - единственный из них, о ком я слышала раньше. В 1939 году в журнале "Огонек" была статья о нем, да еще с фотографией. Описывалось, как он увлекся историей, но в Доме пионеров его не приняли в исторический кружок из-за неуда по математике. И вот, ради этого кружка он стал исправлять неуд, увлекся и оказался прирожденным математиком.

Когда он пришел в университет впервые, то на вопрос о возрасте он ответил: "Скоро будет 15". Его приняли, а в 17 лет он закончил мехмат. (Это я излагаю то, что помню из тогдашнего "Огонька").

В наше время ему было 23 года; со студентами он был более официален, чем все другие преподаватели, которые при всем их различии равно отличались простотой в обращении.

Увлечение Шафаревича историей проявилось через несколько десятилетий и вылилось - увы - в пропаганду антисемитизма.

Упражнения в нашей группе вели пожилой Николай Иванович Щетинин и довольно молодые Алексей Серапионович Пархоменко и Игорь Владимирович Проскуряков, оба слепые. Все трое доценты, а лекторы, конечно, профессора.

Пархоменко отличало совершенно необычное отношение к студентам, - я бы сказала "отеческое", но было ему лет 30. Значит, братское - заботливое. Услышав, что нам делали какие-то прививки, он сказал с улыбкой: "Бедные дети", - и это прозвучало совершенно органично.

Некоторая неудача постигла меня только с языком: я хотела учить английский, потому что справедливо полагала - немецкий все равно буду знать не лучше, чем с мамой выучила, - но уже не было места в английских группах, я ведь сдавала экзамены в самом последнем потоке.

Роль языков я понимала хорошо. Вот моя запись (правда, уже 1950 года): "Как полезно знать много языков, хотя бы понемножку! Каждый день какое-нибудь полезное открытие, вроде того, что институт и конституция - от одного корня".

Но это было уже не так важно по сравнению с математикой. Хотя я очень умела ценить и других хороших преподавателей. Например, по немецкому языку - Ольгу Сергеевну Лупандину (это как раз она принимала у меня вступительный экзамен), а позже - преподавателя хирургии (в рамках военного дела) подполковника Герзона (мы должны были к нему обращаться "товарищ подполковник", потому не помню его имени и отчества). Хирургия сама по себе не так уж была мне интересна. Более того, сейчас я вдруг усомнилась, действительно ли Герзон читал именно хирургию. Может быть, внутренние болезни? А сомневаюсь потому, что важно не что, а как. Он воздействовал своей личностью, это был настоящий интеллигент. Стремился нас воспитывать. Например, мы впервые именно от него услышали о шлиссельбуржце Морозове, причем Герзон был совершенно искренне поражен нашим невежеством: никто из нас раньше о Морозове не слышал.

Я тогда же задалась целью найти книгу, о которой он нам говорил: "Повести моей жизни". Дошли руки до нее только на последнем курсе. Записала тогда: "Может быть, я бы меньше дров наломала за эти годы" (имея в виду - если бы прочитала раньше. Я всегда преувеличивала влияние книг на поведение человека). Купить же эту книгу я смогла только в 60-е годы, а все это время о ней помнила. И сейчас стараюсь прочитать о Николае Морозове все, что попадает под руку.

Подполковник был ригористом. Однажды я одновременно с ним проглядывала факультетскую стенгазету, висевшую в коридоре. Его шокировало слово "зачетка" в статье моей покровительницы, аспирантки Иры Раухваргер. Он сказал: "Это даже не жаргон, это арго!"

Здесь же упомяну, какие профессора читали нам в следующие годы. Линейную алгебру - Израиль Моисеевич Гельфанд. Анализ-III - Андрей Николаевич Колмогоров. Уж эти два - действительно мирового масштаба. Дифуры - Иван Георгиевич Петровский. Кстати, два последних читали оба очень плохо, - если говорить о качестве лекций. В уже упомянутой мной современной книге о Колмогорове его сотрудник по работе со школьниками А.А.Егоров пишет: "С мнением, будто А.Н. был не очень хорошим лектором, я согласиться никак не могу". Однако, эти слова как раз свидетельствуют о том, что мнение почему-то существовало и даже было распространено, а значит - причина все-таки была.

По поводу лекций Колмогорова и особенно Петровского, который тоже был академиком, наш однокурсник Саша Кутасов сказал: "Разогнать Академию Наук!"

И.М. Гельфанд

Манера чтения Гельфанда была совершенно оригинальная: он следил за тем, чтобы мы все понимали, а потому посреди чтения задавал вопрос и поднимал с места кого-нибудь из слушателей. Один раз и я вынуждена была отвечать. Я никогда не боялась экзаменов, а вот этот внезапный вызов был пострашнее всякого экзамена, и я отвечала, как о пьяницах говорят: на автопилоте. (От Ильи знаю, что эта система сохранилась через много лет. Илья посещал его семинар, начиная, видимо, с 1976 года. Кстати же, приведу здесь анекдот, который Илья слышал от Гельфанда на семинаре, а мне пересказал в 2008 году.

"Пьяный мужик приходит в себя посреди лужи и спрашивает прохожих: где я? Ему отвечают: Вы на такой-то улице, вон тот дом - номер такой-то, а видите на той стороне - это номер такой-то. Мужик: мне не нужны подробности, скажите, в каком я городе? - Вот и от вас я не требую подробностей".

Гельфанд жив, в 2003 году президент Путин поздравлял его с 90-летием. Я очень хотела бы знать, кто подсказал это Путину!.

ПОЗДНЕЙШЕЕ примечание. В газете "Еврейское слово", в N 33(403) от 2-8 сент. 2008 года помещена статья Леонида Радзиховского под очень удачным названием "Армия обороны Израиля". Я не люблю Радзиховского как человека, но считаю его очень талантливым журналистом. Статью перепечатываю: я давно убедилась, что делать вырезки и складывать их в папки или в папку, - в моем случае бесполезно.

ПРИМЕЧАНИЕ 2012 года. Опять же в газете "ЕС" я прочитала статью, из которой впервые поняла, что "Армия обороны Израиля" - это ОФИЦИАЛЬНОЕ название израильских вооруженных сил.

АРМИЯ ОБОРОНЫ ИЗРАИЛЯ

2 сентября Израилю Моисеевичу Гельфанду - 95 лет.

И.М. - математик, даже назвать его труды ни я, ни 99% читателей "ЕС", разумеется, не могут. Но он - человек знаковый, думаю, его имя доброй половине читателей хотя бы смутно известно.

Он менее знаменит, чем Ландау, но они вполне сравнимы.

И по вкладу в науку (и по вкладу в атомный проект СССР в начале 1950-х). И потому, что оба они создали научные школы - две самые мощные в советской науке. Теоретики Ландау и математики Гельфанда. Оба вели знаменитые на весь мир семинары. Оба - безусловные авторитеты не только интеллектуальные, не только в науке, но и в общественных, в моральных вопросах - гуру, ребе. Впрочем, для их среды, для ученых эти вопросы неотделимы собственно от науки. При этом оба - люди, умеющие "делать больно", ироничные, часто беспощадные и злые.

Сам И.М. сформулировал свои представления о математике так: красота, простота, точность и безумие идей. Теперь представьте, что для него это - не слова, а простое, точное руководство к действию, причем не только в науке, но и в жизни. И вы поймете силу Гельфанда и тягу к общению с ним.

В общем, Гельфанд, как и Ландау - одна из легенд интеллигентско-еврейско-научной Москвы 1950-70 годов: два генератора огромного, часто слепящего интеллектуального света.

Перечислять все титулы И.М. - как раз статьи хватит. Член 10 ведущих академий наук мира, лауреат 9 международных и российских премий и т.д. и т.п.

Самая емкая оценка дана его учителем - Колмогоровым. Он сказал, что в присутствии двух математиков "ощущал присутствие высшего разума". Один из этих двух - Израиль Моисеевич.

По всем экспертным оценкам, он входит в число пяти ведущих математиков мира, а после Колмогорова - советский, российский математик N1, вне конкуренции.

Еврейской математики, как известно, нет, - а еврейские математики, как известно, есть. И все они в Москве - как прямые ученики И.М., так и ученики других ученых - концентрировались вокруг Гельфанда, составляли в широком смысле его школу. Хотя, понятно, среди его учеников много "неевреев", но его школа по праву считалась "еврейской" не только из-за пятого пункта своих участников, но и по тому месту, которую она занимала в борьбе, которая шла в советской математике.

Холодная война антисемитов и евреев в советской математике была жестокой. Немало карьер сломалось, - а немало и поднялось в этой войне. И дело тут не в банальной конкуренции - процент физиков-евреев был ничуть не меньше, но среди физиков антисемитизм был "не в моде", и не было противостояния "русской" и "еврейской" школы (хотя личные национальные предпочтения несомненно были у многих ученых, и русских, и евреев). А вот в математике это деление было четким - еще задолго до государственного антисемитизма, еще с 1930-х. Потом это, конечно, резко усилилось. Почему так обстояли дела именно в математике? Нет четкого ответа. Но это - факт.

Гельфанд в 40 лет стал членкором, получил две Сталинские премии, потом Ленинскую. А вот академиком его не избирали 31 год! Три раза баллотировался - и "пролетал". Академик Леонтович уже спрашивал: может запрещено избирать в академики членов иностранных академий? Но запрещено было избирать главу "еврейских математиков". Причем, это был даже не официальный запрет, а добрая воля самих академиков.

За эти 30 лет академиками по отделению математики стали не менее 30 человек. Были среди них - по оценкам экспертов - и "слабаки" и "крепкие середняки", были и выдающиеся математики. Л.Понтрягин ("слепой антисемит", как его звали), наиболее ярый юдофоб в Академии наряду с вечным директором Математического института АН академиком И.Виноградовым - естественные учителя И.Шафаревича, С.Новиков, Л.Фадеев. Был избран даже один еврей (правда, по Сибирскому отделению) Л.Канторович, будущий Нобелевский лауреат по экономике. Но и самые сильные из них, по общей оценке, не шли в сравнение с Гельфандом. И только в 1984-ом, когда "неизбрание Гельфанда" было уже анекдотом, отделение математики, наконец, сломалось - пропустило И.М. в академики.

Само собой, за эти годы не был избран ни один еврей член-корреспондент (только в том же 1984-ом "полуеврея" В.Арнольда - кстати, самого выдающегося нашего математика после Гельфанда - избрали членкором). Постепенно планку опустили до невозможности защитить докторскую, а на мехмат евреев практически не принимали после 1967 года.

Вся эта юдофобская кампания для одних была способом подлизаться к Виноградову, Понтрягину, Тихонову, влиятельным антисемитам, для других - естественным состоянием души, а для третьих - примером "патриотического, государственного подхода".

Это дало результаты: в 1970-80-е годы из СССР смыло практически всех сильных математиков - совсем не только евреев! Школа Гельфанда, "армия обороны Израиля", во главе с ним самим, почти в полном боевом составе перебралась в США, но обрушилась и вообще вся российская математика. Сегодня из 94 членов отделения математики Национальной АН США - 8 эмигрантов из России, из школы Гельфанда. И не в последнюю очередь это триумфальный итог многолетней патриотической борьбы с евреями. А вот "англо-саксонские математики США" не патриоты, с евреями и эмигрантами не борются - хотя там тоже люди, с непростыми лично-корпоративными отношениями друг к другу.

Что ж - еврейские математики есть, но еврейской математики нет. Все равно где живет ученый - формулы универсальны. А России тем более математики ни к чему - у нас в чести другие ученые, геополитики.

ДОРОГОЙ И.М.!

ЕСЛИ КАКИМ-ТО ЧУДОМ ЭТА ГАЗЕТА ПОПАДЕТ К ВАМ - МОЖЕТ БЫТЬ ВАМ БУДЕТ ПРИЯТНО ЛИШНЕЕ ПОДТВЕРЖДЕНИЕ, ЧТО НА ИСТОРИЧЕСКОЙ РОДИНЕ ВАС ПОМНЯТ, ПОЗДРАВЛЯЮТ И ЖЕЛАЮТ, ЧТОБЫ ВЫ ТАК ЖЕ ЗАМЕЧАТЕЛЬНО ОТМЕТИЛИ 100-ЛЕТИЕ, КАК 5 ЛЕТ НАЗАД ОТМЕТИЛИ 90-ЛЕТИЕ.

Как И.М. отмечал 90-летие? Ну, разумеется, международной научной конференцией.

ЕЩЕ БОЛЕЕ ПОЗДНЕЕ примечание. И.М.Гельфанд скончался в 2009 году. Кажется, 5 октября: Илья узнал о его кончине в Независимом университете, 7-го; там было объявлено, что "позавчера умер И.М.Гельфанд".

Газета "Еврейское слово" в номере от 13 октября откликнулась статьей (без подписи) и поместила портрет. Статью перепечатываю.

УШЕЛ ВЕЛИКИЙ МАТЕМАТИК

Израиль Моисеевич Гельфанд, один из самых известных математиков ХХ века, педагог, организатор математического образования, академик РАН, иностранный член Национальной академии США, Лондонского Королевского общества, Французской академии наук и многих других академий наук мира скончался в возрасте 96 лет.

Лауреат Сталинских премий (1951, 1953), Ленинской премии (1961), кавалер трех орденов Ленина (1954, 1956, 1973), он стал также лауреатом самых престижных международных научных наград. В 1978 году Израиль Гельфанд и Карл Энгель из Германии стали первыми учеными, получившими премию Вольфа в математике. В 1994 году Гельфанд был награжден так называемым призом для гениев - стипендией фонда Джона и Катрин МакАртур. В 2005 году ему была вручена высшая награда Американского математического общества - премия Лероя Стила за выдающиеся достижения на протяжении всей карьеры.

Вспоминает заведующий кафедрой общих проблем управления профессор МГУ Владимир Михайлович Тихомиров: "Кончить школу Гельфанду не довелось. В своих интервью Гельфанд поведал о трех "счастливых" обстоятельствах своей жизни. Первое из них состояло в том, что ему не пришлось кончать ни средней, ни высшей школы. Второе, что он приехал в Москву шестнадцати с половиной лет. Это случилось, - пишет Израиль Моисеевич, - "в результате некоторых трудностей, возникших в моей семье". Какое-то время в Москве Гельфанд был безработным, какое-то время работал контролером у входа в Ленинскую библиотеку (что давало ему возможность этой библиотекой пользоваться). Тогда же он начал преподавать математику, сначала в школе, потом на различных курсах и в вечерних институтах. Он начал посещать лекции и семинары в МГУ. Сам он потом говорил, что первой математической школой в его жизни был семинар М.А.Лаврентьева по комплексному анализу.

А в чем же состояло третье "счастливое" обстоятельство в жизни Израиля Моисеевича? Вот что он рассказал: "Мои родители не имели возможности покупать мне математические книги - у них не было средств для этого. Но мне снова повезло. Когда мне было 15 лет, родители повезли меня в Одессу делать операцию аппендицита. Я сказал, что не пойду в госпиталь, если они мне не купят книгу по математике". И книга была куплена. Это был очень ординарный учебник по анализу. Но он радикально изменил представление пятнадцатилетнего юноши о математике. Перед тем он думал, что существуют две различные математики: алгебра и геометрия. А когда он увидел формулу Маклорена, осознал, что между этими науками нет пропасти. "Математика предстала передо мной в своем единстве. И с той поры я понял, что разные области математики вместе с математической физикой образуют единое целое".

По воспоминаниям академика Игоря Владимировича Арнольда, Андрей Николаевич Колмогоров только в присутствии двух человек чувствовал интеллект, равный или больший его собственного, "ощущал присутствие высшего разума". Одним из них Колмогоров назвал своего ученика И.М.Гельфанда.

"Для человеческого интеллекта правильное отношение к математике играет такую же роль, как восприятие музыки, поэзии и других недоходных или малодоходных областей человеческой деятельности, - отмечал в 1999 году Израиль Гельфанд. - Поэтому я всегда старался, чтобы красота математики доходила и до тех людей, которые никогда в жизни больше заниматься ею не будут. Организованную мною больше 30 лет назад в России заочную математическую школу окончили более 70 тысяч человек, большинство из них не стало профессиональными математиками, но убедилось в ее неизмеримой красоте!"

 

Из журнала "Квант", 2009, N6
ПАМЯТИ ИЗРАИЛЯ МОИСЕЕВИЧА ГЕЛЬФАНДА

Не стало Израиля Моисеевича Гельфанда, одного из самых выдающихся математиков прошедшего века.

И.М.Гельфанд - поразительно разносторонний ученый. Нелегко назвать какую-либо из фундаментальных отраслей математики, в которой Гельфанд не имел бы основополагающих результатов. Он был всемирно признанным мировым лидером в функциональном анализе, теории групп Ли и теории представлений, и невозможно не отметить его вклада в алгебру, геометрию, топологию, алгебраическую геометрию, теорию дифференциальных уравнений, математическую физику, численный анализ, приложения к нефизическим наукам.

И.М.Гельфанд был воспитанником московской математической школы, учеником А.Н. Колмогорова. Он замыкает список учеников Лузина и первого поколения его выдающихся "внуков". Ими были Д.Е.Меньшов, М.Я.Суслин, А.Я.Хинчин, П.С.Александров, П.С.Урысон, Л.А.Люстерник, М.А.Лаврентьев, П.С.Новиков, Н.К.Бари, А.Н.Колмогоров, Л.В.Келдыш, Л.Г.Шнирельман, С.М.Никольский, А.Н.Тихонов, Л.С.Понтрягин, А.И.Мальцев, А.А.Ляпунов, М.В.Келдыш, И.М.Гельфанд.

В трудные двадцатые годы ему не довелось закончить школу. Он не получил высшего образования. С девятнадцати лет Израиль Моисеевич стал посещать семинары Московского университета и поступил в аспирантуру к Андрею Николаевичу Колмогорову. Кандидатскую диссертацию И.М.Гельфанд защитил в 1935 году и стал работать доцентом механико-математического факультета МГУ. Вскоре им были заложены основания теории нормированных колец (именуемых теперь банаховыми алгебрами). Эти исследования, послужившие основой его докторской диссертации, защищенной в 1940 году, сразу выдвинули его в число ведущих математиков своего времени. Гельфанд прочитал на механико-математическом факультете множество курсов: линейной алгебры, теории уравнений с частными производными, вариационного исчисления, интегральных уравнений. Он был блистательным лектором - многие называют его лучшим лектором среди тех, кого им доводилось слышать. Его перу принадлежит множество книг, по которым учились и продолжают учиться математики всего мира. Это учебник по линейной алгебре и написанные в соавторстве с коллегами учебник по вариационному исчислению и серия монографий по теории обобщенных функций. В течение полувека действовал знаменитый семинар Гельфанда, посвященный "всей математике", который послужил школой для многих поколений математиков. Долгое время Гельфанд работал в Отделении прикладной математики Математического института имени В.А.Стеклова, где выполнял работы большой государственной важности: он возглавлял группу ученых, которые проводили расчеты, связанные с созданием водородной бомбы. С шестидесятых годов Гельфанд заведовал лабораторией при Московском университете, где основное внимание уделялось проблемам медицины и биологии. Гельфанд был основателем и в течение многих лет главным редактором журнала "Функциональный анализ и его приложения". В годы, когда И.М.Гельфанд был президентом Московского математического общества, это общество достигло высшей степени своего развития.

Велики заслуги Израиля Моисеевича в области математического просвещения в нашей стране. Он был среди основателей школьных математических кружков при Московском университете, принимал активнейшее участие в проведении первых Московских математических олимпиад, основал Заочную математическую школу, был среди основателей знаменитой московской второй школы. Он был инициатором издания и основным соавтором многих замечательных брошюр, обращенных к школьникам. И.М.Гельфанд был другом нашего журнала. В первом номере "Кванта" за 1989 год опубликовано замечательное интервью с академиком И.М.Гельфандом.

И еще об одном нельзя не сказать: очень многим Израиль Моисеевич оказывал существеннейшую помощь в трудную минуту их жизни.

Поразительной особенностью его жизни в науке явилось невероятное творческое долголетие; его путь в науке на уровне высших достижений длился семьдесят пять лет. Сравнить его просто не с кем за всю историю науки.

В 2003 ггоду в США состоялась конференция "Единство математики", приуроченная к девяностолетию И.М.Гельфанда. На конференции выступили с докладами крупнейшие математики нашего времени. На этой конференции 2 сентября, в день своего девяностолетия выступил с докладом и сам юбиляр. Его доклад назывался "Математика как адекватный язык". В докладе были отражены суперсовременные проблемы алгебры, теории чисел, геометрии, анализа и прикладной математики. В начале доклада Израиль Моисеевич произнес такие слова:

"Я не ощущаю себя пророком. Я лишь ученик. (I do not consider myself a prophet. I am simply a student.) Всю жизнь я учился у великих математиков, таких как Эйлер или Гаусс, у моих старших и младших коллег, у моих друзей и сотрудников, но более всего - у моих учеников".

Имя Гельфанда навсегда останется в истории науки.

Статья (без подписи, что мне тоже нравится - как бы от всей редакции) этим кончается, но я должна сказать о фотографии. На ней Гельфанд в "академической" квадратной шляпе, а при этом он слегка улыбается - горделивой улыбкой. На этом определении я настаиваю.

[О Гельфанде см. также Владимир Мильман. "Глобальное понимание и Украина чтит память выдающихся математиков XX столетия Израиля Гельфанда и Давида Мильмана".]

[Студенты мехмата]

Возвращаюсь к повествованию, в 1945 год.

Студенты были разные. Девочки более-менее однородные, а парни отчетливо делились на две категории: не старше 17 лет, иногда за время войны прошедшие ускоренно 2-3 класса, - и раненые фронтовики.

В последующие годы приходили и не раненые, демобилизованные, которые до войны успели пройти 1-2 курса. Из фронтовиков-инвалидов, кроме Володи Финкельштейна, упомяну парторга Ваню Линкина (он был строг, с ним я боялась общаться), Борю Дубовицкого (настоящее его имя было Абрам, о чем я узнала значительно позже, уже после окончания университета), Васю Нетребко, Леву Панфилова.

Юз (Иосиф) Островский, полупарализованный в результате ранения, возрастом старше нас, пришел на курс года через два.

Были и не выдержавшие напряжения, как бросивший учебу Миша Шульгин. Но это как раз редкий случай.

У Левы Панфилова был великолепный голос: высокий баритон. Как сейчас вижу: сидят с Володей Финкельштейном обнявшись за плечи в первом ряду аудитории (во время перерыва) и поют "Соловьи" (это часто) или песню, никогда мной до того не слышанную:

"Я иду не по нашей земле,
Просыпается хмурое утро.
Вспоминаешь ли ты обо мне,
Дорогая моя, златокудрая?
Предо мною чужие поля
В голубом, как у нас, тумане.
Золотятся вдали тополя
В это утро, не в меру раннее.
Я тоскую по родине,
По родной стороне своей.
Я в далеком походе теперь
На чужой стороне.
Я тоскую по русским полям,
Эту боль не унять мне ничем,
И по серым любимым глазам -
Мне так грустно без них.
Проезжая теперь Бухарест,
Всюду слышу я речь неродную
И от всех незнакомых мне мест
Я по родине больше тоскую.
Здесь идут проливные дожди.
Их мелодия с детства знакома.
Дорогая, любимая, жди,
Не отдай мое счастье другому".

Думаю, что не советский офицер сочинил эту песню, что она старше по происхождению на 30 лет.

Лева покорил своим голосом замечательную девочку, Инну Барсукову. Они поженились, у них (еще, кажется, на третьем курсе) родился сын.

Но на самом деле Лева ее не стоил, и разошлись они довольно скоро.

У меня сохранился блокнотик с типографской надписью "Делегату такой-то комсомольской конференции" и с моими записями. Это был 1949 год.

"На политинформации был Дубовицкий. Я его уважаю, он мне очень симпатичен, - а вчера он меня и удивил. К тому, что я рассказывала, он все добавлял всякие интересные вещи, комментировал - беседа вообще была живая, и абсолютно ничего из сказанного мной, а я не одну книгу прочитала, для него не было ново. А как интересно он рассказывал о войне!"

И еще в памяти бытовая сценка: я заглядываю в большую аудиторию, в которой во время сессии устраивали дополнительную читальню, я ищу кого-то, но по близорукости увидеть не могу. Прошу Дубовицкого. Он смотрит и показывает направление: "Иди - и обрящешь!" Конечно, я не поняла по своему дремучему невежеству, откуда эта цитата. И вообще - что это цитата.

А вот запись: "Боря Дубовицкий два часа мариновал в пустой аудитории, рассказывая интересные вещи из теории функций". (Хоть "мариновал", однако интересные!).

Борис был очень изранен, голос от этого был глухой.

Он жив и сейчас. (Теперь уже не знаю. Смерть Оли Илютович, а затем Изольды Семеновой оборвала все связи).

Примерно половина наших жила в общежитии на Стромынке. Было еще маленькое общежитие для слепых, практически на территории университета - в корпусе на улице Герцена.

На первом курсе мы были разбиты на семь групп, включая астрономическую, она - числом поменьше. Астрономы слушали физику не с нами, а на физическом факультете, были у них собственные лекции, занятия, и наблюдения в ГАИШе - государственном астрономическом институте имени Штернберга.

Впрочем, астрономию читали и всему нашему курсу (проф.Орлов; помню, экзамен мы втроем сдавали почему-то у него на дому, в старом доме на Зубовской. Вероятно, потому, что сдавали досрочно).

Позже, уже после нас, астрономическое отделение перевели на физфак.

[Послевоенный быт]

Письма мамы этого времени заполнены заботой о том, что "у Нади нет того-то и того-то", просьбами к Тане - помочь мне. Я не очень страдала и предоставляла Тане заботиться.

Если говорить о хозяйстве - карточная система помогала как-то жить. Купив хлеб, я должна была 500-550г тут же у булочной продать, чтобы иметь деньги на метро и на "выкуп" завтрашнего хлеба. Продать было нетрудно, но бывало, что покупатель со злостью обзывал спекулянткой.

Хлеб мы покупали в булочной на Метростроевской, а продовольственные наши карточки Таня прикрепляла к своему магазину, в самом конце Сретенки. Снабжались магазины очень неодинаково, и этот - сравнительно с обычными очень хорошо.

Таня работала в конторе строительства Саратовского газопровода, устроил ее туда Михаил Кузьмич Гребенча, дядя Миша. Мне он тоже при первом же знакомстве велел себя называть дядей, хотя он был двоюродным братом Вадима Васильевича, т.е. мне дядей не приходился. Но разницы не делал. Возможно, его во мне привлекало и то, что я была его "собратом"-математиком. Во всяком случае, общался он со мной охотно и гораздо чаще приглашал меня, чем Веру и Таню. (Они и на похороны его не пришли, хотя были в Москве).

На газопроводе работали военнопленные немцы. Таня заказывала им для меня переплетать самодельные тетради; в них я и записывала лекции. Ведь дефицитом было абсолютно все, а у Тани откуда-то была хорошая, плотная бумага. Конечно, эти записи лекций целы у меня и сейчас.

Таня закончила институт как раз в том же 1945 году, но не сумела защитить диплом. Переживала она это очень сильно, как вообще любую неудачу, не то что Вера. Папа ее в письме успокаивал. Вообще, он обменивался иногда с Таней письмами еще будучи в лагере, и видно, что любил Таню как дочь.

(Таня благополучно защитила диплом в конце этого же года, зимой).

А папино письмо хочу привести. Это март 1945 года, письмо еще со штампом военной цензуры, сложено треугольником. Бумага ужасная, все ли сумею разобрать?

"Тебя, Таня, вероятно, поразит это письмо, особенно после того, что ты сообщила маме, что мне не писала и не пишешь. Мне давно хотелось написать тебе, особенно сейчас, после твоего письма, которое нас с мамой потрясло. Оно бы не удивило меня, если бы было написано сразу после события, под его впечатлением, но оно написано чрез несколько дней. Думаю, что оно все же сильно ошибочно.

Я, правда, не знаю подробностей, но полагаю, что ты почему-либо не защитила проекта (хотелось бы знать подробности, если не очень неприятно вспоминать) и не получила диплома. Это очень тяжело, но

1) не непоправимо (тебе конечно должны дать возможность вторичной защиты диплома, очевидно нового или того же?), 2) и это главное, не может являться основанием для изменения отношения к тебе окружающих, "презрения" и т.д. и конечно не является основанием для самоуничижения, которое ты допускаешь. Разве из этого можно делать вывод об уме, о характере. А то, что ты не умеешь пролезть, изловчиться - не так уж плохо. Право, при всем их удобстве не такие уж приятные и положительные свойства. Не хочу тебя утешать, конечно, это большой удар, но право меньше, чем был нанесен 9 лет назад, а его все мы перенесли, хотя и сегодня его чувствуем. А свой ты забудешь чрез 1-2 года, а тебе не так уж много их. Да и эти годы ты не потеряешь, будешь работать, приобретать жизненный опыт, (нрзб) особенно в отношениях к людям.

И уж конечно отношение мамы к тебе не могло измениться, хоть и неприятным было твое сообщение (от Веры об этом писем не было, мы все ждали телеграмму, не получив ее, послали тебе 300 руб. (а вдруг сможешь приехать к нам). Не изменил конечно своего отношения к тебе и я, хотя не видел тебя 9 лет, хотя представляю тебя себе туманно - по письмам, рассказам, воспоминаниям, хоть ты и думаешь в обиду мне - что гусь свинье не товарищ (кто гусь, кто свинья?).

Очень хотелось бы, Таня, получить подробную, объективную информацию 1) как это произошло (если не неприятно вспоминать), 2) как у тебя с институтом сейчас и в перспективе, 3) как и где складывается с работой, 4) как ты объективно полагаешь нужным поступать дальше. Я уверен, что конечно все уладится с потерей небольшого периода, и ведь даже экстерном можно получить диплом.

У нас нового мало... Привет Вере. Не огорчайся, найди в себе мужество, силы, и все будет хорошо.

Е.Р."

Теперь вернусь к нашей обыденной жизни, а именно к магазинам. Если в обычных, вроде нашего "четвертого" (на моей памяти, даже детской, он не носил уже этого номера, но никто не называл его иначе, а теперь, в 2002 году, дом снесен), на талоны "жиры" давали только маргарин, то в привилегированных - сливочное масло. Такая же разница была в мясе, сахаре (заменяемом очень различными конфетами).

Таня поручала мне прямо около магазина, на углу ныне Сухаревской, а тогда Колхозной площади продавать что-то из купленных продуктов. Один раз, продавая селедку, я угодила в милицию: было темновато, я была уже близорука, а очков еще не носила, была застигнута врасплох. Милиция боролась так со "спекуляцией".

(Хотя, думаю, и отличное зрение могло не спасти).

... Сестры сдавали одну комнату полковнику, Герою Советского Союза Поветкину.

В телефонной книге много лет после того наш номер телефона значился под его именем; если бы не он, телефон включили бы не в конце войны, а много позже. Мещерские, соседки из квартиры N2, долго жили без телефона и Дора Германовна ежедневно звонила дочери Ире на работу, а Ира звонила с работы и просила пригласить к телефону мать. Она руководила матерью: дочь Иры Наташа была тогда маленькой девочкой.

Поветкин учился в военной академии.

Однажды ему удалось прикрепить три наши продовольственные карточки к Военторгу на Воздвиженке, к генеральскому отделу (хоть Поветкин не был генералом, но зато Героем и потому "отоваривался" в этом отделе). Карточки остались прежними, но качество продуктов резко возросло. В одном я обычно расходилась с сестрами: я бы предпочитала всегда сахар, а они покупали плохонькие конфетки. Но в этот период благодаря Поветкину мы могли покупать шоколад из американской помощи: предназначенный для американских летчиков, но забракованный (по крайней мере, так объяснил Поветкин). Нравился этот шоколад нам всем, и разногласия были временно преодолены.

На привычный для нас советский шоколад он внешне совсем не был похож: толстые плитки какого-то сероватого цвета. И на вкус - гораздо менее сладкий.

Еще за одно я должна быть благодарна Поветкину. В один из первых же дней моего пребывания в Москве он дал мне два билета в Большой театр на "Евгения Онегина". В первые ряды партера. Я никого не успела пригласить, второй билет "купила" у меня очень неприятная женщина-врач, обманувшая и не отдавшая денег. (Это для моей характеристики. Она дала мне свой рабочий телефон, по нему ответили, что такая-то ДАВНО здесь не работает. Зачем бы она покупала с рук билет, если у нее в самом деле не было при себе денег? - это мне и в голову не пришло. Но она понимала, с кем имеет дело, - была доморощенным психологом).

Немного о Поветкине. Звали его Петр Георгиевич. Верина старая школьная подруга Клара, жившая в Доме правительства (по Трифонову "Дом на набережной"), и до сих пор живущая, - порекомендовала его Вере: Клара была знакома с любовницей Поветкина. Эта любовница к нему приходила, при мне были и другие. Одна девушка-сержант жила у нас недели две.

Был он настоящий мужлан, но к нам относился безукоризненно. Теперь я знаю польскую пословицу: "Плоха та птица, которая гадит в своем гнезде". Он был хорошей птицей. Надо здесь добавить, что если бы Поветкин пожелал попробовать вольно вести себя с Верой или Таней, он получил бы сокрушительный отпор, не понимать этого было нельзя.

Меня поражало отношение сестер к его образу жизни. Они были строги к другим, всегда осуждали "аморальное поведение", но Поветкину прощали, хотя очень хорошо относились и к его жене. Была она очень больная, жила в Калинине (Твери), куда муж и вернулся, закончив академию.

Двойной стандарт. Но мои сестры тут не исключение.

М.К. Гребенча

Упомянувши дядю Мишу, я хочу здесь рассказать о нем и о тете Жене, тем более, что он скоро умер, в 1948 году, не дожив до 50 лет. Скоропостижно. Умер летом. А еще в апреле мы шли с ним мимо Парка Культуры, и он говорил, что много лет мечтает увидеть начало весны на природе, - но не получается никогда.

Дачу на Николиной Горе он построил в середине 30-х годов, - вернее, не построил, а купил в деревне сруб и поставил. Но ни весной, ни осенью не бывал на даче никогда.

О родителях его я упоминала в главе о Смушковых. Отец был из крестьян, учитель в молдавском селе Малаешты. Детей было не меньше четырех, но до нашего времени дожили (видимо самая старшая) Женя (1888г. рождения) и самый младший Миша (1899г.). Был еще брат Жорж, погибший (или умерший) взрослым, во время 1-й мировой войны.

Тетя Женя не была счастлива в личной жизни. Она по-настоящему любила (безответно) младшего брата Слоневского, не помню как его звали. Но помню, как буквально изнутри светилась старая тетя Женя, рассказывая, что 60 с лишним лет назад этот человек, знакомясь с ней, сказал: "Вы и есть знаменитая Женя Гребенча?" Она вышла за его старшего брата, Сигизмунда Ивановича, который всегда чувствовал "что-то не то" в семейных отношениях (так говорила Аня Смушкова).

Они рано разошлись. Незадолго до его смерти тетя Женя хотела его навестить, ее не пустили (открывшая дверь женщина передала слова Сигизмунда Ивановича: "Свидание не может состояться"). Рассказывая об этом, железная тетя Женя не скрывала, что прямо на лестнице разрыдалась. Притом, что рассказывала это лично мне, а меня она не очень любила (но очень любила Романа [(мужа Н.Е.Миклашевской)]).

Профессиональная карьера тети Жени была очень удачна. В молодости она учительствовала ("не имея средств для продолжения образования", написано в автобиографии), потом закончила Бестужевские курсы по специальности история западных государств; потом преподавала в Баку в гимназии и в коммерческом училище; успела в 1914г. побывать в Германии, Швейцарии, Италии "с целью познакомиться с постановкой образования в средней школе". Из-за начавшейся войны еле выбралась обратно в Россию. Потом заболела - психически.

Сохранилось письмо ее брата Миши из Москвы к Сигизмунду Ивановичу в Баку от 1916 года, я его привожу, а комментарии в скобках - мои.

"У Жени здоровый вид. Ни на что не жалуется, кроме как на тоску. Навещаем раза три в неделю. Я предложил купить ей пасху у Чуева (владелец большой сети магазинов - примеч.Н.М.), чтобы вылетела живая канарейка. Но она пожелала, чтобы оттуда вылетели вы. Страшно ждет Пироговского съезда, т.к. уверена, что будете и вы (Сигизмунд Иванович был врач). Россолимо (знаменитый психиатр, который лечил тетю Женю; в Москве; в районе клиник есть улица его имени) говорит, что она безусловно поправляется. Краснушкина сама сволочь порядочная, но мы ее приструниваем. Краснушкина наняла нового психиатра, ибо сама часто ездит к мужу".

Тетя Женя выздоровела и больше не болела никогда. Потом она преподавала английский язык в Бакинской консерватории. В 1922 году она переехала в Москву, работала сначала переводчицей, потом преподавала в Плехановском институте. Устроил ее туда Вадим Васильевич, она всю жизнь считала себя обязанной ему за это и поэтому в завещании позаботилась об обеих его женах: нашей маме и Ане, Анне Абрамовне.

В институте мясной и молочной промышленности она руководила на кафедре иностранных языков основной секцией - английского языка. В ее архиве я нашла огромное количество документов, свидетельствующих, что ее любили и коллеги и студенты и что авторитет ее был велик. Она любила рассказывать о своих студентах; рассказы были и вполне серьезные, и забавные, притом всегда интересные и даже поучительные.

В нашем же архиве первое упоминание об Евгении Кузьминичне относится к августу 1937.

Мы только что приехали в Бродокалмак, Таня волновалась, что ничего не знает о судьбе своего брата Игоря. В письме она просила бабушку разыскать Евгению Кузьминичну, и бабушка это выполняет. (Номер телефона оказался неправильным, поэтому бабушка и в номере квартиры сомневалась. Она с облегчением услышала от лифтерши: "Да, старушка, бывшая учительница с дочерью, да дочь - кажется - тоже учительница"). С тех пор Таня находилась в постоянном контакте с Игорем. Об этом я тогда абсолютно ничего не знала. (Казалось бы, странно? Это показывает, насколько одиноко Таня чувствовала себя в семье. И как результат - меня и Любу решительно не любила).

После возвращения Тани в Москву отношения ее с тетей Женей окрепли. А после войны уже для всех нас четверых, включая Любу, дом тети Жени стал доступен. Там бывали большие, человек до 15, собрания людей разного возраста (в основном пожилых), всегда ярких. На Рождество собирались традиционно.

Квартира в доме на Петровке, где жила тетя Женя, была огромная: 10 семей. Вероятно, столько же комнат. Жили мирно, но когда я как-то пошла на кухню за вскипевшим чайником и вернувшись сказала тете Жене, что еще чей-то чайник кипел и я под ним выключила газ, - тетя Женя сказала: "Пойди и подожги снова. Нельзя вмешиваться". Я никогда в жизни не жила в коммунальной квартире, а с другой стороны - не встречала людей с такой же странной "судьбой", как моя. Вот только по Церковному радио Наталья Леонидовна Трауберг тоже говорила, - что она была единственной среди своих знакомых, живущей в отдельной квартире, и ее мучает комплекс вины, - до сих пор. (Меня не мучает. Мне и без этого опыта не единожды в жизни приходилось несладко. Хотя не исключаю, что жизнь Н.Л.Трауберг не менее сурова, чем моя, этого я не знаю).

Михаил Кузьмич начиная с 1944 года, когда у моих родителей появилась мечта и надежда переехать ближе к Москве, помогал им (через Таню) дельными советами. И он устроил Таню после окончания института на работу в управлении строящегося тогда Саратовского газопровода.

В семейной жизни он был еще несчастнее тети Жени. Его жена Ольга Александровна заболела психически, причем лежала не вставая. Я ее не видела никогда, только слышала голос из-за занавески.

Для ухода за ней дядя женился на Клавдии Семеновне Сычуговой, человеке совсем другой породы. Она очень плохо относилась к Марии Викторовне после смерти дяди Миши (мать пережила его на три года), а тетя Женя в свою очередь не выносила Клавдию Семеновну. Благодаря этой нелюбви мы и жили на Николиной Горе в сущности 15 лет, с 1953 до смерти тети Жени в 1968 году (с небольшим перерывом; а с 1957 года - уже вместе с детьми и моими родителями).

Забавно, что позже Клавдия Семеновна возмущалась Сашей Ластухиным, у которого отношения с нашей мамой не сложились: "Что`, он не понимает, в какую семью попал?" О ней можно было сказать буквально то же самое, да и причина была в точности та же.

После смерти Ольги Александровны дядя Миша зарегистрировал брак с Клавдией Семеновной. По словам тети Жени было так. "Мишенька сказал ей: я хочу сделать тебе подарок". После этого очень скоро он внезапно умер от сердечного приступа. Поговаривали о самоубийстве. Помню огромное количество народа на похоронах. (Однако, сестер моих не было).

Я, поднимаясь по лестнице и увидев на площадке гроб, не сдержала слез. (Жил он в квартирке от Горного института, около Парка культуры, в старом деревянном двухэтажном домике, по нынешним меркам совершенно ужасном, - а был профессором).

Воспользуюсь случаем: сохранились мои тогдашние записи.

"21/VI (1948). Умер дядя Миша. Неожиданно. Он ведь никогда не бывал у врачей. Либо сердце, либо кровоизлияние в мозг. Он ведь молодой. И осталась у меня на память о нем одна только вещь - уникальный Фихтенгольц с пометками Новоселова на полях. Он был здоровый человек, все так думали, все время работал и еще дал бы науке немало, наверное. Какой хороший человек он был! И никогда никому не говорил, я от мамы знала, что во время гражданской войны он сражался на Дону в отрядах Сиверса - совсем молодой.

24/VI. Как подумаю, что вот приду к Кл.Сем., становится страшно, на минуту осознаю, что дяди Миши больше нет, что никому не нужен его галчонок-пепельница и его книги".

В течение нескольких лет в день смерти дяди собирался народ на Даниловском кладбище, потом сошел на-нет; дольше всего держались мои родители и молодые аспирантки пединститута, дружно влюбленные в Михаила Кузьмича. У одной из них, Тамары, много позже разладились отношения с женихом-югославом, и тетя Женя ей объясняла: как же жениху может понравиться, что у вас над кроватью висит портрет другого мужчины!

Это был портрет Михаила Кузьмича. Вероятно, у Тамары просто не поднималась рука его снять.

Потом там же похоронили Марию Викторовну, потом нашу Таню, потом тетю Женю. Она говорила моей маме: "Пока вы живы, я уверена, что могилы будут в порядке". Похоронены там также Клавдия Семеновна и ее родственники. Я приводила могилы в порядок вместе с Таней Гар, уже после смерти Романа и Веры (а раньше, бывало, ездили с с ними. Первый раз, помню, долго не могли разыскать могилу, нашел в конце концов Роман. Как и дома он всегда находил что-нибудь затерявшееся).

ПРИМЕЧАНИЕ 2006 года. В этом году я поехала на Даниловское одна и хотя легко нашла нужную аллею, хотя прекрасно помнила, что углубляться в лабиринт могил нужно против приметной могилы неизвестного мне, но памятного профессора Аршинова, - нашей оградки не нашла, хотя никуда деться она не могла. Просто я не могла в одиночку охватить порядочную площадь, что` было необходимо. Это не западное кладбище: там (даже в Ольштыне) взаимно перпендикулярные аллейки, здесь же - паутина (которую ткал пьяный паук).

ПРИМЕЧАНИЕ 2008 года. Таня Гар занимается приведением в порядок не только Таниной могилы, но всех могил внутри оградки. Я помогаю минимально: выношу пакеты с опавшей листвой и сучья, обильно падающие со старых деревьев.

ПРИМЕЧАНИЕ 2009 года. У Тани очень плохо с ногой, так что если она и сможет вернуться к своим заботам о наших (в сущности) могилах, то нескоро.

В 1994 (кажется) году Илья пошел в Академию естественных наук, чтобы получить присужденный ему Соросовский грант. Я пошла с ним. Академия помещалась в новом здании Горного института. В холле я увидела большие, метра по полтора, портреты профессоров института (разных времен): Обручева, кого-то неизвестного мне, - и вдруг Михаила Кузьмича. Это было для меня потрясением. У него было очень характерное лицо, и портрет был неплохой.

... У дяди Миши я бывала всегда одна, у тети Жени - чаще вместе с сестрами.

* * *

Вместе с ними бывала еще в одном доме, в Настасьинском переулке, где росла Танюшка - [дочь Константина Аркадьевича] Таня Гар. Жили в одной комнате большой коммуналки ее мать Аня и бабушка Варвара Дмитриевна. Туда вернулся и Костя, но его демобилизовали не сразу после войны, - кажется, в 1946 году.

Отношения мои с сестрами были далекими. Ситуация описывается словами "третий лишний", но лишь в Танином восприятии. Вера не так уж была к Тане привязана, и ей было все равно.

Сделаю небольшое ОТСТУПЛЕНИЕ.

В 1946 году Костя показал мне старое письмо (1938), в котором Абрам поздравлял его с женитьбой и давал советы. Об этом я пишу в другом месте подробнее, а сейчас прямо процитирую свою тогдашнюю запись.

"Сверху письма написано: огласке не подлежит. Костя, давая его мне, сказал: "Только не вслух". Лишь на второй странице я увидела то, ради чего Костя дал это письмо мне. Это была характеристика Веры, написанная как будто сегодня. Костя прямо наслаждался моим изумлением. А было там сказано: "Как Вера? Все возится с собаками и сплетничает по телефону с Кларой? Ее ведь больше ничего не интересует". Собак теперь нет, но эти ежедневные доклады Кларе! И главное - "больше ничего". Значит, она и тогда такая была, а я еще на-днях убеждала Любину Валю в обратном". (Т.е. Валю Бурцеву, тогда еще Абрамову).

Если говорить обо мне, то солидарны мои сестры были в том, что они обе не переносили моих друзей и вообще моих знакомых. Когда приходил кто-то один, а в это время была свободна обычно сдаваемая комната, то я могла спокойно сидеть там, а иногда мой знакомый и к чаю приглашался, особенно в более поздние годы. Но однажды в воскресенье (в июне) сестры уехали на Николину Гору. Ко мне пришли трое друзей, а сестры вернулись раньше ожидаемого. Гости мои тут же ретировались, хотя ни слова сказано не было, а просто мимикой выражены неудовольствие - и удивление.

Я вспоминала об этом восемь лет спустя в письме к маме и определяла инцидент словами "выгнали моих гостей".

Конечно, вспоминала не из любви к воспоминаниям, а потому что ситуация сохранялась, хотя я давно не была уже студенткой, якобы сидящей у сестер на шее. Я не могла пригласить к себе никого, у кого бывала в доме. Относительно сидения на шее в тот же первый год мама писала Тане: "Ведь Надя получает стипендию, и мы присылаем 200 руб., и Надя подрабатывает..." А почему писала, понятно.

Как не вспомнить тут Танины сетования в письмах Косте на фронт, что "мы не имели права иметь друзей". Даже если мы хорошо понимаем несправедливость (или неправоту) родителей, мы невольно повторяем многое, на что сами жаловались, повторяем в своем отношении к младшим, зависимым. И я теперь хорошо вижу задним числом многие свои недостатки, обусловленные примером мамы, чего я раньше не осознавала. Притом, что к маме я относилась кое в чем критически, т.е. у меня никогда не было стремления подражать ей, копировать ее, - но невольно поступала подобным же образом, потому что считала некоторые вещи вполне естественными, а близко наблюдать другие семьи, другие отношения мне не приходилось.

 

Уместно здесь добавить, что мама считала и деньги, получаемые за сдаваемую комнату, своим вкладом в наш бюджет, потому что настоящим собственником квартиры была мама, а не Вера. То есть на эти деньги имели право и мы с Любой, которая тоже вернулась в Москву, а позже поступила в институт.

Квартирантов перебывало довольно много. После Поветкина мне хронологическую последовательность установить трудно. Жили в той же угловой комнате майор Вася и жена его Маргарита, преподававшая английский язык где-то повыше средней школы.

Мне пришлось однажды для своего утешения (и собственного употребления) сочинить стишки:

Когда проходит Маргарита
И звонко цокают копыта,
На мысль наводит стук копыт,
Что это десять Маргарит.

Тапочки тогда не были приняты (это будет упомянуто мной и по другому поводу).

Конечно, звали мы их по имени-отчеству, только теперь не помню.

Вася учился в академии. Был недотепой. Как-то его не пустили на праздничный парад, потому что он перепутал цвет форменных брюк, явился не в синих, как требовалось, а в защитных, хаки.

Однажды злоумышленники добрались до их окна и вытащили какие-то продукты. Холодильников тогда не было, и за окном, т.е. между рамами, нередко хранили масло, колбасу и прочее. Вася немедленно позвал слесаря и заказал решетку на окно. Так эта решетка и осталась до сих пор. (Теперь в 3-ей квартире живут Штильмарки).

Маргарита была поинтеллигентней мужа, но умом тоже не блистала. Например, она говорила Тане, что когда у нее будет ребенок, она не будет кормить его грудью, чтобы не портить фигуру. "Будет искусственница", со вздохом говорила Таня, жалея будущего ребенка. Когда действительно стало известно, что он должен родиться, сестры отказали будущим родителям от квартиры. Но связь поддерживалась. Родился мальчик, и Маргарита, разумеется, кормила его. (Кстати, медики в родильном доме и не позволили бы Маргарите уклониться от кормления, только ни я, ни Таня этого тогда не понимали). (Еще раз кстати - о фигуре: я кормила грудью одного за другим двоих детей, обоих до года, но мою фигуру это почему-то вообще не изменило, даже временно. Вероятно, зависит от индивидуальных качеств).

Позже жил слушатель юридической военной академии по имени Аркадий. Был он шалопай, но зато библиофил. Съехал, не заплатив. Однако месяца через три появилась его старшая сестра с извинениями и с деньгами.

Жили брат и сестра, Теодор Давидович и Лия Давидовна, очень тихие. Потом получили квартиру, мы ездили к ним в гости, как бы на новоселье. Их тоже буду упоминать.

Жили студенты юридического факультета МГУ супруги Боба и Нина. Мы почему-то им сдавали не угловую комнату, а Верину.

Дольше всего снимали комнату фотографы. Тут уж нельзя сказать "жили".

Происхождение их было таково. У Тани была подруга-однокурсница Мизя. У нее была сестра Блюма. А у Блюмы был муж со странным для российского мужчины именем Ирма. Он и был фотографом. Вместе со своим напарником (имени напарника я не помню, хотя в дальнейшем именно он был основным квартирантом) Ирма проявлял и печатал фотографии в ванной и сушил в снимаемой комнате. В основном это были увеличенные фотографии, переснятые с маленьких. Родители погибших солдат заказывали их портреты, чтобы повесить на стенку. Качество иной раз бывало ужасное, но я думаю, что не по вине наших фотографов.

Приходили фотографы редко, чем дальше, тем реже. Ирма уже оставил этот бизнес, напарник его работал с другим помощником. Как ни редко они приходили, от комнаты не отказывались, значит, все равно им было выгодно платить 200 руб. в месяц. Отказал им уже Роман. Таня выражала неудовольствие, но мама за нас заступилась: каково жить всю жизнь в проходной комнате!

[Студенты мехмата]

Возвращаюсь к самому началу.

Я упоминала, что проучились мы дней десять, после чего нас отправили в подсобное хозяйство (бывший и будущий дом отдыха) Красновидово. Помню, как шли пешком от станции, очень устали, а две девочки с географического факультета шли вприпрыжку и объясняли нам, что так легче: меньше устаешь.

Совершенно не представляю (и как-то не интересовалась тогда), по какому принципу определялось, кто обязан был ехать; почему не поехали такие-то конкретные студенты. Но помню, что с нашего курса было что-то мало народа. Жили мы вполне дружно, с работой я лично вполне справлялась, а это способствовало чувству удовлетворения. Но мысли были на факультете, первые знакомства там были уже заведены. Например, Володя Финкельштейн (был он не Владимир, а Вилен, это распространенная в нашем возрасте аббревиатура "В.И.Ленин") успел привлечь мое внимание еще до поездки в Красновидово. Он был фронтовик, инвалид войны, годом старше меня, кандидат в члены партии и быстро стал комсомольским "вождем". (Не сразу, но это положение его сильно испортило. Инна Барсукова совершенно серьезно спрашивала меня, почему я "не воздействую на Володьку, который заформализовался". Инна была очень хорошая девочка, и умненькая. Она довольно давно умерла. А о Володе нынешнем встречавшиеся с ним однокурсники отзываются хорошо, так что он, видимо, "формализовался" все-таки не окончательно.

Очень быстро, хотя возможно уже после Красновидова, я подружилась с Эрой Вольсон (редкая фамилия - без буквы ф) и Борисом Власовым. Мы очень долго дружили втроем, и нам передавали (справедливые) слова кого-то из старших (аспирантов): эта троица интересна тем, что они не изоморфны друг другу.

Эра была необыкновенно красива, с вьющимися от природы черными волосами, и необыкновенно артистична. Проявлялось это не в каких-то талантах - споет, станцует, - а во всей жизни. Силен был в ней комический талант, но опять же проявлялся только в жизни: изобразить одним мгновенным движением или одной гримасой она могла любого человека. При этом была глубока и интеллигентна. Была очень музыкальна. Она пропела мне всю оперу "Травиата", целиком, гуляя в перерывах вокруг "колодца" на мехмате. В эвакуации она жила в Перми, а там был прекрасный оперный театр. Из-за войны Эра потеряла два года, нам обеим было уже по 20 лет.

Борису же было 16. Он был мальчик из интеллигентной семьи, старший брат его только что окончил какую-то военную академию. А Боря попал в шайку квартирных воров. Ни одной неудачи у него еще не было, - то есть, не было конфликтов с властью, но родители узнали и были в ужасе. Пытались воздействовать, отец и брат пробовали его бить. Как-то оторвали от шайки и чтобы отвлечь, поставили цель - окончить школу ускоренно. Во время войны это практиковалось, Борис не был единственным 16-летним на курсе (а Толе Яблоновскому было даже 15).

Я многим обязана Борису: он поддерживал меня в трудные времена, укрепляя уверенность в том, что настоящая дружба существует.

Конечно, Борис и Эра влюбились друг в друга, но скорее потому, что "пришла пора, она влюбилась". Отчасти поэтому, думаю, я никогда не чувствовала себя "третьим лишним", я - бывала поверенным и арбитром.

Из школы, которую закончил Борис, у нас училось три мальчика. Кроме него, Саша Кутасов и Мирка (Будимир) Пятницын. Мирка был слепой, Саша и Боря естественно опекали его, часть этой обязанности естественно перешла ко мне и к Эре. Но он не долго учился с нами: не мог справиться с требованиями и ушел в пединститут.

Саша был сын профессора (по марксизму-ленинизму), который позже читал и у нас какую-то из общественных дисциплин. Борис слегка презирал Сашу за "домашность" ("Саша дома в тапочках ходит", - это звучало как символ). По прошествии трех-четырех лет Эра стала меняться - склоняться в сторону Саши. Кончилось это их свадьбой еще во время учебы. На свадьбе я, конечно, была, но не одобряла ее: между мной и Сашей была стойкая взаимная неприязнь. Поэтому дружба с Эрой естественно и постепенно заглохла, о чем я, конечно, жалела, но значительно меньше, чем следовало.

Бывала я первые годы у нее дома на Таганке (дом 24, кв.25) довольно часто. Чаще, чем она у меня, потому что у ее домашних отношение к "гостям" было нормальное. Семья была еврейская, в том смысле, что родители оба говорили с акцентом, а между собой иногда на идиш. Была у Эры младшая сестра Инна, примерно ровесница нашей Любы. Попроще Эры, но зато ехидней. Жили в двух комнатах коммунальной квартиры, но соседка была только одна, старуха Матрена Петровна. Отношения были почти родственные. Однажды, когда я прилегла отдохнуть на диван, а дверь в переднюю была открыта, проходившая мимо Матрена Петровна постучала ребром ладони по моим ногам и сказала: "Вот как раз на студень". Увидев, что это не Эра, она очень сконфузилась, а Эра спустя долгое время, объясняя ей, о какой Наде идет речь (была у нее еще одна подруга Надя, которую Матрена Петровна знала) говорила: "Ну, которая студень!"

Володя Финкельштейн как бы примыкал к нашей тройке.

Еще были очень дружеские отношения с Ильей Гришканом и Валей Карулиной. Вот была яркая личность! (я этим определением явно злоупотребляю, но что поделаешь, если не умею лучше сказать). Илья Гришкан, уезжая через полвека в Израиль, сетовал, что Валю не удастся разыскать, попрощаться. Старший ее брат был студентом мехмата и погиб на фронте, это, вероятно, и занесло ее на мехмат, но натура взяла свое: Валя ушла от нас в геолого-разведочный. Кажется, родители ее были "простыми людьми", а культура определялась влиянием погибшего брата, но во всяком случае, это была высокая культура.

Я многим Вале обязана. В частности, первым знакомством с Омаром Хайямом. Валя дала мне рукописную книгу, т.е. тетрадку, на обложке которой была неумело, но красочно скопирована обложка эмигрантского издания: Рубаи Омара Хайяма в переводах Тхоржевского. (Автора перевода и происхождение книги я определила значительно позже). На обложке был изображен Хайям с красавицей - в шатре, в руках красавицы какой-то струнный музыкальный инструмент. Я переписала все, а затем начала искать другие переводы. Тетрадь с рубаи жива у меня и сейчас.

Совсем особую группку составляли так называемые вундеркинды: Гриша Клейнерман, Катя Трифонова (позднее Стечкина), Вайола Кофман, Лена Гливенко. Это были те, которые будучи школьниками занимались в кружках на мехмате. Поэтому они чувствовали себя свободнее, чем остальные. Например, во время перерыва могли играть в коридоре в мячик. Помню курсовое комсомольское собрание, на котором нашим вундеркиндам грозили строгие выговоры, "с занесением в личное дело".

Эта игра в мячик воспринималась "массой" как пренебрежение или презрение к коллективу.

С гордостью могу написать, что спасла вундеркиндов персонально я, - это признал и тогдашний комсорг Юра Фридман в заключительном слове (как бы с иронией: "Мы думали то-то и то-то, а Надя Рубинштейн объяснила нам то-то и то-то").

Я "объяснила" в своем выступлении, что вундеркинды не могут относиться к университету как к храму науки. "Это МЫ можем, которые приехали из захолустья, вот как я, например. А они привыкли бывать здесь, когда еще занимались в школьных кружках - некоторые даже с 7-го класса. И чувствовали себя как дома, и в мячик играли с тех пор". Кажется, я провела аналогию: обращение на вы существует, чтобы подчеркнуть уважение, но ведь большинство из нас родителям своим говорит ты, хотя и уважает их.

Присутствующий для ободрения вундеркиндов аспирант Саша Кронрод с тех пор стал уважать меня. (Позже он работал с дядей Горой над атомной бомбой, о чем я узнала из какой-то статьи лишь теперь; а во время самой этой работы и почти полного отсутствия дяди в Москве, он, услышав в разговоре со мной фамилию Кронрода, с некоторым даже удивлением сказал: Да ты всех знаешь! - Это было совсем не так, к сожалению).

Кроме моего "морального облика" (я не была близка к вундеркиндам, но защищала их, потому что понимала их и завидовала им), аспирантам уважать меня было не за что, настоящим математиком я не стала, не было дарования. Но училась я хорошо. Первую сессию, например, я сдала вообще раньше всего курса: матанализ и аналитику досрочно, а высшую алгебру в срок, - она шла первым экзаменом, 8 или 9 января.

Аналитическую геометрию я особенно любила: абстрактное мышление у меня было (и осталось) слабовато, а здесь все было совершенно конкретно. Весной же, когда я сдавала аналитику доценту Пархоменко, он сказал мне с грустью: "Я ставлю вам пятерку вполне заслуженно, но в первом семестре я считал вас лучшей студенткой на курсе, а сейчас сказать этого не могу". Дело было, видимо, в том, что векторная алгебра казалась мне (т.е. была для меня) слишком абстрактной.

Сделаю вставку о Пархоменко. Когда-то появился в нашей группе в середине семестра переведшийся откуда-то из провинции студент Валя Спицын. Несимпатичный парень. И вот однажды на занятиях по аналитике, когда Пархоменко попросил его рассказать решение домашней задачи, Валя стал нахально читать из чужой тетради. Мы послали ему записку, что нехорошо пользоваться физическим недостатком преподавателя. Валя прочитал, улыбнулся и продолжил. Пархоменко спокойно дослушал его и сказал:

"Вы говорите все совершенно правильно, но у меня впечатление, что сами вы не понимаете того, что говорите". Наша попытка защиты оказалась излишней: унизить себя Пархоменко не позволил сам.

... Мне стала покровительствовать замдекана Елена Дионисьевна Краснобаева: называла меня Надей и снабжала учениками (в те времена родители школьников звонили на мехмат и просили рекомендовать студента в качестве репетитора). Хваталась я и за другую работу, но лучше репетиторства не было ничего. Часть денег я оставляла себе, часть с большим облегчением отдавала Тане. Денег дома всегда не хватало. Мама регулярно присылала, потому что стипендия моя, хоть со второго семестра и повышенная, не шла в сравнение с зарплатой Тани и аспирантской (вскоре) стипендией Веры; еще значительно меньше меня получала Люба, когда приехала и поступила в институт.

Дальнейшие годы

Меня на втором курсе выбрали в курсовое бюро ВЛКСМ. Очень забавен был его состав: нас было 5 человек; сначала я думала, что родители репрессированы у троих, но оказалось, что у четверых, просто Юра Продан не афишировал этого факта. А у пятого, Севки Ямпольского, отец был болен психически, что подчеркивало ситуацию: единственное исключение из правила - и вот такое.

Конечно, мы отдавали себе отчет в неслучайности этого совпадения. Дети врагов народа никогда не забывали о своем положении. Когда я писала автобиографию, то первая фраза была "родилась тогда-то и там-то", а вторая - об аресте отца, даже когда он уже отсидел. (А в то время уже мало кто из репрессированных возвращался).

Об отце Вали Гуревич я не знаю ничего, хотя с матерью встречалась. Тем более о родителях Юры Продана, он был вообще человеком закрытым, несмотря на видимую общительность. А с матерью уже упомянутого Володи Финкельштейна, ставшего секретарем бюро, я общалась. Она была настоящей большевичкой, причем в лучшем смысле этого слова.

Через полвека после описываемых событий одна слушательница Церковного общественного радиоканала спросила отца Георгия Чистякова: "Что вы все ругаете коммунистов, разве уж ничего хорошего у них нет?" И он ответил: "Есть. Много честных людей". Для меня эти слова были бальзамом: я думала о своей маме. И вот снова вспомнила сегодня.

Мать Володи, Мария Моисеевна, носила фамилию Буздес. Была она женщина - в сравнении с моим семейным окружением - малообразованная, работала портнихой и была старым и очень активным членом партии, а притом доброй женщиной. После ее ареста, а возможно и раньше, муж ее женился вторично, так что Володя и его младший брат Леня жили в новой семье отца (в Одессе).

Как раз в описываемое время Мария Моисеевна освободилась из лагеря и остановилась на несколько дней в Москве, у жены своего брата. Я бывала там раза два. Эта Володина тетка жила на Зубовском бульваре. Поднимаясь по лестнице, мы проходили мимо двери с табличкой "В.Ф.Асмус", это был знаменитый философ, сейчас его сын стал священником и отцом девяти детей. А тетка Володи преподавала в институте тонкой химической технологии.

Мария Моисеевна не произвела на меня впечатления пришибленной лагерем, хотя Володя после первой же встречи с матерью это как раз отмечал.

"Вот штрих, - говорил он, - я угощаю ее мороженым, а она спрашивает, сколько оно стоит". Но я в этом видела обыкновенное любопытство, желание поскорее понять подробности жизни на воле, а вовсе не пришибленность.

Мария Моисеевна поселилась в станице Краснодарского края. Я с ней какое-то время переписывалась.

 

Кроме аудиторий, коридора, в котором многие любили сидеть на подоконниках, и читальни, часть жизни протекала на "голубятне". И еще была комнатка неизвестного происхождения, помещавшаяся под "голубятней"; с колодца дверь вела в совсем крошечное помещение, где могли сидеть человека три, не больше, а из этого помещения вела крутая лестница наверх, в голубятню.

Там обычно и любили сидеть комсомольские активисты, заниматься, просто болтать, но и проводить заседания бюро. Любил сидеть Володя Болтянский, старше нас курсом, но по возрасту не воевавший - значит, моложе меня. В то время он был членом факультетского бюро. Ведал там учебной работой. Я тоже, но на своем уровне, на курсе. Воздействовали на отстающих, "строго, но справедливо".

Болтянский любил напевать военную песню: "До свиданья, мама, не горюй, на прощанье сына поцелуй"... Много позже, чем я этот текст писала, а именно в 2003 году, я с удивлением узнала, что слова этой песни принадлежат Александру Галичу. Впрочем, в те времена я о Галиче и не слышала.

Учебная нагрузка на 2-м курсе была серьезная, "общественная работа" тоже отнимала много времени. Приведу запись из тогдашнего блокнотика (а на нем напечатано "Делегат такой-то комсомольской конференции"): "31/X - физика, теоретич.механика, марксизм, алгебра, теория колец и алгебр, в 21 час вечер. Списать расписание 0-25 группы. Поговорить с Мановой. Получить карточки. Посмотреть физпрактикум и немецкий. Посмотреть "Комсомолку" за 23 мая. Объявить о заседании НСО".

Комментарии. 1. 31/Х получалось 5 пар, т.е. 10 полноценных часов! 2. Карточная система продержалась еще больше года, до декабря 1947. Отсюда запись "Получить карточки". 3. НСО - научное студенческое общество.

Следующие дни в этом же духе: "Сходить в библиотеку. Поговорить с Краснобаевой (замдекана) об астрономии. Подобрать человека для след.политинформации. Плохо посещают политинформации!

Позвонить Куликову (препод.астрономии). Съездить на М.Грузинскую. Вечером - к Мари (родственница Тани Гар, я с ней занималась. В то же самое время занималась с Павликом Исаковичем из нашего дома и с 10-классником Олегом, живущим на Арбате).

Кто из группы не идет на демонстрацию? Собрать деньги на детдом. Поговорить с Сашей. Съездить на Усачевку. Подготовиться к докладу. Взять у Люси тетрадь по механике. Поговорить с тем-то, с той-то..."

"Володя ушел (от меня) без пяти час. Если на метро не успел - катастрофа: метель, скользко. Когда я выругала его за хождение по комнате без палки, то он ответил: "Надя, да она же ничему не помогает!"."

Много времени занимал физпрактикум, причем бесполезно, а уж как тяжело было его сдавать!

"Успею ли на двух переменах столько дел сделать?"

"Итого предстоит разорваться на три части (минимум)". (Но в этих словах вовсе не было отчаяния, наоборот, такая жизнь мне нравилась).

"Семинар актива тянется четвертый час".

"На бюро стоял вопрос о Мише Иглицком, и я несогласна с партбюро" (в конечном итоге его все же исключили из университета; потом он рано умер. Повидимому, он был талантлив, но неспособен "подчиняться дисциплине". Это нынешний комментарий, 2003 года).

Вдобавок ко всему я занималась английским языком с Валей Гуревич и в свою очередь учила ее немецкому. В последующие годы я занималась английским исключительно самостоятельно. А именно, читала книги, со словарем. Читаю и до сих пор, до 2012 года.

ПРИМЕЧ. 2013 года. Игорь привез мне из Парижа календарь, иллюстрированный копиями картин из Лувра. Когда я к концу 2012 прочитала его целиком, я решила перейти на немецкий: Таня [Пильц] (а м.б. Мадлен?) передала мне с Ильей замечательную книгу, ("Terror und Traum", автор - Karl Schlogel, O в фамилии с Umlautом). которую я дочитала до половины и перекинулась на французский.

Теперь читаю ее снова с середины.

Зачем об этом пишу? Очень боюсь старческого слабоумия и надеюсь предотвратить его.

Экзамен по астрономии я сдала уже в начале декабря. Физика же давалась мне настолько тяжело, что перед контрольной я записала в блокноте о "животном ужасе" и об опасности вылететь из университета. "Конечно, благополучный исход возможен, но маловероятен".

Не помню, что` у нас было в ту пору за военное дело, но запись меланхолическая: "Авербах будет спрашивать, а я буду... так сказать, отвечать" (многоточие тогдашнее).

Домашняя жизнь упоминается редко. "Полдня просидела над Вериными крысиными исследованиями", т.е. чем-то все же иногда помогала и Вере, в данном случае - составлять таблицы и что-то по ним подсчитывать.

Есть запись, что "забыла всех родичей, по отношению к бабушке нехорошо".

О БАБУШКЕ в тогдашнем блокнотике я написала восторженные строки. Вот сейчас обнаружила. "А какая у меня бабушка! И без всяких контрастов видно (я сравнивала ее с какой-то гостьей, которая мне, впрочем, понравилась), что это чудо - в таком возрасте такая ясная голова, чувство юмора, чувство собственного достоинства, сдержанность и выдержка, отношение к людям - старшей, более умной, более опытной и потому сильной! Но по контрасту еще яснее".

Мне так нравится эта моя тогдашняя характеристика бабушки, что в этих записках я повторяю ее два или три раза, а кроме того послала Абраму.

 

Однажды мне приснился странный сон. Странный в силу своей отчетливости.

Я тогда сочла нужным его записать. Перепечатываю буквально.

"Война. Ждут немецких самолетов, причем известно, что сбрасывать они будут именно фугаски, - а куда укрыться? Какие-то арки, подворотни... Я соображаю: лететь будут с запада, значит нечего и глазеть по сторонам - ищу запад и смотрю туда.

Потом - без связи - комната, где 10-15 человек, в числе которых мама, папа и герой сна - парень круглоголовый, фронтовик и чрезвычайно грубый, даже озлобленный. Без всякого образования, между прочим. Он без ноги, но я отмечаю, что он совсем не хромает - наверное, протез значительно ниже колена. Ко всем пристает, мне говорит какие-то грубости (не помню), а маму толкает. Я возмущаюсь, но, кажется, молча, а папа вслух. Он оправдывается: "Я не толкал, она сама натолкнулась на мою руку. И потом - вот Ефима Ильича я знаю, так не буду его толкать". Мне вдруг кажется, что я "подобрала ключик" к нему. Я подхожу. "Скажите, как вас зовут?" - "Здравствуйте". Я протягиваю руку. "Александр..." (фамилии не помню, несмотря на чрезвычайную четкость). Я рекомендуюсь против обыкновения как Надя. "Пойдемте, Саня, походим и поболтаем". Беру его под руку (инвалид, т.ч. это естественно) и идем. Хорошо помню, как задумалась - как назвать его? - и звала Сашей, а Саней только первый раз. Я рассказываю ему о Володе. - "Был у меня товарищ, сейчас мы с ним разошлись, а раньше очень дружили, т.ч. я хорошо его знала". Помню, как старалась не называть его имени и лишь в конце один раз сказала: "Так вот этот Володя..." Цель моя была - показать этому парню, что вот Володе хуже, а он человек-человеком. Рассказываю ему о Володькином ранении с такими подробностями, которых наяву не знаю (вернее, знаю, что их не было), но во сне я не вру. Лишь раз, когда говорю: "Мы даже с его мамой переписывались", - мне хочется сказать "переписываемся" - покривить душой, но я не кривлю. И во сне чувствую, как нелепо это прекращение переписки. "И вот возили его, возили и привезли в Удмуртию. Вы знаете, где это?" Он, кажется, не знает. "Я много раз слышала, что люди долго не соглашаются на ампутацию. А он сразу согласился". - "Значит, намучился". - "Ну да. Кстати, сколько вам лет, Саша?" - "24". - "А ему было 19!" Перед этим я говорила: "Вот вы со мной как грубо говорили - разве так говорят с девушками? На мою мать замахнулись - пусть вы правду сказали, что не толкали ее, - как же это можно?" Я не успеваю рассказать, как переносил 19-летний Володя свою инвалидность, как он не любит, когда на это обращают внимание, как нелепо было бы представить его озлобленным. Не успеваю, т.к. Саша бежит извиняться перед мамой и передо мной тоже извиняется. Я несколько поражена - я же главного не сказала, а он уже все понял - и очень удовлетворена. С этим и просыпаюсь - как радостно видеть этого парня совсем преобразившимся. Никому бы не поверила, что такой сон может присниться - непрерывный, последовательный, разумный, без путаниц, без анахронизмов и даже с моралью.

Глупо - чего ради мог этакий сон присниться? О Вилене я ведь не думала".

Но я думаю, что не так уж глупо через шесть десятков лет поместить его здесь. Это ведь характеризует эпоху. Без преувеличения: народ состоит из отдельных людей, а по Андрею Платонову (которого я тогда не читала) и без меня народ неполный.

 

В самом конце семестра пришлось ездить в университет с гриппом, с температурой 38,6 градусов. "Майя, Валя, Володя уговаривают меня лежать, не понимая, что в университете легче", - это цитата из тогдашнего блокнотика. Характеризует ситуацию.

Во время сессии - поездки на избирательный участок: я агитатор. Перед зачетом по физике: "На участок Володя приказал не ехать. Сказал: Твоя совесть - твой секретарь! Значит, всерьез за меня боится". И не зря боялся, я сумела сдать этот зачет только в конце сессии, и по теоретической механике тоже затянула.

На избирательном участке агитация сводилась естественно, к уговорам проголосовать пораньше, других опасений у нас не могло быть.

Однако, одна моя избирательница отказалась голосовать. Это бывало: в знак протеста против каких-то неурядиц в ЖЭКе. Ее я отфутболила по начальству. Еще одна, парикмахерша, обещала мне, что проголосует до ухода на работу - и обманула! Голосование теоретически длилось до ночи, но фактически около полудня представитель избиркома вместе со мной поехал на машине в центр, разыскивать эту парикмахерскую, которая находилась "где-то на улице 25-го Октября", как сказали домочадцы. Мы нашли парикмахерскую, но мою избирательницу уже отпустили с работы! Приехали на участок - нет, не проголосовала до сих пор, и дома ее нет: по дороге с работы пошла по магазинам. Это было совершенно естественное поведение для женщины, почувствовавшей себя свободной на пару часов раньше обычного. Но для меня-то это была трагедия! Такова была шкала ценностей.

Каникулы - тоже отнюдь не были полным отдыхом. "Узнать, кто на каникулы остается в Москве. На время каникул - 15 дежурств по 4 часа".

"У дяди Горы лежат деньги. Надо бы поехать, да некогда". (Дядя снабжал меня раза два заработком - вычислительной работой. Это ведь была "докомпьютерная эпоха". Помню, что за этими деньгами я заходила на химфак, в лаборатории встречалась в условленное время с Игорем Верещинским, Ириным [(дочери дяди Горы)] мужем, и он мне передавал эти деньги).

Еще запись: "спасти меня могут только организованность и самообладание".

Как ни парадоксально, спас меня, помимо моего педантизма, туберкулез: как тяжело больной, мне делались законные поблажки в сроках, а ведь цейтнот - одна из основных трудностей жизни всякого добросовестного студента.

Болезнь

В начале лета 1947 года у меня обнаружили зарубцевавшийся туберкулез в правом легком. Не могу точно знать, но думаю, что я болела - и "самопроизвольно" выздоровела - во время войны. Были тогда симптомы, но рентгена в Бродокалмаке не было, да и родителям было не до меня. А теперь вот аукнулось, и оказалось, что физических сил у меня меньше, чем моральных, которые тогда были налицо. Если честно говорить, в этом последнем я очень завидую себе тогдашней.

Напряжение было велико, образ жизни совершенно богемный, и процесс возобновился, да в "открытой форме", т.е. обнаружили две каверны и палочки Коха. Вероятно, мы решили не писать об этом маме, и без того обеспокоенной Любиным заболеванием. Об этом свидетельствуют мамины письма: она удивляется, как это мне дали путевку в санаторий сразу на два месяца и что же это за санаторий такой?

В тубдиспансере в Малом Власьевском переулке (некоторые литературоведы предполагают, что именно в этом особняке жила со своим заслуженным мужем Булгаковская Маргарита) старый седой врач Борис Константинович Персиянинов сказал мне: Болезнь серьезная и опасная. - Опасная для окружающих? - В первую очередь для вас.

К счастью, такая постановка вопроса меня только озадачила, но не испугала. Думаю, что это меня и спасло. Уже в санатории в популярной брошюрке, какими нас снабжали, было написано (помню дословно): "Туберкулезный больной обычно бодр и не сознает своего тяжелого положения". Я, казалось бы, сознавала, но была почему-то абсолютно уверена в выздоровлении. Следующей зимой я случайно встретила одного знакомого по санаторию, он спросил меня: "Помните Люсю? Умерла". Я помнила. Она работала воспитательницей в детском саду, о своем заболевании узнала на обязательном для ее должности обследовании и, по ее рассказу, тут же хлопнулась в обморок. Я сказала себе (и вероятно собеседнику): потому и умерла, что так драматически отнеслась. Мы знали, что состояние Люси летом, в санатории вовсе не было катастрофическим.

(ПРИМЕЧАНИЕ 2004 года. Я тогда не понимала, что для Люси болезнь означала, кроме всего прочего, необходимость распрощаться с работой, возможно - потерю куска хлеба. Мне-то было проще).

Другой пример - тихая, приятная девочка из Ленинградской области, Валя Яблочкова. Мы с ней переписывались после санатория. Там наше состояние было практически одинаковым. Возвращение домой сразу обернулось для нее рецидивом, она слегла в больницу. Я писала ей, утешала. Вероятно, давала советы, - которым она не могла следовать.

Правда, я помню, что не показывая вида ни в кабинете у Персиянинова, ни дома, ни в университете, - у Эры в доме я однажды расплакалась. Это было место, где можно было себе позволить.

Мне наложили пневмоторакс. Делал это не Борис Константинович, а врач по фамилии Шлапоберская; с ней у меня отношения были чисто формальные. Необходимое периодическое поддувание Персиянинов тоже не мог делать: у него дрожали руки. Это началось у него после гибели его сына Николая (Ники), который погиб в бою с гитлеровцами на Кавказе, в Боксанском ущелье. История была в то время широко известная, даже и песня об этом есть: "Помнишь, товарищ, белые снега, темный лес Боксана, блиндажи врага? Помнишь гранату и записку в ней... для грядущих дней?" (не помню по-настоящему слов, к сожалению).

Вообще же Персиянинов продолжал меня вести. "Лечить" - произнести трудно: кроме поддувания, другого лечения не существовало; разве что еще карточка УДП - Усиленное Добавочное Питание или Умрешь Днем Позже.

Приходить к нему на прием было приятно. Он подробно расспрашивал о мехмате, особенно интересовался, где и как учат астрономов. Сам он был астрономом-любителем и при отсутствии других пациентов мы, помню, вели беседы о теории Шмидта (происхождения Земли и планет Солнечной системы), а также о том, что такое настоящий интеллигент, о связи математики с музыкой...

Мне кажется, что он одобрял мое спокойное отношение к болезни.

Санаторий Черногубово

Путевку в санаторий Черногубово дали в университете. Конечно, бесплатную; на два месяца, как всегда для туберкулезников. Я поехала, до того благополучно сдав почти все экзамены за второй курс.

Остались трудные и потому нелюбимые: физика и теор.механика.

Черногубово находилось довольно далеко от Москвы, около станции Октябрьской железной дороги под названием "Санаторная". Раньше станция называлась "Санатория", но когда это слово перевели в мужской род, то, видимо, для ж.-д. станции хотели сохранить женский.

В санатории мне нравилось. Палаты, правда, были большие, но тогда других не знали. Люди разнообразные. Общалась я больше всего с дамой средних лет, Инной Николаевной. Помню, что дочь ее училась в университете, а муж недавно ушел к молодой женщине. Он продолжал помогать жене материально; мы с ней вместе ходили на почту звонить в Москву, и она с явной неловкостью спрашивала: "Саша, ты когда же пришлешь деньги?"

На юридическом факультете, где училась ее дочь, эта история была хорошо известна не только близким подругам. Знаю потому, что мы (т.е. мои сестры) сдавали комнату студенческой паре.

Еще у Инны Николаевны был сын от первого брака.

Вставлю здесь (более подходящего места не вижу), что в мой день рождения навестил меня Володя Финкельштейн, подарил мне книжечку стихов какого-то советского поэта (она цела у меня, но нетвердо помню фамилию автора - Осин?)

Сблизилась я с Ириной Кряковой, по сцене Алексеевой. Это была молодая актриса театра имени Моссовета. Не то чтобы она мне нравилась, но импонировала культурой и тем, что видела меня насквозь, хотя я с ней никогда не откровенничала. Общение с ней было подобно хождению по тонкому льду. От нее я услышала ужасные слова: "Вас чем-то обидели родители". Правда, я и сейчас не очень отчетливо понимаю, что` именно она имела в виду.

Сразу бросился мне в глаза своей непохожестью на остальных студент-биолог Коля Перцев. Он был участник войны, раненый. В Москве я не раз встречала его в университете хромающим, с палочкой, а в санатории он ходил быстро, без палки, и хромота почти не была заметна. Вероятно, способствовала летняя жаркая погода. Лечился Коля целеустремленно: каждое утро ходил в деревню за молоком, приносил литр.

Стал он позже известным ученым, создал биостанцию на Белом море, и покойная Аня Гершович, друг Игоря (как иначе сказать, не подруга же?) у него как-то работала в течение целого лета. Потом он умер, а в прошлом году я видела прекрасную передачу, специально ему посвященную, по кабельному телевидению, в цикле передач о науке и об ученых, - Симона Шнолля, Колиного друга и однокурсника. Биостанция носит имя Николая Андреевича Перцо`ва. Но я помню, что говорилось всегда "Пе`рцев", да и Шнолль так говорил.

(Повезло мне тогда с этим кабельным телевидением!).

Теперь, в конце 2002 года, Ольга Николаевна Чистякова (а она биолог) рассказала, что не только знала Колю как биолога, но была дружна с его двоюродными бабками, а они его обожали. Я бабок вполне понимаю.

Срок моего пребывания в санатории был продлен: приехал московский профессор Перцовский и сделал мне операцию пережигания спаек. Конечно, не одной мне.

Вот образчик коллективного предоперационного творчества.

"Пошел погулять, промок, простудился, получил плеврит. Плюнул - палочки. Пневмоторакс перенес прекрасно - полдня полежал, почувствовал потребность петь. Приехал Перцовский, посмотрел, предложил папиросу, похлопал по плечу: "Придется пережигать. Пустяки". Пациент поморщился, Перцовский прикрикнул: "Перестаньте притворяться, противно!" Повозился полчаса, пережег. Пациент пищал. После пережигания положили, приказали поваляться. Пожил полгода - помер. Похоронили - памятник позабыли поставить".

Операция заключалась в том, что под местным наркозом между ребрами пробивали два отверстия, в них вставляли трубки и пережигали спайки, оставшиеся после многочисленных плевритов. (Спайки мешали воздуху, который закачивался в плевральную полость во время поддувания, создать необходимый пузырь, поджимающий легкое и препятствующий его работе. То есть цель пневмоторакса - частично отключить легкое, дать ему отдохнуть). Во время операции профессор сначала непрерывно со мной разговаривал, расспрашивая об университете, а потом стал диктовать медсестре, а я слушала. Запомнились слова, что операция "представляла большие технические трудности". Сумели пережечь пять спаек, шестую оставили "на зиму", но фактически на всю жизнь. К сожалению, одну каверну закрыть не удалось, она была по-прежнему видна на рентгене. Воздушный пузырь получился неустойчивый, это усугублялось моим неспокойным образом жизни. Но поддуваться в дальнейшем удавалось, хотя иногда с большим трудом. Бывало, что приходилось делать 5-6 проколов, чтобы попасть иглой в пузырь.

Даже инициалов Перцовского я не знаю, так что и молиться за него не могла бы. В сущности, он меня спас. Что` меня ожидало, показывает судьба моей сестры Тани. С той разницей, что Таню пытались лечить всеми известными способами, а во время моей болезни лекарств от туберкулеза не было вообще.

Я очень стеснялась того, что во время операции "пищала". Утешил меня Коля, зашедший навестить: рассказал, что когда ему делали аналогичную операцию, он якобы "орал".

Пребывание мое в санатории продлили на месяц, так и в истории болезни было записано, но я ни за что не хотела брать академический отпуск, на котором настаивали и врачи, и мама. (Мама с Верой, а потом и папа приезжали навестить меня после операции). Поэтому я опоздала на занятия всего на две недели.

Почему мне не хотелось пропускать год? Не только потому, что было жаль терять время и отставать от своего курса. Но я отдавала себе отчет, что во время этого академического отпуска мне нужно было бы и питаться, и как-то лечиться, а кто бы меня кормил? И что бы я вообще делала?

Возможность же рецидива я полностью исключала, т.е. не задумывалась над ней.

Санаторная обстановка очень надоела мне. Я вполне соглашалась с палатным врачом (ее звали Улитой, а отчества не помню), когда она говорила, что при туберкулезных санаториях и даже больницах нужно было бы создавать для пациентов какие-нибудь мастерские.

Таким образом, 800-летие Москвы, отмечавшееся в начале сентября с большим размахом, я встретила еще в санатории. Там был концерт самодеятельности (очень постарался Коля Перцев, в качестве режиссера), был и улучшенный стол.

Сохранились два письма, написанные мне Эрой и полученные в санатории. Я их обнаружила в 2010 (!) году и привожу здесь. Перечитываю их и вспоминаю стихи (кажется, Левитанского, хотя мне казалось, что Окуджавы, но Елена Станиславовна меня поправила):

"Когда мы были молодыми
И чушь прекрасную несли".

И ведь чушь действительно была прекрасная.

Наденька, дорогая!

Твое письмо от 11/VII я получила еще 13/VII вечером, почему так поздно отвечаю, объясню.

Во-первых, отвечу на все твои вопросы. Твое первое письмо я превосходно получила и ответила на него. Сама поражаюсь и т.д. Ты, вероятно, уже получила его. Валька получила твою открытку в тот же день, когда я письмо. Свинья - не отвечает. Володин адрес вряд ли я смогу у нее узнать, т.к. вряд ли смогу ее увидеть, т.к. она более не робит в приемной комиссии, т.к. она работает где-то за городом, т.к. там она будет получать карточку (продуктовую). Если удастся увидеть, то узнаю.

Так. Документальность, моментальность, икс. Икс определить не могу, бо сама этого и никак не помню, а Полака habe nicht.

Ну так, теперь не знаю, с чего начать.

Да как же, почему пишу так поздно. Итак, 13/IX получила твое письмо, очень обрадовалась. Ответить в тот же вечер я не могла физически. Весь день мне было очень нехорошо (с вечера 12). Жуткая тошнота. Мама, которая, между прочим, весь день 13 (воскресенье) занималась моим гардеробом (ремонтом и увеличением), чрезвычайно волновалась, сделала мне что-то с содой, я выпила, но через час (после некоторого облегчения) опять стало плохо. 11/VII я дежурила в бюро. С дачи приехал Сашка и явимшись в МГУ. Вдруг явился... Давид: "а, интересно, интересно, ты что же, Сашк, не на даче, разве ..., впрочем, я не удивляюсь" и т.д. Сашка пригласил его к себе, договорились, что мы с Давидом приедем вместе. Вчера мы ездили. Причем поехали утром, а дома я была в 2 часа. Поэтому вчера написать не могла. Там я чувствовала себя очень плохо (да, в одном поезде с нами ехал Коган), разболелась голова, ходили опять к озеру, ребята купались, ну а я, naturlich, нет. (Naturlich значит "конечно", причем над U ставятся две точки, но воспроизвести их здесь я не могу - Н.М.).

Пришли на дачу, мне предложили какой-то мигрофен (кажись, так), я поглотила две таблетки. Затем начали обедать. Давид привез 1/2 литра ОСОБОЙ. Ты, говорит, пей, это ведь не просто водка, а особая. Мама Сашкина говорит, что нужно, Эра, выпить, голова пройдет. Вобчем, ребята выпили по рюмке, меня заставляют; я говорю - будете пить по второй, и я с вами выпью. Ну-с, мсье Коган предложил тост за здоровье всех отсутствующих, в частности, за здоровье Нади. Попробуй, говорит, не выпей. Я говорю: "как можно, говорю, не выпить, очень даже непременно нужно выпить (a la Лесков). Потом играли в волейбол. Затем вели интересный разговор. Опоздали на поезд 10.47. Ехали на 11.25. Все были очень хорошие. Передавали тебе большие приветы и унтер-есовались условиями твоей там жизни. Давид проводил меня до дома, я ему сказала, что лучше бы катил до дому на метре (мы влезли в метро без двадцати час). Он сказал, что ему было важно узнать, где мой дом, ибо он собирается явиться ко мне в день рождения (с цветами (которые будут дешевые) и с той же поллитрой). Прихожу домой, мать не спит, сидит страшная (тоже еле ноги двигает последние дни) на кровати, считая, что я совсем заболела и меня оставили там (что, впрочем, предлагалось). В ночь с субботы на выходной на их дачу было совершено удивительное нападение. Увидимся, расскажу. Было даже два выстрела (охотничьей дробью) в Сашку и в отца, но оба мимо. Впрочем, потом все расскажу.

Да, в профкоме лежит путевка для А.Кутасова в Геленджик. Родители его очень хотели, чтобы он поехал, но он не хочет (КАК не хочет). Его Шишкин освободил бы от колхоза, даже вызывали в вузком (я пришла на дежурство первый раз (4/VII) и гляжу - записка). На других факультетах, "как стало известно", всех с путевками освобождают. Мои родители говорят, что это безобразие (ехать в колхоз, когда есть путевка, вернее, посылать). Впрочем, ладно.

Вернусь назад. Легла в 2ч.30мин., встала в 6 час., т.к. условились с О.Илютович поехать на вокзал. Глупо условились, т.к. ехать нужно 22 (поезд идет 69 часов, 25 в 9 утра будем в Новороссийске, а к обеду - в Геленджике), а билеты в курортной кассе дают за 5 дней. Съездили, посмотрели обстановку, 17/VII, т.е. послезавтра поедем пораньше за билетами. Ворошилов написал письмо (он в Геленджике сейчас). Там очень хорошо. Один дядька в очереди стоял около нас, почуял, что мы из МГУ почему-то, сообщил, что с 3 августа будет жить в Геленджике сам пред.профкома МГУ, а потому будет рай земной. Поеду вместе с Илютович, она довольно противная, страдает, что пропадет завтрак 25/VII, и готова ехать 20/VII (поезд идет только по четным дням) и явиться в санаторий за полтора дня.

От Бориса письмо было, я тебе писала уже, второго еще не было - рано. Я ужасаюсь, когда думаю о том, что будет осенью. Мне страшно становится, когда я начинаю вспоминать о том, что было за все это время - прерывный кошмар (sic - Н.М.), ты не думай, что я преувеличиваю, ты не знаешь одной вещи, жуткой, а затем, я ведь всегда была в напряжении, даже тогда, когда все казалось спокойным и нормальным. Да что это я разболталась. Вот, Надька. Ты рассчитывай так, чтобы твое письмо пришло не позже 20-21, т.к. не желаю, чтобы оно попало в руки не-мои. Мой Геленджикский адрес: ой, Надька, моя курортная книжка осталась у Ольки (у нее сумка), а в ней адрес. Пришлю в следующем письме, еще ведь успеешь написать в Москву.

Что это у вас (сама поражаюсь!) за день физкультурника недоспелый?

"Обойденных" не было в этой книжке. Взяла у Сашки "Утраченные иллюзии" Бальзака и "Новые рассказы" Куприна. Читаю "Гранатовый браслет" и с удивлением убеждаюсь, что читала, а почему-то после долгих об этом произведении разговоров считала, что не читала. Сашка даст мне в дорогу Достоевского толстый том, в нем много ВСЯКИХ романов (?).

Папе твоему я еще не звонила, как буду лучше чувствовать, сразу позвоню, а сейчас даже говорить не могу отчетливо. Надька, посмотрела бы ты в данный момент на данную особь...

Очень люблю читать твои письма и с нетерпением жду, пишешь ты хорошо (подробно), продолжай в том же духе. Поправляйся, Надьк, набирай сил, а там, авось, будет легче жить и все поправится. Со всякими болтушками меньше имей дела, читай себе и спи, не философствуй (имею в виду: не волнуй себя мыслями о некоторых недостойных того); я постараюсь приложить все усилия, чтобы отдохнуть в Геленджике, иначе плохо будет. М(атрена) Петровна сказала сегодня мне: "Смотри, девка, поправляйся, а то не вытянешь дальше - вся разрушена!"

Надечка, я не буду больше (не буду боси) так много о себе писать.

Жду твоих писем. Крепко целую тебя. Эра.

Привет тебе от наших (домашних и служебных).

Был ли папа у тебя и все с этим связанное - пиши непременно.

Что говорят врачи об изменениях в состоянии твоего здоровья?

КОММЕНТАРИЙ 2010 года. Вернулась Эра из Геленджика полная впечатлений. Как обычно, делилась со мной. Рассказывала об общей атмосфере, об отдельных людях. Тогда я впервые услышала "Бригантину" Павла Когана, но помнится мне, что об авторе речи не было. И вот вчера (февр.2010) была на ТВ (на Культуре) у Льва Аннинского передача о предвоенных поэтах, о Когане в первую очередь, и о "Бригантине", - что стала она как бы гимном студентов, что ее знают все, кто о Когане и не слышал, - т.е. как бы народная песня. Я лишний раз вспомнила Эру, как она подчеркивала, заботясь о моем восприятии: люди Флинта поют не гимн какой-нибудь, даже не песню, а песенку!

Второе письмо от 2 сентября, оно не побывало в конверте, сложено треугольником, как научились делать во время войны, и сильно пожелтело, впрочем, как и первое.

Надюша, дорогая, здравствуй!

Вчера был первый день занятий. Расписание тебе известно.

(ПРИМЕЧАНИЕ. Я дозвонилась из санатория Борису Власову в слабой надежде, что начало занятий отложат из-за уборочной. Но наших в колхоз не послали, и занятия начались во-время. Н.М.).

Политэкономию читает доц.Санина, очень симпатичная с виду женщина, читает, кажется, неплохо. Четаеву не дали дочитать лекцию: во втором часу дверь открылась и ворвались - Елена Дионисовна (так пишется? ты более компетентна), Голубев и (?!) Рахматулин. Голубев прочитал приказ ректора о том, что на 3 курсе мех-мата предлагается создать 1 астр., 2 математических и 3 механических группы. У нас, как тебе известно, 3 математических и 2 механических группы. Что будет - одному богу известно. Ты, конечно, останешься в математической группе. Я тоже постараюсь; во всяком случае, в механической учиться не буду (сама посуди). Ребята механики будут агитировать. Голубев выступал (плохо), Краснобаева подначивала (хотя ужасно не люблю это слово), а Рахматулин, по-моему, был приведен для того, чтобы все знали, как выглядят механики. А твои соображения на сей прэдмэт?

Надюша, я считаю, что ты должна остаться там не до 15/IX, а до 1/X. Догнать - догонишь, а волноваться за хвосты, бо (нрзб короткое слово) напрасно. Советую и РЭЭкомендую учесть это и ответить утвердительно, положительно, незамедлительно мне.

Все передают тебе большущие приветы. Очень хочу тебя скорей увидеть.

Сидела вчера с Майкой, какая она все-таки хорошая ("Почему это ВСЕ-ТАКИ?" говоришь ты).

Надька, где твои тетради по диф.геометрии? Их бы неплохо дать Борьке. Что он тебе пишет?

Лена и Юрка оба худющие, бледные. Прямо дико теперь смотреть на них, вместе сидящих мужа и жену. Майка вчера говорит об этом: Юрка-то и т.д., но дело здесь в выражении, тоне, конечно.

Давид трепется, конечно, в частности, приближаясь ко мне, он уже врал, до того, как поздороваться: Хожу 24/VIII по двору, весь промок и не зашел.

С Борькой говорить просто не могу, избегаю. Позавчера я была у Нади, а он приходил. И я это знала - чувствовала. Пришел в двенадцатом часу, дикая вещь, мать и Инка уже спали; вели с папашей моим беседу. Я пришла пятью минутами позже, чем он ушел (как тебе нравится мой слог?)

Володьки вчера не было. Видела его 29/VIII. Спрашивал о тебе, делали ли операцию.

С матерью уже не разговариваю. Инка 25/VIII уехала к Моте (Максу), хотела приехать 28/VII, не приехала, мать сходила с ума ("в морг надо ехать"), все были бездушными, потому что не сходили с ума, а 30/VIII мы были на огороде, и она между ПРОЧИМ сказала (подразумевалось, что Инка ПОГИБЛА): "чем с такой проклятой оставаться жить (это Я!), лучше уж не жить!" Ура!!! Надо размежовываться, пожалуй.

ПРИМЕЧАНИЕ. Не размежевались, а после выхода замуж и рождения сына Сережи Эра благополучно бывала у матери (отец к тому времени умер). Правда, мать постоянно ее критиковала (что Эра неправильно воспитывает ребенка), это я сама наблюдала. Н.М.

Надька, приезжай скорей, только живи там подольше (с одной стороны, с другой стороны).

Ну пока, конвертов нет, да и (нет, не буду писать).

Пиши чаще. Крепко целую. Эра.

[На 3-м курсе] *

Начало третьего курса далось мне нелегко. Физически я была очень слаба, и не удивительно: каверна еще не закрылась. Образ жизни был для больного человека совершенно неприемлемый.

Слабость проявлялась, например, в том, что всю осень меня мучали фурункулы. Накануне 7 ноября вечером я пошла в платную поликлинику на Арбате, чтобы мне вскрыли "сучье вымя" - несколько фурункулов подмышкой. В результате температура за ночь упала, и я добилась своей цели: несмотря на ужасную погоду, снег с дождем, пошла на демонстрацию. Прямо с Красной площади, по набережным, зашла в Зачатьевский переулок, в поликлинику, и дежурные сестры сделали мне перевязку, а я с неописуемым восторгом рассказывала им о демонстрации. Только сетовала, что Сталина не было, когда мы проходили по площади. Это был главный вопрос, а уж если Сталина не удавалось увидеть, только тогда возникал вопрос второй: а кто был на трибунах...

Нагрузка на меня навалилась поначалу двойная: опоздание к началу занятий на две недели плюс несданные два экзамена за четвертый семестр.

Но я справилась. Хвосты сдала уже в октябре. А в "общественной работе" дала себе послабление, но продолжала ей заниматься: была агитатором и на избирательном участке, и еще в группе первого курса. И собиралась вступать в партию! Аспирантка Ира Раухваргер дала мне рекомендацию. Вторую по правилам должна была дать комсомольская организация. Характеристику мне написали прекрасную, но было отмечено, что рекомендуют рассмотреть заявление после выздоровления.

С Ирой же получилось иначе: она раскаялась, когда услышала от меня легкомысленный анекдот. Был он совершенно невинный, я даже частично помню его: на вопрос экзаменатора, "Кто ушел в кусты?" - студент согласно анекдоту должен был отвечать: "Каутский". И еще два-три подобных вопроса с соответствующими ответами: "Что` несмотря на кажущееся благополучие?" То есть, в крамольном анекдоте совершенно справедливо (и по-моему, очень удачно) высмеивались "начетничество", догматизм, в общем - то, что критиковалось и официально. Я и сейчас думаю, что сочинялись такие анекдоты не "злопыхателями", а как раз преданнейшими коммунистами (только более умными), которым претило превращение истории партии в катехизис.

(А через несколько лет, когда мы сдавали выпускные экзамены, я записала:

"Экзамен (по марксизму-ленинизму) мне не понравился. Никому не было задано ни одного вопроса по существу, а лишь: в каком году? из каких пунктов состоит? какая работа примыкает? Если в билете есть вопрос по философии, то заминали. Сами не вполне грамотны (экзаменаторы). Ане Аркави возразили, что Ленин не в 1895 году был первый раз за границей, но на ее робкий вопрос "А когда?" - не ответили. Буквально "что` несмотря на кажущееся благополучие?". Разумеется, они имеют право и такие вопросы задавать, но если бы плюс к ним задавали и принципиальные. А то получается впечатление, что главное в марксизме - это долбежка. Ни одного вопроса - почему, как?").

Ира Раухваргер приняла мои анекдоты близко к сердцу, но в искаженном отражении: над чем я позволяю себе смеяться!!! Однако, она сдержала свое негодование (которое я и тогда не считала и сейчас не считаю справедливым) и сказала: "Конечно, смешно мне хвататься за голову, когда я сама дала тебе рекомендацию". Она не отвернулась от меня, продолжала опекать даже и позже, когда после аспирантуры уехала в Смоленск, преподавать в пединституте. Но прямо сказала, чтобы я не торопилась подавать заявление в партию. Я спросила: "Вы мне скажете, почему?" - Конечно. - Но на самом деле сказала иносказательно: "Женю Ракчеева мы притормозили из-за молодости". - Но я-то молодостью не страдаю. - "Ты думаешь?"

Я очень уважала Иру Раухваргер, и продолжаю уважать. Но ее ригоризм сыграл роль в том, что мое стремление вступить в партию сильно ослабело.

Летом 1948г. Евгения Моисеевна, мать Саши Кутасова, сказала мне, что прием в партию "интеллигентов" возобновлен: "то` постановление" признано ошибочным".

(Конечно, Ира Раухваргер ни о каком постановлении не упоминала в беседах со мной, а я о нем не имела понятия). Однако второй попытки я уже не стала делать.

Через несколько лет Клавдия Михайловна, мать Миши Погоржельского (и кузина тети Жени), сказала, что удивляется, почему я не в партии. Я искренне ответила в том духе, что член партии должен быть борцом, чтобы изнутри бороться... и т.д. а я не чувствую себя способной.

Клавдия Михайловна назвала меня идеалисткой. Я тогда восприняла это как комплимент, но теперь сильно сомневаюсь, что правильно поняла ее.

[Политика]

Интерес мой к политике нисколько не ослабел. Я с увлечением слушала лекции о международном положении знаменитых лекторов: Гришанина и особенно Германа Михайловича Свердлова, могла поехать для этого и на край света - в Тимирязевку. (Впрочем, туда я ездила и по другой причине: меня интересовало положение в биологии, сессия ВАСХНИЛ, Академии сельхознаук, там я слушала САМОГО Лысенко. И получила правильное представление о нем: это не ученый).

А вот передо мной тогдашний конспект книги двух американцев, Хогертона и Рэймонда, "Когда Россия будет иметь атомную бомбу?" Издание было какое-то таинственное, без указания тиража, с анонимным предисловием какого-то нашего политика. Я восхищалась: "Без единого ругательства, хотя следовало бы". Абсолютно серьезно, без тени сомнения писала: "Рэймонд сочинил речь Вавилова ("будучи потрясен взрывом в Хиросиме", - говорил Вавилов)". То есть, в моем понимании Вавилов не мог испытывать потрясения от атомной бомбардировки японских городов и гибели мирного населения.

"В предисловии признается, что кое-что в книжке правда: ряд отраслей промышленности отстает, электроэнергии нехватает... Конец предисловия просто прекрасен: перечисляется, сколько раз ошибались буржуазные прорицатели (пятилетки, война с Германией), и говорится: "Пусть пророки гадают на кофейной гуще... Поживем - увидим".

"Не зная, когда Россия будет иметь бомбу, невозможно думать о мире, о безопасном будущем наших детей!" - писали американцы. Я поставила в этом месте вопрос: "Наглость или невежество?"

Авторы писали: "Пятилетка предусматривает восстановить промышленность, пострадавшую во время войны, и расширить прочую на 50% за 5 лет. Но Россия никогда не выполняла пятилетних планов, а их было три". (В этом месте был мой комментарий: "Что это, тоже невежество? Не верится"). "Ведущие отрасли от планов отставали на три года, теперь отстанут еще больше...

Помогли ли им добытая информация, немецкие ученые, канадская шпионская организация, наблюдения в Японии после Хиросимы? Нет".

Эта столь возмутившая меня книга американских авторов, сколько я могу судить по своему конспекту, объективно оценивала советскую промышленность, подробно описывала трудности, которые стояли перед работающими над бомбой учеными. Ответ на вопрос, заданный в заглавии, был таков: Россия подготовлена к войне, но к войне старого типа, не атомной. А бомба будет в 1954 году. Критика была весьма умеренной: "Как советской дипломатии, так и российской промышленности недостает тонкости". И определение, очень точное: система ТРИШКИНОГО КАФТАНА.

Я аккуратно воспроизвела тогда техническую сторону вопроса, но теперь-то это излишне, поэтому здесь не перепечатываю.

Что говорить, пропаганда была организована замечательно, причем подобные книжки предназначались отнюдь не для широкого читателя.

Эту дал мне Саша Кутасов, отец которого занимал соответствующее положение. Тайком от родителей Саша показывал нам (Эре и мне) аналогичное издание (то есть тоже без указания тиража, вообще без выходных данных) "Майн кампф" Гитлера в русском переводе. И как гордились посвященные, в том числе и я!

Кстати, внуки Дм.Ал.Кутасова на политическом горизонте и сейчас, слышу о Сергее, сыне Саши, и об Олеге, сыне младшего Сашиного брата, "шалопая" Владика. А Сашина сестра Оля - переводчица с югославских языков.

Какое же возмущение вызывало в нас "предательство" Тито! Я даже предложила друзьям пробраться на заседание югославского землячества, и все меня поддержали, - но нас не пустили. Мы воспринимали эту "Югославскую трагедию", как личное горе, - честное слово.

В то же самое время Ваня Мухин (он был парторгом всего факультета, а доверительность его объяснялась тем, что мы с ним вдвоем занимались физикой, равно запущенной) показывал мне, тоже у себя дома, столь же таинственное как "Майн кампф" издание: книгу по политэкономии социализма. В этом случае таинственность объяснялась просто: в написании книги принимал участие Сталин.

Жил Мухин в Гнездниковском переулке, в знаменитом доме Нерензее, на очень высоком этаже; жил один в странной треугольной комнате; о родителях его я понятия не имела и не имею.

[Иван Мухин]

Несколько слов о Мухине. Был он постарше нас, невысокий, быстрый, сосредоточенный. Не помню его улыбающимся. Почему-то он не был участником войны, как буквально все его сверстники-однокурсники.

В учебе - величайший халтурщик. Однажды сдавал при мне Игорю Владимировичу Проскурякову (слепому) работу по высшей алгебре, на выполнение которой давалось несколько недель, может быть, полсеместра.

Проскуряков сказал: "Дело не в том, что работу выполняли не вы (я знала, что выполнял Володя Болтянский), но вы же не дали себе труда разобраться". Ответ Вани был: "Ну и что?"

В разговоре с Ирой Раухваргер Ваня посетовал: "Если бы уделяли мне здесь столько же внимания, сколько тренер по теннису, разве у меня такие бы были результаты!". Ира ответила, что такое внимание и не нужно, задача стоит другая. Но для Вани задача была одна: результат, то есть в данном случае оценки.

Будучи на четвертом курсе, я как-то констатировала в блокнотике, что Мухин, "великий халтурщик", провалил доклад на семинаре.

Был он совсем не глуп, но не приучил себя думать и не интересовался ничем из того, что ему приходилось учить.

После того, как я подгоняла после санатория физику вместе с Ваней, мне и позже приходилось по его предложению вместе заниматься. Например, мы готовили к экзамену теорию чисел. Для меня это бывало и полезно, даже в двух-трех смыслах.

Всякие отношения с ним Эра и я прекратили после того, как он нагло обманул Валю Ковалеву, с которой они собирались пожениться (и уже вместе отремонтировали упомянутую треугольную комнату): переориентировался на Раю Казакову. У нее, к слову, был какой-то высокопоставленный отец, и мы видели здесь связь. Теперь Ваня умер, я обнаружила в какой-то газете некролог и первая сообщила нашей старосте Оле Илютович, которая всех старалась держать в поле зрения.

Теперь уж несколько лет, как и она скончалась.

Уделила я Мухину некоторое место именно потому, что был он парторгом факультета. (Для политкорректности скажу, что парторг курса Ваня Линкин, инвалид войны, был ему полной противоположностью, это был на мой взгляд идеал человека и коммуниста).

А Валя Ковалева была участница войны, очень красивая девочка. В Москве она жила у тетки; не знаю, были ли у нее родители. Помню, что тетка относилась к ней по-матерински: например, по случаю окончания семестра устраивала ей праздник. Я завидовала: мои сестры относились к сдаче моих экзаменов с абсолютным равнодушием. Отпраздновать мне предлагала Минна Абрамовна!

Впоследствии Валя вышла замуж за сына профессора МАИ Свешникова.

Но еще будучи на последнем курсе, как-то сообщила мне радостно: "Смотрю на него (на Мухина), как на дверь".

* * *

Я стала еще больше, насколько это возможно, заниматься. Привожу план из тогдашнего блокнотика: "24 часа. Сон - 10 часов - достаточно и при чахотке (замечу, что называть туберкулез чахоткой считалось шиком, так же как инвалиды войны часто с лихостью называли себя калеками). Из 14 оставшихся 4 на еду, дорогу, чтение, то время, которое идет на театры, болтовню - достаточно. Остается 10. В среднем слушаю одну лекцию в день. Выкину - останется 8. Их пока так: 2 на ТФКП, 2 на физику, 2 на политэкономию, подготовку к информациям и пр., 2 на анализ и механику. План реальный. Ну, вариации возможны всякие".

Очень гордилась тем, что сдала на "отлично" Анализ-III самому Колмогорову ("кажется, единственная из обыкновенных смертных"), но здравый смысл меня не оставил: я понимала, что были бы мне предложены другие задачи - и результат был бы похуже.

Борис Цукерман поздравил меня, сказав, что Анализ-III для математика - то же, что сопромат для студента ВТУЗа. Он был курсом старше меня и очень много дал мне в смысле развития, в выработке более общего взгляда на математику.

Я вроде как бы дружила с ним, хотя мы всегда говорили друг другу "вы". Бывала у него дома в Машковом переулке.

Жил он вдвоем с матерью в отдельной квартире, у него была комната, в которую мать может быть и не заходила, судя по количеству пыли. Мать меня недолюбливала, считая, что Борис мной увлечен. По крайней мере, когда я сказала ей, что выхожу замуж, она переспросила с явным облегчением: "Уже просватаны?" Фактически, если ее подозрения имели основания, то недолго, только в начале знакомства. Помню, как я почему-то не пошла на мехматский вечер. Вечера я очень любила, хотя не танцевала: любила это окружение. И вот с хохотом позвонили Эра и Саша Кутасов. Рассказали, что Борис Цукерман ходит и спрашивает: "Почему же нет никого с мехмата?" Ему возразили, что вечер мехматский. Тогда он стал спрашивать, почему нет никого с третьего курса, и развеселившиеся Саша с Эрой пошли "звонить третьему курсу" (телефон-автомат был внизу в коридоре).

С матерью Бориса я никогда ни о чем не разговаривала, кроме "дома ли Борис?" - "А Боба спит" и т.п. Но однажды, не застав его, я попросила клочок бумаги, чтобы написать записку. "Возьмите у него на столе". - Да я боюсь. - "И вы тоже?" - ? - "Потому что и я его боюсь", - сказала мать.

После окончания университета Борис работал в школе и щедро снабжал меня "дурами", как мы между собой давно уже называли школьников (а иногда и студентов), нуждающихся в репетиторах. Конечно, корректность требует оговориться, что название это было условным. (Дуры, а не дураки, потому что школа была женская. А покрывало, лежащее сейчас в Переделкине на моей кровати, было названо тогда "дураковкой", потому что я обязательно перед приходом ученика накрывала им наш ободранный диван).

Я уверена, что преподавал Борис хорошо, но считаю, что "по большому счету" такое использование ученых - это забивание гвоздей микроскопом, которое ведь тоже может достигать поставленной цели, если колотить метко и с нужной силой.

Меня он часто подавлял: поругивал за разбросанность ("двух семинаров много", "у вас много книг, когда вы их прочитаете?" - т.е. незачем покупать книги). При этом Борис был гораздо снисходительнее к другим. Вероятно, сначала переоценил меня, а потом понемногу разочаровывался.

Последний раз он заходил к нам осенью 1956 года (помню, что Илья сидел в высоком стульчике). Пришел со специальной целью - чтобы Роман внятно рассказал ему о происходящих в Польше событиях. Но к сожалению, мы знали столько же, сколько все советские люди. Нам присылали кое-какие газеты и журналы родители Романа, но во-1-х несвежие, а во-2-х и главное - политкорректные. Это теперь, когда уже три года я доживаю без Романа, я прочитала в журнале "Новая Польша", что генерал Поплавский, расстрелявший бастовавших рабочих летом 1956 года в Познани, был советским генералом Сергеем Гороховым. И владею всякой другой, столь же шокирующей информацией.

О судьбе Бориса Цукермана я не знаю ничего. Очень хотелось бы думать, что он уехал: "там" ему было бы лучше со всех точек зрения.

 

Окончание третьего курса привело меня в состояние эйфории, вообще мне несвойственное. Я с некоторым изумлением читаю свои тогдашние записки. Вероятно, дело в том, что объективно это было действительно большой победой: вопреки советам врачей, вопреки болезни и отсутствию настоящего дома, я все выдержала и не отстала от курса.

И вернувшись к занятиям, я гуляла одна по Москве, пользуясь хорошей погодой, восхищалась особнячком в Брюсовском переулке, зданием Архивного института на нынешней Никольской (хотя неграмотна была настолько, что единорога долго еще принимала за коня), "около некоторых домов стою, выпучив глаза...".

Осень была прекрасная, отмечалось в прессе, что впервые за 70 лет.

Эйфория кончилась, конечно. Были какие-то личные неприятности, о которых я и тогда писала так глухо, что понять не могу, в чем они заключались, - но зато вполне ясно писала, как поддержал меня Боря Власов, как гуляли по городу с Ильей Гришканом и разговор с ним ("гораздо более хороший, чем я ожидала") поставил все на свое место, "насколько могло стать".

О Гришкане я тогда написала: "Кроме него, нет человека, к которому я не испытывала бы когда-нибудь минутного чувства досады, раздражения. Он - настолько цельная в своем роде натура, что черты, которые в другом человеке были бы просто неприятны, ему не только прощаешь - они и не требуют извинения".

Когда Женька Ракчеев - член вузкома - рассказывал о Светлане Сталиной, которой на вузкоме должны были дать рекомендацию в партию, он говорил: совсем не знает истории партии и вообще ничем хорошим не выделяется. Илья тогда сказал: "Первое впечатление ничего не значит. Я вот не нравлюсь с первого взгляда, а на самом деле очень симпатичный товарищ". Как будто шутка, но абсолютная правда.

Кстати, к Светлане Сталиной хорошо относились и однокурсницы (истфак был в нашем здании, на втором этаже, мы внешне отличали многих студенток, а иногда останавливали и незнакомых, с просьбой разрешить какой-нибудь наш спор на историческую тему. И вот расспрашивали однажды о Светлане).

ПРИМЕЧАНИЕ 2008 года. Сегодня - сообщение о смерти Иосифа Аллилуева, внука Сталина, сына Светланы Аллилуевой от первого брака. Он хирург, ему 63 года, к своей матери - сама помню - всегда относился очень критически. А она жива, кажется.

... Мои тогдашние записи:

"Воскресенье, как всегда, безалаберное. Музык.университет, проклятые задачи по элем.геометрии, сумасшедшая обстановка дома.

За неделю - начисто подогнать политэкономию. Завтра - позвонить Боре, Софье Соломоновне. Утром - немного задачу, Heine, основания геометрии. Потом - пройтись, к бабушке сходить. Позвонить в парткабинет. Газеты. Klein. Натансон. Сашке позвонить. Вечером Вальке. Во МХАТ заглянуть".

"У бабушки сколько времени не была. Не видно просвета - нет такого дела, столкнув которое можно почувствовать себя свободной. С таким положением можно справиться только организованностью".

"Из-за болезни и двух собраний была во МХАТе всего раз: на "Врагах". Книппер-Чеховой аплодировали и актеры.

С Тувимом я познакомилась впервые в прошлом году, наткнувшись на его изречения в "Огоньке". Потом много о нем слышала. Некоторые его стихи совсем "по-маяковскому" - вроде "как выжиревший лакей". А вот "лирика", - далее цитирую. Разумеется, в переводе:

Пусть улица Костюшки Герингштрассе
Зовется ныне - сын твой в Лодзь придет,
Сказать тебе, что мир опять прекрасен,
И Марсельезу снова запоет.

Была я на праздновании 50-летнего юбилея МХАТа, умилялась, как Лемешев и Козловский пели вдвоем "Я люблю вас, Ольга" (Книппер), а Шпиллер и Максакова дуэт Лизы и Полины - "Уж вечер, собрались мы все на юбилей", а Пирогов - "Знают все у нас в столице", на мотив "Я хотел бы быть сучочком".

Книппер-Чеховой подарили огромную, метра в полтора, чайку из белых цветов. Потом ее (Книппер) провожали до машины, и я со всеми - без пальто.

Была я на ученом совете университета, посвященном итогам экзаменационной сессии по нашему факультету. Была там и дискуссия о космогонической теории О.Ю.Шмидта. Проф.Моисеев (скончавшийся в 2000 году академиком, - примечание 2002 года), человек острый и даже ядовитый, обвинил Шмидта в идеализме. Вел себя нехорошо, передергивал, клеветал на молодого Ляпунова.

А в заключение какие-то идиоты из студентов-математиков послали Голубеву (декану) записку примерно такую: мы будем разрабатывать теории, а механики пусть усваивают и применяют их. "Я первый раз видела, что Голубев рассердился", - записала я.

(ПОЗДНЕЙШЕЕ примечание. Возможно, что Моисеев скончался вовсе не в 2000 году, потому что были отец и сын, оба механики. Не знаю, как уточнить).

"Уже месяц боли справа, температура, слабость. Куда хуже, чем полтора года назад. Тогда не было ни такой температуры, ни болей, ни дохлого состояния, ни знаменитых "потов". Б.М. настойчиво советует уехать (не помню, о ком речь, - примеч. 2002 г.). Столько планов рухнуло! Сейчас о театрах и думать нельзя - не высижу 4-х часов. А завтра Яблочкина в "Горе от ума".

"Дома - ужас. "Все профессора - контры, они думают, что политучеба это ерунда. Повесить бы их за левую пятку""

(у меня сейчас нет уверенности, цитировала ли я Таню или Веру. Но скорее Таню - Вере были меньше свойственны столь радикальные высказывания, да и стиль не ее).

Но в противовес (запись начала апреля 1949):

"Вера уехала к маме. К Тане я за последнее время здорово изменила отношение к лучшему (особенно поразило меня согласное мнение папы и Абрама - людей, не видевшихся 13 лет и столь разных), т.ч. остаться с ней куда приятней, чем с Верой, да еще в столь противном состоянии, как теперешнее".

И на другую чашу весов. Рассердившись за что-то на Любу (в мое отсутствие), Таня упомянула "вашу Рубинштейновскую породу", задела папу и бабушку ("живет до 85 лет")...

И еще одно. Когда смертельно заболела тетя Туня, я отвезла ее в больницу, а бабушкино одеяло, которое мне дал Эдуард Генрихович, чтобы укутать ее в машине, мне пришлось привезти домой. Болезнь тети Туни не была заразной, тем не менее, Таня пилила меня непрерывно, пока я через несколько дней не отвезла одеяло к тете Жене. Чтоб духу Рубинштейновского не было!

"Купила тапочки. Стоит упоминания, т.к. первый заработок за два года. Ужасно. С Эркой ее ученик сыграл злую шутку: заплатил 100 руб. вместо 200 по крайней мере. Подлец. Эрка бьется, как рыба об лед.

Завтра отдать очки в ремонт, потом - сосать деньги из генеральши (за урок), заказать книги в проезде Худ.театра... Как подешевело молоко (с 1 апр.), так ужасные очереди, невозможно достать. Вот и питайся молоком".

"Прочитала "Каждый умирает в одиночку" Фаллады. Становится только теперь ясным то, о чем думала с 1941 г. - роль немецкого народа".

(ПРИМЕЧ. 2002 года: У меня зачитали эту книгу, и я полвека о ней жалею, а снова найти не удалось).

"Приезжала мама (на три дня). Я снова температурю. Проводила политинформацию - забыла попросить кого-нибудь. В библиотеке: посмотреть съезды и конгрессы Коминтерна".

"Дома отвратительно. Сегодня была счастлива и спокойна - я уж и забыла о таком состоянии за эти месяцы. Винить никого нельзя, надо относиться к людям, как Эпикур или Илюша (Гришкан), а я не умею".

"Была на докладе Гришанина (о международном положении). Гришанин лучше Свердлова. И сколько интересного он в этот раз сказал!"

Мы втроем: я, Илья и Рина Глаголева решили досрочно (в середине декабря) сдать экзамен по политэкономии социализма, Рина не сдала.

Был доклад Колмогорова "Математика и естествознание", потом долго на эту тему с Гришей говорила. Тема неисчерпаемая.

Купила II том "Капитала"! Купила "Былое и думы".

31-го декабря слушала "Иоланту".

Наступил 1949 год. Встречали с сестрами у Кости.

[Вениамин Федорович Каган]

Я пошла в семинар Вениамина Федоровича Кагана по основаниям геометрии.

Севка Ямпольский, мастер афоризмов, называл нас "славная плеяда геометров с Ниной Хариной во главе". Кагану было около 80 лет, мы звали его между собой дедушкой.

Да не только между собой. Когда мы сдали госэкзамены, то "во главе с Ниной Хариной" заказали вазу с надписью "Дорогому дедушке от самых маленьких" и отвезли В.Ф. в санаторий, где он тогда отдыхал.

Хорошо помню скверный дождливый день, когда мы приехали в Узкое. Грязь под ногами. Мы разыскали садовника, нарезали огромный букет пионов.

Вениамин Федорович страдал от плохой погоды, у него разыгрался радикулит. Уговорил нас дождаться чьей-то машины.

... Называл он нас, студентов, по имени-отчеству, не путал никогда.

Давая мне тему для доклада, В.Ф. предупредил: "Не углубляйтесь в теорию функций. Эти тонкие абстрактные построения... Математика должна быть наглядной. И у меня впечатление, что там - не все в порядке".

(Я для себя комментировала: "Это не старческий консерватизм, а серьезнее").

Не забуду его внимательности, его открытости. Я не попала на его 80-летие из-за ангины с высокой температурой. Мне потом рассказали подробно: и Игорь Евгеньевич выступал, и Фихтенгольц - вспоминал, как праздновали 60-летие, причем намекал на предстоящий столетний юбилей. С удивлением рассказывали, что Рашевский говорил, волнуясь: его мы считали вообще неспособным на эмоции.

Когда я выздоровела, то узнала, что В.Ф. спрашивал, почему меня нет на семинаре, а потом он подозвал меня и подробно расспрашивал о моем состоянии. С таким участием, какое я редко встречала со стороны даже близких людей. Спрашивал и о родителях.

Узнав от меня, что я хотела бы после окончания университета "распределиться" в Алма-Ату (была и такая мечта) - списался с тамошними математиками. Специально звонил мне домой, чтобы узнать о результатах распределения. "Я очень рад. Все-таки университет. Я уверен, что там вы пробьетесь. Будете держать связь с нами". Через минуту позвонил снова: забыл спросить, на какую должность... Я и не знала, но было ясно, что кадров там не хватает. А что не дадут "пробиться", я тогда не понимала. Как и В.Ф. не понимал мой характер.

Разговаривая со мной о параболической геометрии, он сказал: "Я не мог это время думать, я занят другим. В основном знаете чем? (Смеясь). Отвечал на поздравления. Больше ста телеграмм".

В сентябре 1950 года, когда я уже работала в школе, он позвонил мне домой, и даже дважды (Люба забыла передать), чтобы пригласить на свой семинар. Для меня это было особенно важно, чтобы преодолеть разрыв между прежней жизнью и новой - учительской.

Лет 10 тому назад, впервые открыв "Четвертую прозу" Осипа Мандельштама, я обнаружила, что начинается она со слов: "Веньямин Федорович Каган подошел к этому делу с мудрой расчетливостью вифлеемского волхва и одесского Ньютона-математика".

Я ничего не поняла тогда, потому что издание было без комментариев. Теперь знаю, что речь шла о спасении невинных людей, приговоренных к расстрелу, и что спасти их удалось. А тогда, не зная сущности, с радостью рассказала об отзыве Мандельштама случайно встреченной на Николиной Горе Наташе Меллер, тоже участнице семинара 45-летней давности.

Умер В.Ф. через три года после этого, я была в университете на гражданской панихиде. Мне позвонил его внук, наш однокурсник Гриша Баренблатт. Вениамин Федорович похоронен на Новодевичьем кладбище, рядом с могилой Шатуновского.

У меня есть его книги: "Основания геометрии", изданные еще в Одессе в начале XX века; современные мне издания по основаниям геометрии и теории поверхностей, даже с дарственной надписью. Но дипломниками В.Ф. уже не занимался - не мог. Диплом я делала у Петра Константиновича Рашевского, по дифференциальной геометрии, которую не очень любила, а Рашевского еще менее.

[Вера Андреевна Руфова]

Я всегда любила астрономию, и меня естественно тянуло к астрономам. Когда началась моя дружба с Верой Руфовой, точно не скажу. Вероятно, когда я была на втором курсе, а Вера - на четвертом. Была она (и осталась) чрезвычайно общительна, коммуникабельна, но несколько взбалмошна. Отличалась огромной эрудицией. Жила тогда в мерзком деревянном домике в Демидовском переулке (или в Денисовском?), в коммунальной квартире, в крохотной комнатке, вдвоем с матерью. Мать была учительницей русского языка, звали ее Екатерина Руфовна. Ее братья и сестры носили другую фамилию, а как Е.Р. оказалась Руфовой - дело темное. Будто бы церковный служитель, записывающий младенца в метрическую книгу, был пьян. Вера носила фамилию матери, хотя отец у нее когда-то был, - Е.Р. вспоминала о нем всегда с презрением. Пришлось мне как-то в Верино отсутствие, сидя в комнатке при раскрытой двери, слышать разговор между Е.Р. и одной из соседок. "А твою вековуху никто замуж и не возьмет" (это было уже когда Вера окончила университет). - "А твой сын в тюрьме умер", - парировала Екатерина Руфовна.

Была Е.Р. остроумна не хуже Веры, была очень волевой, не хуже Веры, а вот Вериной экстравагантности в ней не было. Общаться с ней было одно удовольствие, для меня и других "проходящих" (термин из комментариев Пушкина к "Евгению Онегину", вернее говоря, из басни Дмитриева). Но внутри семьи жизнь была непростая. Трудно приходилось обеим. Цитирую себя (1950).

"А фортели такие. От матери скрывается все. Верку провели приказом позже, чем она ушла из ЦИАМа, и дней за 8 она зарплаты не получала нигде. Сказать этого нельзя, а нужно как-то эти деньги восстановить. Как? Голодая. Теперь - работа у нее временная. Сейчас ее перевели на другую должность (меньше на 120 руб.), т.к. та, кого она замещает, вернулась из декретного отпуска. Но ушла в очередной, а когда она вернется совсем - Верку, естественно, уволят. Пока же надо скрыть от матери сальдо в 120 руб. Почему у них, работающих и немало зарабатывающих, не имеющих иждивенцев, так остро стоит фин.вопрос? У Верки бывали карманные деньги, пока она училась, теперь же, когда она зарабатывает, у нее пятерки свободной не бывает. Это от маминой расчетливости. Она против удовольствий ("К чему это?"), против даже книг лишних (установи-ка, какая нелишняя. У Верки книг почти нет). Она с упорством, достойным лучшего применения, одевает Верку, приобретает всякую дрянь...". Вероятно, на самом деле покупали никакую не "дрянь", а просто были разные потребности и разные взгляды, как я думаю теперь.

Позже: "Вера оказалась без работы. От мамы ситуация в течение нескольких месяцев скрывалась. А потом пришлось сказать, что Вера ушла, чтобы готовиться в аспирантуру. Скандал был, повидимому, страшный, хотя что за трагедия, если Вера перейдет на более подходящую работу? Но Екатерина Руфовна, во-1-х, скупа, во-2-х, у них отношения и без того напряженные: каждый раз, когда Вера себя плохо чувствует, слышатся вздохи: почему все здоровы, никто не охает, просто она у меня ленивая. Был скандал в прошлом году, когда Вера взяла однодневный отпуск и мы поехали за черемухой. "Либо работать, либо не работать, одно из двух". Женщина она с моральными принципами и талантливая, но очень реакционная.

Я как-то позволила себе сказать: "Чего вы жалуетесь, Екатерина Руфовна, как же люди с иждивенцами живут?" Но она ответила: "А моя дочь разве не иждивенка?".

Приходилось мне от нее слышать, что университет выпускает только сумасшедших. Что "работа есть работа", то есть всегда каторга, и потому не стоит искать "подходящую". Что Веру надо бы нахлестать по щекам. Вера делала по утрам гимнастику, Екатерина Руфовна со снисходительной важностью сказала: "Это ей разрешается". (Правду сказать, разрешение действительно требовалось, потому что места не было. Не помню, какую площадь имела комнатка, но была она крошечная. - Н.М.)

Отношения между детьми и родителями во всех известных мне семьях, исключая только Кутасовых, были по существу аналогичные.

На работе Вера умудрилась испортить отношения со всеми, кроме Маркушевича. И - бесперспективность. Она "потеряла себя". Верка достойна лучшей судьбы". (Работала она тогда в издательстве "Энциклопедия").

По моей просьбе Борис Цукерман, преподававший в то время в школе, пытался устроить туда Веру. Но завучу не понравилось, что она и не физик, и не педагог. Позже она работала в заочном Институте связи, а потом ее направили в райком комсомола.

Дружили мы с ней долго. Но Роман ей активно не понравился. Вероятно, это и было первопричиной прекращения отношений. Никаких объяснений, обличений не было. Потом, через много лет, Вера пришла в МАИ на нашу кафедру. Возобновилась дружба. Благодаря Вере я и попала на журфиксы Ольги Владимировны. Вера очень помогла мне, когда последний раз была больна наша мама. Мама лежала в больнице в Сокольниках, а Вера работала ночным сторожем в какой-то конторе совсем рядом, я к ней заходила из больницы. А Верина мать умерла еще раньше, в период нашего первого отчуждения, и я долго не знала об этом. Умерла от рака горла.

Была (и осталась) Вера великой театралкой, а особенно любила (и любит) балет. Думаю, что еще вернусь к ней в записках.

* * *

Зимние каникулы я провела у родителей в Кондрове, хотя делать этого решительно не следовало, дорога была слишком тяжелой для тогдашнего моего состояния, да еще с тяжелым рюкзаком (мама нагрузила корчагой с квашеной капустой).

Меня очень обижало, что моих трудностей не понимал и папа. Для мамы-то вопрос стоял просто: видеть у себя в гостях ни Веру, ни Таню было нереально, значит, заменить должна я (на безрыбье). Вдобавок, не прекращалась эпидемия сыпного тифа. В Калуге на вокзале ввели саносмотр, чего не было месяц назад, когда мама приезжала в Москву. Конечно, тифом я не заболела, но по своему "основному заболеванию" температурила после каникул довольно долго.

* * *

Я очень любила не только конкретных людей, но вообще дух, царивший у нас на курсе. Ходили всей группой в Третьяковку - и я записываю: "Хорошо со своими! У некоторых картин стояли по 5-6 чел. и говорили, говорили! Толстовскую "Душиньку" просмотрели и в восторге. Стояли и у "Жестоких романсов" (что она думает?), у "Объяснения", у Шишкинских - "Дубовой рощи", "Рубки леса", "Ржи", у Куинджи, очень долго у "Не ждали"..."

Это при том, что личные мои друзья, кроме Эры (а с ней мы уже отдалились друг от друга), учились не в нашей группе.

Еще, помню, ходили все вместе на фильм "Молодая гвардия".

[Антисемитская кампания 1949г.]

Гайки закручивались: я записываю, что партком собрал агитаторов и было объявлено о "провале политико-воспитательной работы на факультете". Провал - слово очень серьезное, то есть - которое было чревато серьезными последствиями. Для ликвидации провала агитаторами назначили профессоров и еще 5-6 студентов - членов партии. Впрочем, меня оставили, хотя сейчас понимаю - хорошим агитатором я не была.

"Борьба с космополитизмом" не могла обойти мехмат. У нас было проведено закрытое (это редкость) комсомольское собрание, на котором нам сообщили, что на 5-м курсе появилась ПОРОЧНАЯ группировка, человек 7-8. Нам бы и не сообщали ничего, если бы одна из преступниц не училась на нашем курсе. Принадлежала она к гонимой компании (называемой "Содружество") по той причине, что это была изначально ее компания: она пропустила год из-за туберкулеза и таким образом оказалась на нашем курсе.

Участников было 11 человек. Наша Соколова еврейкой не была, как и добрая половина остальных.

Конкретно их обвиняли в фракционности, а она выражалась в том, что в компании "собирали членские взносы" (со стипендии откладывали что-то для празднования дней рождения и прочих совместных сборищ, м.б. походов в кино).

Фигурировал в прочитанном нам обвинении и такой факт. На чей-то день рождения был испечен пирог с надписью из теста: "Надо вырвать". Все прекрасно понимали, что это начало цитаты из Маяковского: "Надо вырвать радость из грядущих дней" (невозможно же воспроизвести такую надпись целиком на пироге), но при разбирательстве подавалось как призыв вырвать что-то - у кого же еще? - у советской власти.

Хуже всего было, что в компании читались "антисоветские" стихи. Как ни глухо об этом говорилось, многие поняли, о каких стихах идет речь. Я тоже поняла, и решила публично каяться: я не только читала их, но как бы распространяла, - правда, только дала прочитать родной тетке, тете Туне, но ведь это уже и было распространением! Ни с кем из преступников я и знакома не была, стихи ходили по Москве, а меня с ними познакомила наша квартирантка Лия Давыдовна. Она присовокупила, что знает их "вся Москва". Думаю, так и было. Я определила тогда их происхождение, как "фольклорное", кто автор - не знаю и сейчас.

Теперь их пафос напоминает мне о стихах Бориса Слуцкого, которые, тоже в самиздатовском виде, мне сейчас показывал отец Миши Гара.

У меня все же хватило ума посоветоваться с Ильей Гришканом. Он твердо отсоветовал каяться и тем спас меня от очень серьезных неприятностей. Илья объяснил мне всю нелепость этого "благородного порыва", который не помог бы никому. Сейчас понимаю - мог бы и повредить: подтвердился бы масштаб распространения заразы.

Ходили эти стихи под названием "Ответ Ильи Эренбурга Маргарите Алигер". Она написала еще во время войны поэму "Твоя победа". У меня есть эта поэма, изданная отдельной книжечкой в 1946 году. Она посвящена погибшему на войне мужу, композитору Константину Макарову. (Трагическая судьба: дочь Алигер, художница Татьяна Макарова, тоже умерла молодой, а сама Алигер погибла под колесами автомобиля). В поэме были такие слова: "... Мать моя сказала: Мы евреи. Как ты смела это позабыть?" И дальше: "Да, я смела, понимаешь, смела..."

Кстати, с другим вариантом отрывка "о еврейском вопросе", несколько отличающимся, меня познакомил Игорь Смушков, то есть не только "вся Москва" была полем "антисоветской пропаганды", а и Харьков. А если так, то бесспорно и другие города.

 

Считаю необходимым поместить в свой текст строфы, полностью отсутствующие в книжном варианте.

Дни стояли сизые, косые,
Непогода улицы мела.
Родилась я вечером в России,
И меня Россия приняла.
... Лорелея, девушка на Рейне,
Старых струн печальный перезвон...
Чем мы виноваты, Генрих Гейне,
Чем не угодили, Мендельсон?
Я спрошу у Маркса и Эйнштейна,
Что великой мудростью сильны,
Может, им открылась эта тайна
Нашей перед вечностью вины?
Милые полотна Левитана,
Стройный лес молоденьких берез,
Чарли Чаплин с белого экрана, -
Вы ответьте мне на мой вопрос!
Разве все, чем были мы богаты,
Мы не отдали без лишних слов?
Чем же перед миром виноваты
Эренбург, Багрицкий и Светлов?

(Пропускаю строфы, оставшиеся в поэме).

... Танками раздавленные дети,
Этикетка "Jude", кличка "жид".
Нас уже почти что нет на свете,
Нас уже ничто не оживит.
Вековечный запах униженья,
Причитанья матерей и жен.
В смертных лагерях уничтоженья
Наш народ расстрелян и сожжен.
Мы - евреи. Сколько в этом слове
Горечи, бесправных лет!

... Последующие шесть строк вошли в "канонический" текст.

И вот, как бы отвечая на строки Алигер о судьбе еврейского народа, заставившей ее вспомнить свое еврейское происхождение, "Эренбург" пустил в свет стихи. Полемики с Алигер там и не было.

(Так мне казалось тогда, когда я заносила "самиздатовские" стихи в блокнотик. На самом деле полемика налицо. И еще: теперь, через несколько десятилетий, я стала немного сомневаться: вижу вероятность того, что писал действительно сам Илья Эренбург. Потому что ведь ему был персональный вызов. Упоминались Гейне, Чарли Чаплин, Маркс, Эйнштейн, но это были люди из прошлого, даже нашего современника Багрицкого уже не было в живых; живы были Светлов и Эренбург. На Светлова - по его положению и характеру - рассчитывать было нельзя. Значит, это был прямой вызов Эренбургу).

Стихи сохранились; я думаю, что их стоит привести.

На ваш вопрос ответить не умея,
Сказал бы я: Нам беды суждены, -
Мы виноваты в том, что мы евреи,
Мы виноваты в том, что мы умны.
Мы виноваты в том, что наши дети
Стремятся к знаниям и мудрости земной,
И в том, что мы рассеяны по свету
И не имеем стороны родной.

(Вероятно, судя по рифме "дети - на свете", это один из вариантов).

Нас сотни тысяч, жизни не жалея,
Прошли бои, достойные легенд.
Чтоб после слышать: "Это кто? Евреи?
Они в тылу сражались за Ташкент".
Чтоб после мук ужасных Освенцима,
Кто смертью был случайно позабыт,
Кто потерял всех близких и любимых,
Мог слышать вновь: "Вас мало били, жид".
Не любят нас за то, что мы евреи,
Что наша вера - основа многих вер.
Да, я горжусь, горжусь и не жалею,
Что я еврей, товарищ Алигер.
Мы часто плачем, очень часто стонем,
Но наш народ, огонь прошедший, чист.
Недаром слово "жид" - всегда синоним
С великим словом "коммунист".
Недаром же, как самых ненавистных,
Подлейшие с АРИЙСКОЮ душой
Эсэсовцы жидов и коммунистов
В Майданек посылали на убой.
Нас удушить хотели в разных гетто,
Сгноить в могилах, в реках утопить,
Но несмотря, но несмотря на это,
Товарищ Алигер, мы будем жить.
Мы будем жить, и мы еще сумеем,
Талантами сверкая, доказать,
Что наш народ, что мы, евреи,
Имеем право жить и процветать.
Нам пролитая кровь дала такое право,
Благославили жертвы из могил,
Чтоб наш народ для подвигов и славы,
Для новой жизни сердце возродил.
Народ бессмертен. Новых Маккавеев
Он породит, грядущему в пример.
Да, я горжусь, горжусь и не жалею,
Что я еврей, товарищ Алигер.

Надо сказать, что в поэме Алигер много прекрасных мест, а от еврейства она вовсе не открещивается.

 

Докладывал на нашем собрании член партбюро Давидсон; в устной части своей речи (в начале он читал) он сказал, что поведение обсуждаемой группы - это провокация антисемитизма.

И нашу Соколову мы тоже исключили из комсомола, как исключили и прочих "участников". Относительно их 5-й курс вдобавок ходатайствовал об исключении из университета. Исключили. Потом тихонько дали закончить - кажется, всем. Были это в основном комсомольские активисты.

Я при голосовании воздержалась. Но при этом записала: "Если она и правда пешка, не понимала до конца, что это - организация, и от нее многое скрывали - нужно ли исключать? Нет, пожалуй, нужно и в этом случае".

Некоторые из нас возмущались "Содружеством" вполне искренне (Саша Кутасов, например: вот и слухи о притеснении бедных евреев распространялись "ими". Он даже ссорился с Эрой по этому поводу).

Записана у меня "веселая" (потому что "все" смеялись) история. Русской студентке, носившей по мужу еврейскую фамилию, поставили на вступительном (в аспирантуру) экзамене по марксизму - тройку. А потом недоразумение разъяснилось! (в этом и соль). Я (как и Саша) не верила и считала Эру легковерной.

Записана "сплетня" про Эренбурга, о которой читала я и значительно позже. На вопрос Шолохова, какую это родину Эренбург имеет в виду, тот ответил: "Ту самую, которую казак Власов предал".

ПРИМЕЧАНИЕ 2008 года. В радиопередаче, посвященной этой антиеврейской кампании, я услышала тогдашний стишок, которого тогда, 60 лет тому назад, я не знала. Привожу.

Чтоб не прослыть антисемитом,
Зови жида космополитом.

Хорошо сказано.

Вообще, даже при своем бодром идиотизме я не могла не видеть, что жизнь вокруг нас идет сама по себе, а мы - в искусственном пространстве.

"В Москве комсомольцев меньше, чем членов партии, Хрущев приводил цифры. Вещь невероятная, но чтобы исправлять, я думаю, надо не принимать всю остальную молодежь в комсомол, а исправлять дела в организации... Советская интеллигенция призвана - особенно в теперешний период - воспитывать трудящихся!

Володя Болтянский говорил здорово (на факультетском собрании): математики измеряют неизмеримые множества, а для чего нужны их методы, не знают. Это возбуждает те же мысли, что разговор с дядей Горой - нужно делом заниматься; а я не занимаюсь даже математикой".

 

Распределение окончивших мехмат в 1949 году я помню хорошо. Кроме Бориса Цукермана, у меня там было еще несколько знакомых. Много нервотрепки: у кого еврейское происхождение, у кого репрессированные родители, у кого то и другое. У того же Бориса, по словам его матери, отец умер в 1932 году, но он матери не верил и хотел заявить, что отец репрессирован и что он знал и скрывал: все равно ведь не поверят, что не знал.

(Он был недалек от истины. Недавно Ольга Николаевна Чистякова рассказывала, как после смерти ее отца, который умер своей смертью в 1939 году, когда она училась на биофаке, комсорг не верил, что ее отец не репрессирован: "Это ты так говоришь, а на самом деле...". Кстати, О.Н. не была комсомолкой, но это-то меня не удивило и не удивляет: комсорг - для всех начальство.

В этой истории мне кажется особенно интересным подсознательное убеждение комсорга, что в то время своей смертью люди вообще не умирали).

Отчетливо помню тогдашнее тоскливое свое настроение. Пожалуй, больше всего меня поддерживал тогда Илья Гришкан. "Ненавязчиво", как принято теперь говорить.

[На кумыс]

За здоровьем моим наблюдала Софья Соломоновна, верный друг нашего папы. Я ее очень любила, а заботу ее обо мне воспринимала как должное. По молодости и глупости, проще говоря - в силу эгоизма. Водила она меня в Институт туберкулеза, к профессору Барону (неоднократно).

Тот объявил, что я должна помнить, что нахожусь на грани рецидива, и рассказал какую-то историю, смысл которой был: "Бойтесь экзаменационной сессии". К счастью, в этом отношении я была совершенно нетипичной студенткой: была психологически защищена от страха при сдаче экзаменов. Барон внушал мне необходимость строгого режима и пугал: "Сам буду звонить в 11 часов и спрашивать, в постели ли Надежда Ефимовна". Пневмоторакс превратился уже в фикцию. Его нужно бросить, говорил Барон, но переходный период хорошо бы провести не в Москве.

Инициатива послать меня на кумыс принадлежала дяде Горе. Деньги, конечно, тоже дал он. Достать нужную мне бесплатную путевку не удалось. Пришлось получить в профкоме неподходящую, продать (Таниной сослуживице) и уже за деньги купить мне то, что требовалось.

 

Санаторий находился в Оренбургской области, был он окружен степями, в том числе ковыльными. В степи паслись табуны кобылиц. Кумыса я пила даже больше, чем выдавали: некоторые не могли выпить назначаемое количество.

Жили в маленьких однокомнатных домиках, в каждом - не помню, четыре кровати или шесть.

В нашем - Анастасия Даниловна Черняховская, сестра знаменитого полководца и несчастная в семейной жизни женщина. В санатории она завела роман с неким кавалером, который, как мне по секрету рассказали мужчины (двое независимо друг от друга), уезжая дал ей свой заведомо неправильный адрес.

(Много позже в универсаме в Олимпийской деревне я случайно услышала разговор двух незнакомых женщин. Услышав, что они говорят о "сестре Ивана Даниловича", я спросила, не об Анастасии ли Даниловне идет речь. Нет, они говорили о другой сестре, но о судьбе Анастасии Даниловны одна из них отлично знала: Анастасия Даниловна заболела психически и умерла в больнице. Мне очень жаль ее. Она и тогда, в санатории, производила впечатление несчастной женщины).

Еще в нашем домике жили две девочки-студентки, с которыми я и проводила время. Тоня мне нравилась, а Женя отталкивала своей неискренностью. Оказалось, что она когда-то приметила меня в Институте туберкулеза, куда я ходила с Софьей Соломоновной: "А твоя тетя показывала тебе свою фотографию в молодости". И повторила мне некоторые подробности из жизни Софьи Соломоновны.

И здесь Женя так же все примечала, - и где можно раздувала интриги. А для интриг в санаторной обстановке всегда находились причины. Вот моя тогдашняя запись:

"Вчера - безобразный скандал: Эмма Коган и одна молодая художница, фронтовичка. Я аж разнервничалась: эта баба по существу провоцирует антисемитизм, а художница сознательно ее подогревает. Но одно вспомнить весело: когда эта Вера помчалась наперерез Эмме, бабе толщины необъятной, с криком "задушу!", та, аж посинев, спаслась у мужчин, а я тем временем ринулась догонять Веру, а удержаться от хохота не могла, самое же интересное, что и Вера хохотала потом, вцепившись в меня, а я ее стыдила. Сцена!"

(Это я пишу просто для иллюстрации, Женя тут как раз не при чем).

Встретивши ее потом в консерватории, я предпочла не подходить к ней.

Были в нашей компании и два мужчины, Василий Андреевич и Василий Антонович. Второй, лет 30, просто для компании, а первый - очень примечательный.

Было ему лет 50, и отличался он редкостной жизнерадостностью. Биография у него была очень богатая и разнообразная, - где и кем он только не работал.

За несколько месяцев до санатория Василий Андреевич пережил трагедию, и нас удивляло, как спокойно он об этом рассказывал. Его сын Лева, лет уже 25, покончил с собой из-за несчастной любви. Не помню, была ли у Левы мать, во всяком случае, Василий Андреевич был женат на другой, "Дуське", рассказами о глупости которой он забавлял нас, и женат совсем недавно. Говорю "нас", не различая, рассказывал ли В.А. мне или нам двоим-троим. Рассказывал о своих приключениях он очень интересно, и вообще с ним было интересно. Меня он называл "Макар-следопыт": была в моем раннем детстве серия книжек о герое с таким именем; мне этот Макар был знаком потому, что тогда не существовало туалетной бумаги, в уборной лежали фрагменты газет и уничтожаемых книг. Кличку же эту В.А. дал мне из-за моего интереса к окружающей природе.

Для прогулок компания была хорошая.

"Сегодня утром (с 6.30. до начала 11-го) чудесная прогулка км за шесть с заходом на бахчу. Съели вчетвером два арбуза, старик сторож очень понравился. Не последний раз, конечно, а вот далеко гулять не придется: Жене явно не под силу".

"Как здорово я здесь отдохнула! Кроме того, благотворно действую на окружающих: Василий Андреевич много ходит и все время меня благодарит, девочки тоже гуляли (правда, обнаружив, что мало прибавляют в весе, решили образ жизни менять). Были на маяке - наверху, ходили впятером в дер.Хуторки, там разговорились с учителем, он говорит, что за Васильевкой есть Пугачевские пещеры. Правда, Андрей Максимович, сторож с бахчи, отрицает. Кроме того, оказалось много родников вокруг. На бахче сидели долго. Разговор о колхозе произвел тяжелое впечатление. Хотя Андрей Максимович говорит, что бывают и хорошие колхозы, "если чоловик хороший попадется" (то есть председатель)".

Когда пошли дожди, стало хуже: "Дождь запер людей по конурам, результатом чего был уже внутренний скандал в нашей кабине. В соседней кабине мне всегда было лучше, чем в нашей, хотя я - единственный человек, с кем эта мерзкая баба не только не скандалит, но и не будет. Заниматься начала всерьез. И как я могла столько бездельничать! Хотя здесь трудно - мертвый час единственное время, когда не мешают, вот я и не сплю. ... Сидя над теоремой Дезарга, я поняла вдруг, что молодость-то кончилась. Дезарг тут не при чем: здесь я ни с кем не говорю серьезно, почему и посещают меня пошлые мысли о себе...

Последние дни гуляю ежедневно одна - чтобы ходить быстро. Сегодня во время мертвого часа - костер в лесу, втроем...

Чудесная прогулка вчера - по холмам, где я еще ни разу не была. Видно км на 20-30 - вот бы был бинокль!"

Ради компании я стала играть в карты, но даже при игре в подкидного дурака оказалась чрезвычайно тупой. Однако стала учиться играть в преферанс. Круг знакомств это расширило, но других успехов не было. "Учитель" мой, Алексей Сергеевич, играл, по моему определению, и артистически, и математически. Был он человек симпатичный, скромный и порядочный, так что мы успели подружиться, хотя срок мой шел к концу (я с облегчением узнала, что начало некоторых лекций у нас отодвинуто, потому что механики проходили практику).

Но жил Алексей Сергеевич, кажется, в Алексине, так что, хотя мы встречались в Москве несколько раз и я даже однажды познакомила его с Ильей Гришканом, но эта дружба скоро рассосалась. Да и уровень был очень разный.

* * *

В этом [(1949)] году Люба закончила школу и поступила в Библиотечный институт (позже Институт культуры, а теперь, может быть, Университет или какая-нибудь Академия?). Институт ей не понравился (по первому впечатлению - она писала мне еще в санаторий). У меня-то сердце к нему не лежало с самого начала. Но Люба скоро привыкла. В нашу же домашнюю жизнь она опять внесла большое оживление. Зато Танин характер стал проявляться больше на Любиной шкуре, чем на моей.

Приходилось и заступаться. Помню, как Люба не могла выпросить у Тани денег на проездной билет: Люба ездила на электричке, институт находился за Химками, на ст.Левобережная. Я расценивала это как издевательство, поскольку покупать билет все равно было нужно, и состоялся настоящий скандал. Вера не участвовала в этих, как теперь говорится, разборках. Она иногда немного сглаживала атмосферу своим присутствием. Пытались сглаживать и другие: помню, как Танина еще школьная подруга Роза Темкина (Енюкова), жившая в Померанцевом переулке, просила Таню "быть поласковее с Любиными мальчиками", но Таня ответила, что "свахой быть не собирается".

[Окончание университета]

Чтобы закончить об этом периоде, расскажу о себе.

Гос.экзамен я сдала на "хор". При том, что все семестровые и спецкурсы по математике всегда сдавала лучше. Записала: "Плакал мой диплом с отличием!"

Огорчилась очень, клялась себе, что буду заниматься после окончания. "Мы должны ВЛАДЕТЬ тем, что усвоили, а у нас часто наоборот, нами владеет", так я тогда самокритично писала.

Вспоминаю с грустью последние университетские дни. К выпускному вечеру кому-то пришла в голову шальная мысль: украсить зал наряду с купленными цветами - еще и полевыми. Мы поехали в Сокольники. Со мной Люба и ее Валя (Бурцева), а из наших - Леша Филиппов (а он достоин отдельного рассказа), "Севка, Давид, Тася, т.е. лица все приятные. Ездили на трамвае, далеко, в настоящий лес. Ели землянику. Прогулка была чудесная. Завел Леша в болото. Правда, шли все босиком (только он сам не мог себе позволить в женском обществе такой вольности).

Давид (Гробман) вдруг предался воспоминаниям, рассказывал о Румынии, Чехословакии. Я бы целый день слушала! А с Севкой, естественно, всегда и везде бывает легко и хорошо...

(Далее о вечере).

Сидела за столом с братьями-геометрами. Было шумно, весело. Речь Голубева ("Всегда идите своим путем, не верьте широковещательным декларациям, НИЧЕГО НЕ ПРИНИМАЙТЕ НА ВЕРУ - этому ведь вас учили на мехмате").

Кстати же, еще одно высказывание Голубева: натурализм - это когда обращается внимание не на основное, а на мелочи".

Возращаюсь к Леше Филиппову, он действительно достоин отдельного рассказа. Он пришел к нам на курс позже, откуда взялся, мы не знали. Называть его стали, как было принято, по имени, но говорить ему "ты" никто кроме Нины Хариной не решался, не поворачивался язык. Все понимали не только его интеллектуальное превосходство (но ведь были другие превосходящие общий уровень, и это не мешало), а то, что он человек явно другой породы.

Вероятно, он страдал аутизмом (в те времена я не знала этого слова, но суть понимала). Он старался держаться хоть приблизительно как другие, но не получалось. Однажды Саша Кутасов пригласил Лешу к себе домой. Я тоже была там. Леша читал наизусть стихи Брюсова:

Единое счастье - работа.
В полях, за станком, за столом.
Работа до жаркого пота,
Работа без лишнего счета,
Часы за упорным трудом...

Саша потом с иронией сказал об этом: Не просто так пришел, готовился!

Но я думаю, что Леша мог эти стихи знать и раньше, они ему очень подходили. А прощаясь, он сказал: "Благодарю за гостеприимство".

В дальнейшем он не мог стать никем кроме как математиком, и не сомневаюсь, что стал, но вот пробился ли? Я видела лишь одну книжку Филиппова: тоненький задачник по дифференциальным уравнениям.

Но поехал же в Сокольники за цветами! Мы набрали каких-то желтых, вроде купальниц, в зале они затерялись среди купленных цветов.

 

С распределением было так. Мы с Риной Глаголевой согласились ехать в Сталинабад (нынешний Душанбе), в Таджикистане. Кажется, университет там уже был, а в том году открывался физматфакультет.

Приехала из Ефремова мать Рины, пригласила меня и сказала, что она против: наверняка квартир сразу не будет, придется жить в одной комнате, а у меня туберкулез. А мой врач, Б.К.Персиянинов, тоже был против, считая климат Сталинабада непереносимым для меня. Илья Гришкан сказал коротко: "Тебе что, жизнь надоела?" - имея в виду высоту над уровнем моря. Вера Руфова: "Ты не выживешь - жарко".

Мы собирали сведения о Сталинабаде повсюду. Одна девочка сказала, что там больны малярией все местные, да и многие русские. Другая - что ее дядя жил там благополучно пять лет, но в конце концов заболел той же малярией.

В апреле я защитила дипломную работу. Съездила к родителям в Кондрово. "Папа Сталинабадом доволен, мама огорчена, но не климатом и пр., а расстоянием. Вообще, мама стала смотреть на вещи с одной специфической точки зрения - не в пример Ринкиной маме, которая беспокоится только о том, что Ринке там будет тяжело...

Ринкина мама рассказала, что там малярия, а малярия для туберкулезников особенно неприятна. Она женщина хорошая, не мещанка и умная. Она рассказывала все, что знает, относясь к высказываниям в ее пользу критически, игнорируя непроверенные и глупые, делая скидку на неизбежные преувеличения. Убеждала она нас не малярией, а простым рассуждением: вы собираетесь работать - естественно устранять лишние трудности, а вы создаете себе вещи, мешающие работе: климат, малярия и пр. Чувствовала я себя при этих разговорах неуверенно.

Риночкина тетка с помощью тонких приемов подчеркивала, что ей нечего заботиться обо мне (Рина: "Я за себя не боюсь". - "А за кого же тебе бояться? За Наташу (сестру) что ли?").

Но я зато боялась за Ринку, и не зря. По общему соглашению мама повела ее по врачам. Она храбрилась и уверяла, что это лишь для маминого успокоения. У нее в детстве был инфильтрат в легком. И вот один врач нашел, что все в порядке, но другой что-то увидел и заявил, что возможна вспышка. Он не может запретить, но как врач не рекомендует. Это было вчера. Суббота, по определению Горького, день обманутых надежд и неисполненных обещаний...".

Я удивлялась, что те же аргументы, которые приводила нам мать Рины и которые на нее не действовали, из уст врача она воспринимала совсем иначе. (Конечно, удивляться было глупо).

Нам пришлось написать заявление в министерство. Илья помогал, редактировал. Смысл был такой: мы признавались в легкомыслии.

Рина тяжело переживала крушение нашей мечты. Я считала, что мне легче: "Я хоть отчетом перед родителями не обязана".

Вот что я писала тогда о позиции мамы:

"Характерный факт: Люба думает летом поехать пионервожатой на Рижское взморье. Мамина реакция: значит, к нам не приедет (и слезы). На мое замечание, что нужно же думать и о Любиных интересах: "Вот именно, Люба с 18 лет должна зарабатывать". - Но во-1-х, не нужно делать фетиша из слова "зарабатывать". Рижское взморье - это и отдых, с ребятами Люба умеет обходиться... - "Ага, значит ей Рижское взморье нужно? Успеет еще, у нее вся жизнь впереди". - Во-2-х, ей и деньги нужны, или ты хочешь, чтобы она как я мучилась? - А ты думаешь, я хотела, чтобы ты мучилась? - Что же скажешь? Вот до чего мама дошла. И впереди беспросветность".

Конечно, при нормальных отношениях я бы умела лучше утешить маму. Думаю, что маму иногда раздражало стремление папы быть всегда логичным и требовать этого от окружающих. И вот я туда же "со своей логикой".

 

Роза Иосифовна (Арштейн) сводила меня к какому-то терапевту. Тот сказал, что жарче или холоднее - не так важно, а вот бытовые условия! У Розы Иосифовны мы (я ходила с Любой) встретили супружескую пару, расхваливавшую Алма-Ату еще больше, чем все другие. И в Алма-Ате жили знакомые Софьи Соломоновны, они помогли бы найти жилище. А в Сталинабаде не было бы ни души.

Тогдашняя запись: "Мои попытки советоваться с врачами вызваны интеллигентским стремлением, за которое не раз в прошлом ругал меня папа, - спихнуть ответственность за решение на другого. Никакой врач не скажет определенно: "Нет, не ездите" или "Конечно, поезжайте"."

Мы с Риной упорно хотели ехать вместе, если и не в Сталинабад. Но этого не хотела ее мама, и действовала всеми способами, в том числе и некрасивыми, применялись интриги, разным людям сообщались противоречивые сведения (например, сколько вакансий в Ефремовском пединституте). Описывать эту историю, которая и стоила мне нервов, и реально лишила неплохих перспектив, незачем.

Рина, чувствуя, что мать играет ей как хочет, говорила: "Мне нужно жить не в семье, нужно учиться жить своим умом". Еще весной она жаловалась, что настоящего контакта с матерью у нее нет.

В общем, закончилось бесславно: мне дали свободное распределение, Рина поехала к себе в Ефремов, в пединститут, а в Сталинабаде обошлись без нас. Ходили мы, "свободные", стаей, человека четыре, помню, что Гриша Клейнерман в том числе, - то в министерство высшего образования, то просвещения, в надежде устроиться на периферии в какой-нибудь учебный институт, все без толку. Это хождение сильно расширило наш кругозор. Мы встречали в коридорах выпускников из других городов, которых распределили в Москву, а они добивались, чтобы их оставили на месте, где у них были родители и "жилплощадь". Но почему-то в интересах руководства было перемешивать кадры.

Руководящая дама в ГУВУЗе сказала: "Вы, окончившие Московский МГУ (так и сказала), много о себе понимаете".

Директора институтов (тогда их не называли ректорами, ректоры были только в университетах) иногда откровенно объясняли: они предпочитают брать на работу после аспирантуры или хотя бы заканчивающих аспирантуру. "А то поработает человек ассистентом год-два, не растет, - а нам нужны не ассистенты, а читающие лекционные курсы".

Не раз я звонила - и дозванивалась - в Красноярск, в Читу, еще куда-то. Возникали разные варианты - и лопались. В частности, я соглашалась на Енисейский пединститут. Моя сестра Вера отговаривала так: "Там сплошь ссыльные. Я не говорю, что они плохие люди, но среди них будет трудно жить, они подавлены". Борис Цукерман тоже сказал, что там атмосфера эмиграции. (Определение это не показалось мне верным. По тогдашнему моему разумению я считала, что эмигранты в своей массе - борцы, а эти люди - страдальцы). Но ничего не вышло и из этого варианта. В институте, уже укомплектованном сильными кадрами, мне обещали только элементарную математику.

В издании Грозненского пединститута Борис обнаружил (и показал мне) статью об обобщении теоремы Пифагора. Статья была такого уровня, что я впервые поняла: не все на местах заинтересованы в проникновении конкурентов более высокого уровня, "из московского МГУ".

Люба поехала к родителям в Кондрово, я просила ее по дороге зайти в Калуге в пединститут. Она сообщила, что меня бы взяли в базовую школу, а через год - в институт. А с заочниками заниматься уже этой зимой. В заочную аспирантуру тоже взяли бы уже сейчас. Но в министерстве мне объяснили: "Решаем мы, а не Калуга".

Я тоже съездила на несколько дней к родителям, папу почти не видела. И тоже по дороге и на обратном пути провела много времени в Калуге, но безрезультатно.

Наконец, когда я пошла получать назначение, в коридоре ГУВУЗа мне встретился представитель из Кимр, искавший математиков. Я знала, что какие-то отношения с Кимрами завязал Гриша Клейнерман и не хотела перебегать ему дорогу. Но кимрский представитель в ответ на эти мои слова сказал: "Он нам не подходит". Причины для меня были ясны; ему не понравилась Гришина фамилия. Но и моя была не лучше! Мне тоже отказали.

Когда я явилась получать назначение в Енисейск, руководящая дама отказала мне и в этом: я не появлялась у нее два дня ("исчезла") и вообще не проявляю энтузиазма.

Борис Цукерман советовал оставить мысль об институтах и искать счастья в техникумах. В институтах та же соцвосовская обстановка, говорил он, а в техникумах - здоровая.

Распределение вообще шло не без нервов. Из тогдашних записей: "Самое обидное - судьба Саши Мовчана. Это человек, о котором не только плохого - безразличного никто не может сказать - лучший комсорг, единственный в своем роде (о его группе говорили "диктатура Мовчана, - ПРИМЕЧ. 2002 года), способнейший парень, работает больше всех (механик - изучал Анализ-III, это только штрих). Орденоносец. И вот - с отцом не в порядке. Посылают на пед. работу, в техникум, куда-то в Сибирь. Анечка (жена Саши, наша однокурсница Аня Аркави) плакала". У них уже был подросший ребенок, Андрюша. Саша устроился преподавать в 49-ю ж.д. школу в Люблино.

 

Очень важное событие этого периода - встреча с Абрамом, которого с 1937 года я не видела. Он был в Москве в начале 1949 года. Жил у бабушки, заходил ли к нам - не помню. Мама в это время как раз приезжала из Кондрова, и мы с мамой проводили туда Абрама - повидаться с папой.

Должна признаться, что лишь постепенно я стала находить с Абрамом общий язык. (С Игорем Смушковым это произошло автоматически: брат - и все). Меня даже несколько раздражало умиление тетушек, которых мы заставали у бабушки: "Ах, брат с сестрой!" Я записала: "А бабушка - воплощенная мудрость в этом бедламе, хотя, конечно, очень рада Абраму".

В общем, ума у меня здорово не хватало. То есть я понимала, конечно, что у папы с Абрамом никогда не было по-настоящему близких отношений, что удивляться их абсолютной непохожести было бы наивно. И только постепенно поняла, что непохожесть была чисто внешняя. ПРИМЕЧ.2014 года. Конечно, неглубокая мысль.

Опять цитата из моих записей: "Из Абрама вырос хороший человек, да еще ему попалась прекрасная жена (и за что-то она его так любит). Но как он на папу непохож! И как трудно ему было стать человеком".

Добавлю еще, что летом 1951 года я ездила в гости к Абраму. У них за полгода до этого родилась самая младшая девочка - Лена.

А далее начинается новый период.

* * *

Пока - отступление; об отношениях с папой. В октябре 1947 года я заболела плевритом с высокой температурой. Врачи решили, что это - обострение туберкулезного процесса, тем более, что каверна в самом деле еще не закрылась. Так как это произошло непосредственно после пребывания в санатории и операции, которая должна была радикально помочь мне (а фактически и помогла), - то я испугалась.

На самом деле ничего катастрофического не произошло, и когда это стало ясно, я раскаялась, что написала папе, но было уже поздно.

(Правда, в результате этого плеврита пострадал пузырь, он стал уменьшаться, пневмоторакс пришлось в конце концов забросить, но не зря через несколько лет совсем по другому поводу дядя Гора назвал меня "баловнем судьбы": к тому времени, через 2-3 года, я оказалась вполне выздоровевшей).

И вот письмо от папы. Не цитирую, а излагаю близко к тексту.

"Не опускай рук. Медицина и человеческое желание могут многое преодолеть. Неясно и положение с учебой - следует ли бросать пока. Маме не мог не показать письма. Не только потому, что у нас (взаимно) нет (почти) тайн, но и потому, что тайны создают видимость спокойствия, но оно стоит субъекту очень дорого. Мама конечно сильно расстроена. Я внешне меньше, но внутренне больше - ведь ты, Надюша, для меня самая родная, близкая на свете. Как-то так случилось, что я сильно одинок (чего не было за всю жизнь). Не могу равнять тебя с мамой, люблю Вас по-разному, но духовно ты мне ближе".

Конечно, это фрагменты. И как в свете этого тяжело думать обо всяких поздних неприятностях. Мне до сих пор трудно понять, не могу даже предположить, каковы были истоки активной неприязни, которую проявляли ко мне мои родители, в том числе и папа, года через два после рождения Ильи и возвращения родителей.

С мамой дело обстояло проще: восстановились отношения с Верой, и я больше не была нужна, как была нужна во время их разрыва. Но папа? Как-то за несколько лет до смерти он сказал: "Буду умирать, расскажу тебе, какая ты была плохая дочь". Конечно, этих слов я не могу забыть.

Думаю все же, что не такая уж плохая. Мама совершенно изменила ко мне отношение в свои последние годы, иногда и на Веру жаловалась - мне! Но папе хотелось, чтобы мамина жизнь хотя бы после Таниной смерти была совершенно безоблачной, а этому я недостаточно могла способствовать, потому что сил у меня хватало только на детей, а работу я не оставляла. Может быть, нужно было? Но, не говоря об остальном, и деньги были крайне необходимы, для тех же детей.

Умирал папа без сознания, но я благодарю судьбу за то, что уходя от родителей накануне его инсульта, я оставила его веселого и благожелательно настроенного ко мне. (У него была немного повышена температура, думали поэтому, что папа был простужен). На этом я закончу отступление.

 

Главная страница сайта

Страницы наших друзей

 

Последнее изменение страницы 20 Nov 2023 

 

ПОДЕЛИТЬСЯ: