Сайт журнала
"Тёмный лес"

Главная страница

Номера "Тёмного леса"

Страницы Юрия Насимовича

Страницы авторов "Тёмного леса"

Страницы наших друзей

Литературный Кисловодск и окрестности

Из нашей почты

Тематический каталог сайта

Новости сайта

Карта сайта

Обзор сайта

Пишите нам! temnyjles@narod.ru

 

на сайте "Тёмного леса":
стихи
проза
драматургия
история, география, краеведение
естествознание и философия
песни и романсы
фотографии и рисунки

Страница Дарьи Гребенщиковой

Житейские истории
Дорога домой
Анна Карловна
Случай в провинции
Торопец
Шешурино
Визиты к старой даме

Дарья Гребенщикова

ДОРОГА ДОМОЙ

тяжелый Range Rover с носорожьей грацией преодолевал ухабы размытой дождями проселочной дороги. Сидящий за рулем мужчина заметно устал, лицо его выражало брезгливое недовольство. Женщина же, напротив, была напряжена и, казалось, читала дорогу глазами, будто вспоминая давно забытый текст. На заднем сидении дремала девушка в наушниках, а парень, по виду старше ее, не отрывал глаз от мелькания в планшете. Семья Арсеньевых-Ицковичей ехала в деревню. Неожиданный каприз Ольги Аркадий пережил спокойно, как и все, что касалось олиных фантазий. Ты понимаешь, Аркаш, сказала она, я чувствую, что мне просто необходимо съездить на родину! Я там не была почти двенадцать лет! Конечно, дорогая, успокоил ее Аркадий, мы отложим Барселону и поедем припадать к истокам. Не вижу проблем! И они поехали.

Ольга не могла понять, куда делась её деревня. Вдоль дороги их встречали разрушенные временем избы, заброшенные сады, ронявшие яблоки на землю, и - ни огонька, ни машины. Боже мой, Ольга прижала ладони к щекам, даже нет указателей... Навигатор давно и обреченно молчал. Наконец, по какой-то ей ведомой примете, Ольга закричала - вот! тут! сворачивай, там будет перекресток, магазинчик и кладбище! Аркадий пожал плечами, машина свернула вправо, еще раз вправо и они оказались у посеревшей избы. Забор давно упал фантастическим веером, и через него проросли желтые цветы на длинных стеблях. Ольга вышла, не решаясь сделать шаг, помедлила, подошла к крыльцу. Резные балясины расшатались и выпали. Ольга пошарила меж бревен и вытащила ключ. Дорогая, сказал подошедший Аркадий, нет смысла открывать дверь, если можно войти через окно! Но я не могу, чуть не заплакала Оля, бабушка всегда запрещала мне! Бабушки нет, нет никого, и давай не тратить время. Влезли через окно, давно потерявшее стекла. Оля вошла в дом, в котором родилась и выросла, и ощупывала его глазами - как слепой - кончиками пальцев. Аркадий помялся, вылез обратно, сел в машину. Дети так и остались - на заднем сиденье, только девушка перевернулась на другой бок.

Ольга прошла по кухне. Все было так, будто бы бабушка вышла ненадолго - посуда была накрыта полотенцем, вещи аккуратно висели на плечиках, даже дедова шинель виднелась из-под чехла. Стулья стояли у стола ровно, а через комнату шли крест-накрест домотканые половички. И только приглядевшись, было понятно, что дом давно брошен. Вот ведра, в которых стояла вода - уже без дна, рукомойник упал в таз, стоящий на табуретке. Мыши похозяйничали вовсю - на диване прогрызена обивка, всюду следы помета, какого-то мелкого сора, зерна. В красном углу нет икон, а из шкафа исчезла посуда. Аркадий заглянул в окно, приобщилась? Детка, давай в машину и поедем, должен же здесь быть какой-то городок с гостиницей? Как это называлось - дом колхозника? Поедем, Олечка, я прошу тебя. Здесь опасно и премерзко пахнет. Аркаш, Оля сложила руки на груди, я останусь ночевать, а вы поезжайте. Заберете меня завтра, ну я прошу тебя! Оля, мы через пол-страны тащились в твои Нижние Лопухи не для того, чтобы быть съеденными медведями или убитыми беглыми каторжниками! Не Лопухи, Аркаш, Оля терпеливо поправила мужа, Вретища. Верхние Вретища. И нет здесь медведей и каторги давно нет. Я останусь. Как знаешь, Оля. Как знаешь! Аркадий принес из машины сумку, здесь все необходимое. Даже ракетница. Оля, я прошу тебя, подумай ЕЩЕ раз?! Аркаш, мне нужно. Я все предусмотрел, дорогая. Должен тебя предупредить, здесь нет электричества и воды. Упаси тебя Бог пользоваться колодцем и туалетом. Не ложись на кровати, тут могут быть блохи, я... Аркашенька, родной, я всё знаю, я взрослая девочка! Оля привычно чмокнула мужа. Ты ведешь себя просто... как ребенок! Аркаш, ну ты же сам славист, ты же меня поймешь? Нет, моя дорогая! Если я занимаюсь славянской письменностью, я вовсе не должен сидеть в тереме и жрать, прости, брюкву! Есть библиотека, наконец, музеи! К чему эти эскапады? Ты простудишься! Здесь наверняка какая-то зараза кругом! Иди, сказала Оля и вылезла за Аркадием - через окно. В машине проснулась дочь и спросила, пап, а чего интернет не ловит? Не ловит, ответил Аркадий зло, здесь ничего не ловит! Круто, ответила дочь и опять уснула. Помигав, машина свернула налево и исчезла.

Тишина рухнула на Олю. Стали различимы звуки. Где-то, на другом конце деревни, залаяла собака, звякнула цепь, а неясный стук чего-то мягкого стал повторятся все чаще. Оля задрала голову и увидела, как падают яблоки. Вдруг отрываясь от ветки - вниз, в траву, или вбок - на железную крышу. Оля вспомнила, как бабушка Тоня пугала ее в детстве, говоря, что это ругается домовой - за то, что Оля в избе не подмела и посуду не вымыла.

Бабушка... Маму Олечка помнила плохо, та умерла, когда дочери едва исполнилось пять лет. Простудившись в выстуженном коровнике, она долго и тяжело болела, и Олечка с бабушкой навещали её в местной больничке, куда их неохотно пропускала строгая санитарка. Оля сидела у маминой кровати, и под ее валенками растекались темные лужицы.

 

Из больнички маму увезли в район, и Олечка её больше не видела. Она помнила, как выла бабушка, как плакали соседки, зажимая уголками платков рты, помнила седенького священника, сладковатый запах ладана и слова "яко земля еси, и в землю отыдеши..." и как падали в яму смерзшиеся комья глины и тусклые медяки - "на откуп". На поминках было многолюдно, курили в избе мужики, а один, одетый по-городскому, в темный костюм и при галстуке, долго и зло ругался с бабой Тоней. До Олечки долетали слова: куда я её, у меня самого по лавкам трое, да разве я в городе ее пристрою... От слов несло сиротством и непоправимой бедой. Городской вскоре уехал, даже не дождавшись девятого дня. Баба Тоня, прижав светлую олечкину головку к застиранной пестрой кофте так плотно, что пуговки отпечатались на щечке, приговаривала, никому тебя не отдам, сердэнько моэ, да на что нам чужой дядька этот? рази я тебя, кровиночка моя, не подыму? рази отдам в чужой дом, ой, за донюшку будешь, ласочка моэ... Бабка так и говорила на суржике, мешая плавную малоросскую с русской речью, но пела всегда на-украинском. Сама она была из города Белая Церковь, откуда в великий голод спас ее дед Василий. От деда только шинелка и осталась, да еще была медаль за Первую Мировую, но бабушка редко доставала её, не баловство! так, цацки давала играть - пуговки старые, свистульки глиняные да вполовину рассыпавшуюся игрушку-тянушку - дед с медведем молотами били по наковальне. Баба ловко вязала куколок, и Олечку учила сызмальства всей нехитрой женской работе - пришить, заштопать, носочки сплести, даже на станке ткацком учила, а сколько Оля помнит зимних вечеров, когда она сама уже сидела за прялочкой, маленькой, детской, сработанной соседом.

На дворе заметно похолодало, конец августа, сумерки уже короткие. Оля опять зашла в избу, пошарила впотьмах по вешалке, нашла старую бабушкину теплую кофту, и снова вышла на двор. С реки, не видной со двора, поднимался туман. Кричала какая-то птица, шелестело что-то в крапиве, которой зарос весь двор, билась на ветру ветка, стучала в окно. До старой бани Оля добралась почти в полной темноте. Посветила фонариком - в предбаннике так же висели берёзовые веники, только совсем почерневшие. Россыпь рябиновых ягод на полу, чистенькое стекло керосиновой лампы - бабушка всегда ругалась, когда в кино показывали закопченные лампы, да рази рук нет газеткой протереть! и сама сворачивала газетный жгут и чистила стекло - берегли тогда эти стекла, ох! Оля толкнула дверь в баню - пахнуло тем же, родным запахом, горьким-горьким - баню топили по-черному. Мутное окошечко не пропускало свет, фонарик выхватил шайки, аккуратно стоявшие на скамье, ковшик с гнутой ручкой, да веревочку, на которую бабушка вешала мочалки. На земляном полу белел погрызенный обмылочек. Сразу выплыл запах дешевого, земляничного мыла и уксуса, которым бабушка ополаскивала волосы, и противно щипало в глазах, а бабушка напевала про Галю, которая несла воду и коромысло гнулось, и шел за Галею Иван... Оля провела рукой по закопченным бревнам и, резко развернувшись, вышла.

 

Забыв про перепачканный сажей палец, Оля пришлепнула на себе позднего комара. Бабушка в самый комариный месяц всегда жгла в старом тазу тряпье, подсыпала чего-то терпкого, запахом отводящего к скипидару, а дом окуривала, нося в ведре нагретый в печке кирпич, спрыснутый гвоздичным отваром. Комарам это не мешало, но бабушка любила порядок.

Оля перешагнула через валявшиеся в траве слеги, по дальней памяти дошла до коровника. Теперь там пышным цветом разросся борщевик и его гигантские зонты ссыпали щедро семена на пустующую землю. Сколько Оля себя помнила, коровы были всегда. Иной год бабушка оставляла и телочку, выкармливала дедовой родне на дальний хутор. Всех телочек звали Розочками, а коров - Милочками. Оля вместе со всеми встречала стадо, бежала, смеясь по дороге, и теплая пыль поднималась фонтанчиками, щекотала пятки. Коровы шли тяжело, пахло молоком, коровьим потом, навозом, травяной жвачкой. Пастух щелкал кнутом, пугая ребятню, а хозяйки выходили к воротам, выкликивая коров. Над стадом летело облако слепней, и Милочка шла домой с несчастными глазами, поворачивая свою умную голову назад, будто моля о помощи. Бабушка шлепала по коровьему боку ладошкой и кровяные следы оставались на рыжем коровьем боку. Теперь в хлеву - пусто. Пахнет сопревшим навозом, на гвозде так и висит бабушкина доечка - низкая скамеечка, и даже вилы воткнуты в сгнившее, слежавшееся сено. Оля зажмурила глаза, и увидела их последнюю, рыжуху с белым пятном на лбу, которую бабушка, вдруг изменив себе, назвала Белкой. Белкин розовый нос всегда глубоко втягивал воздух - когда бабушка вносила пойло. Чего носом водишь, ворчала она, чего тебе нового положу? Откуда тебе тут как в ресторане сделать? Ешь, что дадено, спасибо и на этом скажи. Му-у-у-у тянула Белка и терлась боком о бревна хлева. Только и слышался звон молочной струйки о подойник, сначала вззз, тоненько, а потом и вовсе - шипящей струей. Подоив, бабушка всегда целовала Белку, а та бодалась - понарошку. Оле доверялось нести молоко, держать марлечку над банкой, пока бабушка сцеживала молоко. Отужинав, бабушка крутила ручку сепаратора, а Олю бабушка сажала - читать вслух.

 

Белочка, сказала Оля в теплый воздух хлева. Белочка моя... Оле хотелось дотронуться до всего - до досок, которыми бабушка отгораживала овец, до низкого потолка, который всегда плотно был заткан паутиной, до ручки литовки, обмотанной изоляцией. Где-то был воткнут и серп, и скребок для коровы.

Бабушка болела редко, так, перелом старый ныл на погоду, да стреляло в ухе, даже лекарств дома не держали. А тут... Жаркий июль выдался, да такой, что загорелся дом в соседнем лесничестве, огонь перелетел на баню, а уж через пару часов горели сметанные стога и огонь шёл к лесу. На пожар бежали все, от детишек до стариков, такая уж выучка была - сразу и ведра передавали по цепочке, а уж мужики, кто посмелее - спасал из горящего ада, что можно. Но тут взялось не на шутку. Из района пришли машины из пожарного депо, но полыхало так сильно, что вызвали на подмогу спец авиацию из города. Бабушка со всеми носила воду, а Оля вертелась с ребятами вблизи огня, ощущая на себе страшное жаркое дыхание. Она вообразила, что это настоящий Змей Горыныч, и даже присела на кортки, чтобы лучше рассмотреть, как исчезают в огне стены избы, как несет ветер пепел, как тонко охнув, лопаются стекла. Оля и не заметила, как пламя тонким ручейком отделилось от горящего дома и пошло-пошло, пожирая на своем пути сухие хвоинки, и уже лизнуло олино платьишко. Завизжав от страха, Оля заметалась, бабушка, услышав ее крик, бросила ведро, и бегом, задыхаясь, бросилась к внучке, сбила ее на землю, укрыла собой. Ничего страшного не случилось, хотя и обгорела юбочка и слегка - косички, но Оле повезло, а вот бабушка села, схватилась за сердце и замерла. С пожара и отвезли ее в больницу с сердечным приступом, лежала она долго и Оля, как взрослая, ходила к бабушке и даже ездила в райцентр в аптеку на автобусе. С тех пор Оля панически боялась любого огня, даже не могла печку затопить. Баушк, баушк, плакала тогда Оля, сидя на бабушкиной кровати в общей палате, ты мне жизнь спасла, да? Бабулечка моя родненькая, как я тебя люблю, я всегда тебя буду слушать, бабуш, только не умирай насовсем! Когда бабушку выписали, они поехали кутить в район и Оле купили новое платье, потому что приближалась школа, ну, а для баловства - маленький такой барабанчик-шкатулочку - покрутишь ручку, и играет нехитрая мелодия, будто запинается. Где он теперь, этот барабанчик? подумала Оля, а нога наступила на что-то твердое, но податливое. Посветив фонариком, Оля подняла с тропинки его, барабанчик. Крутанула обломанную ручку, и ржаво проскрипела та - мелодия, и опять вышла из темноты ночи бабушка Тоня.

 

Оля не могла себе поверить, но она явственно видела бабушку. Та шла от огорода, несла на плече вилы. Оля сглотнула, потерла глаза. Всему виною был странный свет - луна вышла неожиданно, и все предметы поменяли сущность. За бабушку Оля приняла осевший одонок, в который были воткнуты вилы зубьями кверху. Ветерок шевелил листву, тени делали все живым и подвижным. Стараясь стряхнуть с себя наваждение, Оля вернулась к избе. Опять влезла через окно, и вдруг, с каким-то отчаяньем стала искать масло. Было настолько светло, что бутылка постного масла нашлась легко - как всегда, на полочке. Оля взяла его и стала лить в заржавленный замок на двери, пытаясь провернуть ключ. С остервенением, сбивая пальцы, она все поворачивала и поворачивала ключ, пока замок не открылся внезапно с тихим щелчком. Бабушка, сказала Оля в темноту, я больше не влезу через окно. Честное слово.

Когда нет сигарет, хочется курить. И трижды хочется курить, если ты давно бросила, а сигарет нет, и хочется плакать. Оля включила фонарик и, набрав в грудь воздуха, шагнула в залу. Бабушка называла залой парадную комнату, занимавшую половину избы. Здесь круглая печка всегда была свежеокрашена серебрянкой, а на полу лежали ковровые дорожки, крытые холстиной. На стене висел писаный маслом портрет неизвестного мужчины, видно, что кого-то знатного - вся грудь была в орденах. Залихватски закрученные усы, кубанка - орел степной! Бабе Тоне подарили из уважения, когда ломали Правление колхоза. Бабушке орел напоминал кого-то из родни, и она портрет занавешивала рушником и протирала тряпицей. За большим столом собиралась бабина родня, наезжавшая на Троицу - на дедову могилку. Родня была справная, привозила коляски одуряюще пахнувшей колбасы, розовое, в прожилках сало, крупный чеснок с детский кулак, плетеный в толстую косу и арбузный мёд. Пили и ели долго, потом пели, а Олечка читала вслух стихи Пушкина. Добре, добре, ясноглазая дивчина, говорили дядья, а сердобольные тетки гладили Олечку по головке и совали бабке скрученные в рулон купюры, сладковато пахнувшие постельным бельем. Бабина сестра Галя привозила "киевское варенье", вкуснотищу, от которой бабушка Олю оторвать не могла. Засахаренные вишенки, цукатики, орешки, кусочки чернослива в шуршащем пакете - это было равносильно волшебству. Забраться на печку, когда снизу идет живое тепло, зарыться в овчинную полость, грызть орешки и мечтать о чудесной, теплой, сытой жизни в городе на Днепре, где цветут каштаны розовыми свечами и стоит Владимир, держащий в руках Крест - краше места на земле Олечка придумать не могла, глядя на подаренную открытку.

Олечкин отец, которого бабушка иначе, как "городской зять", не называла, появлялся редко. Бабушка выходила его встречать, пряча в складках юбки маленькую Олю, говорила с ним резко, ни подарков, ни денег не брала никогда, а напоследок кланялась в пол, мол, спасибо вам, господин хороший, только мы-то в вас не нуждаемся. Дядька был чужой, пахло от него неприятно, не так, как от деревенских, но Оле было жалко его, вот, все таскается, да таскается, и на летчика совсем не похож, а мама говорила, что летчик. Летчики же красивые, да, ба? спрашивала Олечка. Еще как, отвечала бабушка, на них форма и фуражка, а еще погоны и пистолет.

Оля поводила по стенам фонариком - вот, семейные, втиснутые в рамку от сырости фотографии повело, многие порыжели, мухи засидели углы и лица стали неразличимы. Фотокарточки были почти все любительские, Оля с трудом узнала бабушку, а вот - рядом с ней стройная, высокая - мама, наверное. Какие-то дети на коленях, бабки на скамейке, четкими были только фотографии армейские, дембельские - но на них были племянники, которых Оля помнила плохо. А вот на этой, коричневатой, с печатями понизу и витиеватой подписью - точно - бабушка, только совсем маленькая, в плахте, и кофте с широкими руками. На заднем плане намалеван плетень, хата, крытая соломой и подсолнухи выше крыши. С бабушкой стоит женщина, приятная полная, темноглазая, в смешной соломенной шляпке и какой-то мужчина в форменном кителе. Это Мелентий, бабушкин папа - сколько же Оля просила про него рассказать, а бабушка только отмахивалась - дескать, нету его, пропал, и где пропал, где схоронили, то неведомо.

Оля дошла до печки, пододвинула табурет, влезла. Стала шарить рукою по верхним кирпичам. Так и есть! Пачка сигарет! бабушка, хоть и верующая, но домового уважала, ставила ему на загнетку чашку каши да табак сыпала. А папиросы, чтобы внучка не достала, прятала на печку. Оля поднесла пачку к глазам - Прима! Сигареты почти выкрошились, бумага вспыхнула от поднесенной спички. Оля затянулась, закашлялась от вонючего дыма, голова закружилась... села на пол, испугалась, что бабушка увидит и вспомнила - нет бабушки...

 

С соседским Витькой Олечка дружила. Они и родились в один год, с разницею в два дня, а такие разные уродились, вздыхала бабушка. Как и положено - она девочка хорошая, домашняя, бабушкина любимица, в школе отличница, слова плохого не скажет, косички заплетены, капроновые банты топорщатся. Ну, а Витька... восьмой сын из одиннадцати Сидоровых. Мамка пьяница, папка пьяница, вечно голодный, в худой обувке, веснушчатый зимой и летом, с выбитым зубом и рассеченной бровью. Вор, хулиган, двоечник и враль, каких мало. Курил с пяти лет, сплевывал через щербину во рту, матерился так, что затыкал за пояс кузнеца дядю Семена, мог свести со двора лошадь, слить бензин, угнать трактор... Воровал все, что на глаза попадет - от яиц из-под несушки до вывешенного белья. А Олечку - обожал. Молча и страстно. Защищал от пацанов из соседних Нижних Вретищ, а по воскресеньям, надев подаренную Олечкиной бабушкой рубаху в клетку, сидел за столом и ел пироги, запивая чаем с смородиновым вареньем. Прятал под столом грязные, сбитые ноги и шмыгал носом. Он-то и подговорил Олечку закурить. Как же! третий класс на носу! Пока баба стояла за макаронами в сельпо, забрались на сеновал, и Витька, закурив козью ногу, свернутую из уворованной от батьки махорки, передал ее Олечке. У той остановилось дыхание, зарябило в глазах, и Олечка так зашлась кашлем, что перепуганный вусмерть Витька драпал до сельпо, крича, баб Тонь, баб Тонь, Олька подавивши! Попало обоим, ну, Оле-то покрепче - за баловство, и за то, что девочка! понимать должна да честь блюсти, а не шариться где не попадя с гопниками какими, ох, Витька оторва, да батька его такой был, да мамка его гуляща, да сестра его единоутробна пропаща! А единоутробна, ба, это кто? Олечке послышалось что-то неприличное, слышанное тайком от молодух, шептавшихся на улице. Единоутробный ничего неприличного, остыв, сказала баба Тоня. Это мамка одна - утроба одна, а папки разные. Вот у тебя единоутробная сестра есть, и осеклась. Как это - сестра? Оля открыла рот. Почему сестра? У почемучек и кудычек нет во рту затычек, грозно прикрикнула баба. Молчи, к слову пришлось. А запомнилось крепко.

 

Витька таскался за Олечкой, плюя на смешки за спиной, на глупые слова, глубоко вырезанные ножичком на парте, бился со своими, с чужими, со всем миром, к пятому классу и татуировку сделал на плече "Оля" с сердцем, пронзённым занозистою стрелой. Олечка уже привыкла к такому поклонению и ощущала себя королевой. Беда пришла, как всегда - откуда не ждали. К Смирновым, живущим через дом от них с бабушкой, привезли на лето олечкину одногодку, Юлечку. Ленинградка была бледненькой, полупрозрачной, и какой-то невесомой, в отличие от Оли, с ее ранним загаром и ободранными в кровь коленками. Юлечка была неотразима. Она была одета так, как тогда никто не одевался в деревне - в джинсы. Темно-синие, с кожаной нашлепкой над ремешком, умопомрачительные, киношные, зарубежные - джинсы! У забора тут же гроздьями повисла деревенская братва, а девчонки, провожая незнакомку злыми взглядами, шептались, а потом, забыв о гордости, по одной напрашивались к Юлечке - дружить. У Юлечки была короткая стрижка - и тут же все, как одна, подстриглись в Доме быта. Юлечка выставляла на окошко кассетный магнитофон, и тут же, под ее окнами, устраивали танцы. Витька был сражен наповал. Чисто вымытые в речке Ольшанке волосы он зачесывал назад, а рубашку, подаренную бабой Тоней, стирал сам и сушил на веревке, за баней. Юлечка поводила худенькими плечиками, уж больно тощая, замечала бабушка, тела в ней не видать, зариться не на что? И чего твой кавалер сутками там торчит, не понимаю. Ты же у меня раскрасавица первая, тьфу на этого малахольного, плюнуть и песком посыпать. Оля страдала. Впервые слово ревность вышло из книг и поселилось в сердце. К тому же у Юли был настоящий, двухколесный велосипед, и она шмыгала, как говорила бабушка, по деревне, взад-вперед, выставляясь и кривляясь. Мальчишки дрались за право подкачать ей колеса, а Витька даже чинил цепь, перемазавшись в масле и разодрав дареную рубаху. Этого уж Оля снести не могла. Дождавшись ночи, она перелезла через соседский участок, нашла в сарае велосипед и проколола шины гвоздем. Расправа была ужасна. Юлечкин папа потребовал огромных денег, которые баба Тоня, не дрогнув лицом, отсчитала ему в ладонь, после чего выпорола Олю хворостиной, да так, что та орала благим матом, не трогай чужого, не трогай чужого! Хоша бы косы ей все подрала, а на чужое не зарься! Витька, спрятавшийся за хлевом в крапиве, стонал в душе от жалости к подруге, но втайне ликовал. Любит. Еще как любит! Вся деревня мыла кости Олечке и Витьке, а пришел конец августа, и девочка Юлечка в джинсах уехала в Ленинград - как и не было её.

 

От выкуренной сигареты стало мерзко во рту, заломило затылок нестерпимой болью. Пить, скорее пить, Оля вернулась на кухню. Удивительно, но руки сами вспоминали, что где лежит. Керосиновая лампа стояла, как и всегда - на резной полочке, прибитой над мучным ларем. Тут же были и спички, и коробочка с запасными фитилями. Как же ее зажигать, подумала Оля, я совершенно отвыкла от привычных в прошлом вещей! Она слишком сильно выкрутила фитиль, и пламя закоптило стекло. Но стало светлее, под лампой образовался теплый, подрагивающий круг. Оля пододвинула к столу сумку, оставленную мужем, и вновь поразилась аркашиной способности предусматривать в жизни все. Буквально всё. В сумке был несессер с крошечными тюбиками шампуня и зубной пасты. В контейнерах лежали хлеб, пакетики с чаем, трубочки с сахаром, колбаса в блистере. Фрукты. Печенье. Шоколадные конфеты. И, о чудо! Фляжка с коньяком. Пятилитровая бутыль с питьевой водой стояла отдельно. Удивительный человек Аркадий. Наверное, мне сказочно повезло стать его женой, Оля надкусила бутерброд. Боже мой, почему я его так ненавижу? За что? Он так внимателен ко мне и к детям, он обеспечил мне надежную и беззаботную жизнь, он предугадывает любое мое желание, но почему, почему для меня такая мука видеть его, слышать, соглашаться с его доводами? Мне так трудно признать его правоту, я так и осталась деревенской девчонкой, я так и не привыкла к городу, его комфорту, пульсу, к тому, что я отдала себя просто за возможность ездить в дорогой машине, жить в апартаментах, мотаться по свету. Нужно выпить. Оля отхлебнула из фляжки, опять захотелось курить. Оля села лицом к окну, глядела на застывший в тусклом серебре двор, катала на столе хлебный шарик. Легкая, бесшумная тень прыгнула на подоконник. Кошка. Или кот? Откуда здесь коты, здесь, в пустой деревне? Кошка впрыгнула на стол и посмотрела на Олю вопросительно. Голодная, спросила Оля и пододвинула кошке колбасный кружок.

 

Видно было, что кошка голодна. Она жевала колбасу и урчала. Кошка смотрела на Олю гордыми и несчастными глазами. Ешь, ешь, сказала Оля и открыла упаковку с сыром. Жаль, Аркаша не предусмотрел такой малости, как кошачий корм, подумала она. Мог бы. Репеллент от комаров не забыл. Кошка наелась и легла на стопку газет. Свет от лампы, кошка на столе, запах еды - все это на мгновение вернуло жизнь в необитаемый дом. Оля еще глотнула коньяку. Нащупала в сумке термос - чай. Любимый. Черный, с лимоном, без сахара. Она пила чай из горлышка термоса и смотрела в окно. Казалось, становилось все светлее, и заметно холодало. Затопить печь? Глупо. Наверняка с ней нужно совершать какие-то манипуляции, а потом - дрова? Конец августа, самый конец - 28. Что было связано с этим днем тогда, в детстве? Конечно же, как она могла забыть - это уже Успение Богородицы, бабушка называла этот Праздник "госпожинки". Кончался Успенский пост, и бабушка всегда ходила в церковь, но не в сельскую, маленькую, а ездила в город, в Успенский Храм. Стоящий на самом высоком месте, на берегу реки, белый, с голубыми куполами, казалось, он растворялся в небе, а оттуда лился колокольный звон. Олечка всегда задирала голову и смотрела, как движутся, будто сами по себе, колокола, то большой, то маленький, то средние. Звонарь спускался по лесенке и чудо затихало. В церкви Оля любила пение и всегда жалась ближе к клиросу, даже подпевала, про себя. После Причастия она пила теплотцу с кусочком просфоры, и бабушка учила ее подставлять ладошку, чтобы крошки не падали на пол. Бабушка молилась, шевеля губами, и всегда-всегда плакала. Дома баба Тоня хранила икону Почаевской Божией матери, привезенную еще до революции ее матерью из Почаевской Лавры. Маленькой Олечке было чудно, что на иконе нарисован след, такой же, как и на дороге - от босой ноги. Это Богородица прошла, баба Тоня поглаживала икону. Она все мечтала побывать в Лавре, где почему-то на камне этот след наполнялся водой. Так и не удалось ей съездить туда, а ведь маленькой Оля обещала - бабулечка, вот когда я вырасту, я сяду с тобой на поезд...

Шевельнулась кошка, выгнула спину и выпрыгнула в окно.

 

Всё, сказала себе Оля. Нужно. Страх сидел в самом горле, и быстро-быстро билось сердце. Нужно было зайти в бабушкину спальню. Оля прошла через залу, открыла дверь и чуть не закричала. Потолок рухнул, перегородив комнату пополам.

Бабушкина комната была запретной. Олечке так хотелось туда проникнуть, но бабушка даже закрывала комнату на ключ. Бабуш, ну почему-почему, канючила маленькая Олечка, чего ты там спрятала? У тебя своя есть, строго отвечала бабушка, а тута неча нос совать куда не звана. Оля ухитрялась все-таки нос просунуть и рассмотреть высокую кровать, чудную, не с шариками, как у нее, а с плетением по спинке. На стене висел скучный ковер без картинок, в красном углу теснились иконы, все подоконники были уставлены геранью, а у окна стояла накрытая цветным платком швейная машинка.

После вечеров, когда Оля заканчивала елозить во рту щеткой с зубным порошком, а бабушка шла выливать на двор поганое ведро, разрешалось одним глазком почитать. Олина комнатка была налево от залы, окошки ее выходили в сад, бабушка называла её светелкой или девичьей. У Олечки была своя, взрослая кровать, на которой раньше спала мама, и даже настоящая перина, и три подушки, одна меньше другой. Бабушка набила ей пухом крошечную подушечку, которую называли "думочка". Оля так привыкла к ней, что став взрослой, таскала по всем поездкам за собой думочку, веселя Аркашу. Думочке можно было доверить любые тайны, попросить о чём хочешь, и все получалось. Пока Оля листала страницы книжки, бабушка, заперев на засов входную дверь, закрывала на ночь ставни, подправляла лампадку перед кивотом, стучала чем-то, пила кислое молоко, и только потом, надев байковый халат, приходила посекретничать к внучке. Бабушка садилась на край кровати, подтыкала одеяло Олечке под бочок, вынимала шпильки из своего вечного пучка, расчесывала гребенкой-скобочкой волосы, а Оля рассказывала ей все-все-все, что случилось за длинный день детства. Тайна была одна, и Оля боялась её касаться - знала, что бабушка сожмет плотно губы и уйдет, даже не перекрестив Олю на ночь и не поцеловав. Этой тайной была неведомая сестра.

 

Оля смотрела на бабушкину комнату. Тишина стояла такая, какая бывает в театре, когда актер забыл слова роли, а зритель ждет напряженно, и дышит зал, и слышен шепот суфлера. Каждый предмет в комнате - говорил. Обрушившийся потолок разгородил комнату пополам, не стало видно старого гардероба, крашеного под мрамор, с тускловатым зеркалом посередке, не стало видно бабушкиной гордости - настоящего полированного трюмо, отданного соседкой, уехавшей в город. На трюмо в дешевой вазочке лежали все бабушкины драгоценности - дутые колечки со стразиками, которые она никогда не надевала, да серьги - позолоченные полукружья. Бабушка никогда губы не красила, нечего еще выдумывать, что ты мне эти помады тычешь, в жизни даже на свадьбу не мазала, мне бы дед поганой тряпкой рот бы утёр, бабушка кипятилась и ворчала, но вот пудру страсть как любила, ты мне, доча, купи в районе, розовую таку, и карандашик, стыдливо добавляла бабушка. Поседела она после смерти олиной мамы, а уж потом и "бровы повылазыли", серчала она. Олечка, повзрослев, усаживала бабушку перед трюмо, и начесы ей делала, и пудрой обдувала, да так, что бабушка сама себя узнавать переставала. Умывшись под рукомойником, промокала она лицо, и удовлетворенно говорила себе - сама я красавица, неча мне чужие лица рисовать! Оля знала, что бабушка, как и все в деревне, заранее себе собирала в сундуке укладку - на последнюю дорогу, и часто повторяла Олечке, что надеть, да какой платок повязать, да какие чулки, какую юбку. Оля начинала навзрыд рыдать, а бабушка урезонивала её - все там будем, а что родня будет прыгать искать, по шкафам рыться? положут, не поймешь в чем, знаю я невесток, хорошее отберут, а мне до Страшного суда как? Не плачь, и вот тута списочек, все кому сказать, кому известить, в какой церкви отпевать. Ничего не путай. С завещанием бабушка медлила, и опять Оля чувствовала, что есть еще кто-то, кроме нее....

 

Оля прошла до окна - между рамами лежали ватные колбаски, завернутые в тюль. Бабушка опускала туда на ниточке шарики, шишки, вырезанных из новогодних открыток Дедов Морозов. Когда начинались холода, Оля, прилипнув носом к стеклу, дышала на него, и в оттаявшее оконце смотрела на волшебный мир. Так хорошо было стоять коленками на табуретке, болтать ножками в обрезанных валеночках и слышать, как бабушка разгребает угли в русской печи, как гремят железные противни, и знать, что уже через полчасика бабушка будет шлепать ее по рукам, не таскай, горячие, ожжешься, чего еще выдумала, дай им дойти, нетерпыга какая! А до этого была опара в квашне, и можно было утащить кусочек теста и слепить из него колобок и подложить к пирожкам. Пироги пекли все время. С картошкою, мятой, с жареным луком, яйцом, капустой. А уж пироги открытые с вареньем, тут уж бабушке не было равных. Мука была главной в доме. Зимой брали ее мешком, везли на саночках, и Оля баловалась и стучала по мешку палочкой, отчего мешок вроде бы как вздыхал и в воздух вырывалось белое облачко.

На подоконнике стояли ровным рядком горшочки из железных баночек. Бабушка обертывала их разноцветной бумагою, и получалось празднично и весело. Росла там геранька всех цветов, Ванька мокрый, да еще диковинный цвет, похожий на розовые коронки на изогнутых шейках. Бабушку цветы любили, у нее цвели, а у соседок - нет. Приваживаешь их что ли, Тонь, спрашивали они. У нас вянут, а у тебя... любить надо, отвечала бабушка, всякое живое ласку любит.

Между окон была еще одна рама, позолоченная, с фотографиями. Оля помнила их наизусть, тут бабушке 17 лет, тут прабабушка Галя, тут прадедушка Илья, тут братики бабины, все помершие, вздыхала баба, все в голод померли, только старшенький монашком был, того расстреляли, а он совсем махонькой такой был, ой, как мама убивалась, все, говорила, молитвенником за нас всех будет на том свете. А вот сестрички оставшись, их деточки тута, и зятья вон, а тут свекровь, которая угорела, а вот тот в форме офицерской лицо с усами какими он герой военный, медалев сколько, а это... Оля пыталась собрать воедино огромную бабушкину родню, но путалась, и просто делила так - хорошие и вредные. Ну, саму-то, Олюшку, сиротиночку, при живом батьке - любили все.

 

Нужно утром рассмотреть все, как следует, и забрать фотографии, что же - у меня только две, Поляроидом снятые, качество уже... как же так бежала, что ничего не забрала с собой? Оля посмотрела на засохшие цветы в баночках, на посеребренные луною шарики - не вынуты вторые рамы, бабушка умерла зимой, а сообщили ей только в середине марта. Бог мой, а сколько же ей было лет, сколько? Ну, у меня в памяти седая женщина, в вечной своей кофте и темной юбке, да она почти все время же в платке ходила? Даже дома ходила, меняла косынки эти, зимою белый платок подвяжет под подбородком, сверху теплый, вязаный из козьего пуха - если "в люди", а так, вечно в штопаном, сером, теплом ходила. Я же ее не помню нарядной, праздной, только на дни села ходила, тогда надевала эту жуть, с люрексом, красивый, говорила, как же - розы с зелеными турецкими огурцами, дичь, а ей нравилось. Так сколько же ей было? Оля подошла к комоду, где бабушка хранила все свои укладки, нашла коробку из-под конфет, завернутую в чистое полотенце. Вот, свидетельство о рождении... село... Бело-Церковской волости, 19 августа 1929 года. Мать... отец... штамп фиолетовый, надорван угол, само свидетельство пополам сложено, истерлось. Двадцать девятый год, тут путаница какая-то! Значит, не дед спасал бабку, а прадед - прабабушку. Вот, и спросить не у кого. Вот - свидетельство о браке бабушки, вот похоронка на деда, карточки... несколько квадратиков - неотоваренных карточек... вот... Оля закрыла глаза. Свидетельство о смерти мамы. Локон, нежно-каштановый, перехваченный ниточкой и прямоугольничек, вырезанный из клеенки, 13.06.1973, дев. - это ее, олечкин, из роддома. Бумаги на дом, справки, все аккуратно сложенное, а вот и обручальное кольцо - мамино? бабушкино? и нательный крестик.

Так выходит, бабушке был всего - пятьдесят один год??? Как же так, почему она не вышла замуж? А что я, в сущности, знаю о ней, сказала себе Оля. Да ничего не знаю. Она жизнь свою сначала на маму положила, а потом на меня. А я... я... Оля увидела этот сентябрьский день, косой, холодный дождь, облетевшую листву, размытую дорогу, себя, стоящую на остановке с сумкой, и бабушку, в вечных чунях, в купленной на базаре китайской нелепой куртке, в сером платке. Дождь хлестал нещадно, и долго ждали автобуса, а бабушка вдруг стала совсем-совсем старенькой, и все текли по ее щекам слезы, и она все обнимала Олечку, и все шептала что-то ласковое, и совала ей в карман смятые бумажные деньги, а Оля стеснялась ее перед ожидающими автобуса людьми, и говорила: ба, ну ладно тебе, ба, ну что, ну я же вернусь, ну ба, ну отстань, ну чего ты... когда автобус тронулся, Оля не выглянула в окно и не увидела, как бредет по дороге старая, уставшая женщина и все крестит автобус мелкими, быстрыми движениями.

 

Задвинув ящик комода, Ольга задумалась. Что я ищу? Я хочу в чем-то себя уверить? В чем? Старая, глупая боль опять подняла голову, опять застучало в висках, опять и опять - проклятая память! Неужели нельзя забыть, и нужно все эти годы возвращаться в кошмар того августовского дня? Все давно прошло. Всё прошло. Ничего не было. Оля обернулась на шорох - скользя лапами по старым обоям, которыми был оклеен потолок, рухнувший в комнату, спустилась кошка. Та же самая. Подойдя к Ольге, потерлась о её ноги, взглянула вопросительно, можно войти? Входи, раз уж пришла, Оля почесала кошку. Тут же, таким же путем, спустилась еще одна. Привела дочь, догадалась Оля. Покормлю, подожди, и вдруг тишину вспорол саксофон Кенни Джи, - "Don't Make Me Wait For Love", не заставляй меня ждать любовь, ее и Аркаши любимая композиция стояла на вызов "неизвестный номер". Оля поднесла телефон к уху, алло, кто это? Оля, ты меня узнаешь? связь прерывалась, голос был совершенно незнакомым, кто Вы, спросила Оля, я Вас не знаю, это ошибка, да? Оль, это я, это Виктор. Какой Виктор, Оля задумалась, я не знаю никакого Виктора, кто Вы? Конечно, не знаешь, ответил голос. Как ты быстро все забыла, Оля. Связь прервалась. Оля посмотрела на номер - номер не определился. Чума какая-то, здесь же нет связи? И кто этот Виктор, и почему? Мама, сказала себе Оля. Мама. Я идиотка. Витька. Витька, Рыжий, Витька. Ведь говорили, что он пропал, то ли в колонии, то ли его убили? Я забыла о нем, Боже мой, я забыла о нем! Оля бросилась к комоду, стала выдвигать ящики, один за другим. В ящиках лежало белье, какие-то пачки писем, перевязанные тесьмой, какие-то коробочки, шкатулка, а вот один ящик не открылся. Он не был заперт на ключ - Оля пощупала бок комода - ящик был заколочен.

 

Олечка избежала привычного для девочек превращения из гадкого утенка в красавицу - она всегда была хорошенькой, плотно сбитой, румяной, веселой девчонкой, а потом просто вытянулась за лето, загорела сильнее обычного, отчего глаза стали голубее, волосы выгорели, она их коротко остригла, и - превратилась в девушку. Витька увидал - и пропал совсем. Он уезжал на лето с дядькой на заработки, время было тяжелое, начало девяностых, в деревнях был только хлеб, и водка по талонам, и валенки - по талонам. Кормились с огорода, только продать было не за что, менялись с дачниками, голодно не было, но Оля помнит, как хотелось шоколада, просто до обморока, и она как-то сменяла ведро собранной бабушкой клюквы на шоколадку. Баба Тоня не ругалась, всплакнула и опять пошла в клюкву. Есть хотелось все время, и одеться хотелось красиво - подходила школа к концу, и уже пел в клубе Кай Метов, завывал Ласковый май, и все про любовь, про любовь, да про зоны, да про тюрьмы, странное время было. В колхозе работали шабашники, им платить было нечем, председатель решил расплатиться телятами, оставшимися от колхозного стада. Все было так зыбко, так странно, и слухи ползли, и уже братва да малиновые пиджаки, да паяльники, а то и стрельба - прочно входило в жизнь. Стали запирать избу уже и днем, народа шаталось пришлого много. Витька стал чаще исчезать, связался с дурной компанией, качала головой бабушка, он хороший, а кровь дурная, занесет его, ой, занесет, ты бы, Олюш, от него подале держалась, вон, гляди, какие у вас в классе ребята смышленые есть, и в институт пойдут, а этого закрутит, таких жизнь не бережет. Витька в нечастые свои приезды заваливал Олю подарками, знал ведь, чего ей хочется! и косметику возил, и сапоги на каблуке, и джинсу вареную - Оля была первой на деревне, завидовали девки - ужас. А бабушка все ее вразумляла, не бери ты, чую сердцем, не бери, еще краденое окажется, Олюшка... А где удержишь, когда соблазн? Ну, Витька уж давно не намекал, а в открытую говорил, что мол, ты мне как мужняя жена, давай уж, чего... а то смеются надо мной, а Оля отвечала - нет, два года жди, распишемся, тогда. Так я в армию загремлю, Витька сплевывал в траву, и че, ждать будешь? Буду, отвечала Оля, ни в чем не уверенная. Целовались они, да. Уходили к реке, где ракитник, и голову кружило так, что еще он поднажми - сдалась. Но Витька молчал, уважал такой выбор, понимал - жена будет. Подожду.

 

Оля еще раз дернула ручку ящика. Бесполезно. Черт, выругалась она про себя, как неловко с этим фонариком, и как они с бабушкой жили с керосинкой? И казалось - ничего страшного... или спать рано ложились? На кухоньке, за печкой, так и остались стоять - и кочерга, и ухваты на три размера чугунков, и совок для золы, и вот - топорик. Поддела топором ящик, передняя стенка отлетела. Посветила фонариком - ящик был пуст. На дне лежала газета. И всё. Наверное, вытащили что-то ценное, и заколотили, подумала Оля. Потянула на себя газету. Под газетным листом лежала сберегательная книжка, советская. Бабушкина. Коченко Антонина Меленьтевна... таак, а что в книжке? всё реформы давно уж сожрали. Как все это народ стерпел, в который раз подумала Оля, рассматривая книжку - не из любопытства, а просто так. Жили они всегда скудно. Не нищенствовали, нет, Но экономно. Бабушка сдавала молоко, продавала подросших телят, вместе с Олечкой ходили в ягоду - продавали и чернику, и клюкву, маленькая, а копеечка, говорила бабушка. А трат больших не было, разве когда крышу перекрывали? Ну да, и хлев ставили новый, но на это и колхоз помогал. Дрова выписывали бесплатно, как вдове фронтовика... Правда, бабушка всегда Олечку одевала нарядно и чистенько, да и сама была рукодельница какая. Только на этот выпускной, изменивший всю Олину жизнь, бабушка купила дорогущего голубого крепдешина и тюля на чехол, и настоящая портниха в ателье, в городе, шила Олечке платье. Тогда и туфли дорогие купили - шел 90 год - на рынке полно было всего - вышедшие из тени цеховики и челночники торговали невиданной, иностранной "фирмой". Оля еще раз посветила на странички книжки - вот, 10-го числа - пенсии бабушкины, вот - за деда, вот, за потерю кормильца, пособия. Все копеечное, конечно. Проценты смешные. Стоп. Стоп-стоп. Что это? С 1982 года ежемесячно шли вклады на 25 рублей, огромные деньги по тем годам. Мамочки... да бабушка была богата, как Крёз! Ого! Сумма вклада росла, бабушка почти ничего не снимала... ну, теперь это все просто цифры... пыль... мусор... Лучше бы бабушка тогда потратила деньги на дорогой ресторан или шубу себе купила. Каракулевую - как мечтала! Генеральшей, говорила, была бы - примерила как-то в универмаге, даже продавщицы руками всплеснули - ну, теть Тонь, Вы прям как жена министра... Оля листала, листала - вот это да... В ноябре 1990 года бабушкою была снята с вклада огромная, невообразимая сумма. Ровно за полтора месяца до Павловской реформы. Значит?

 

Какие экзамены, если май? Если от черемухи голову кружит так, что забываешь обо всем, и просыпаешься ночью, и глядишь в потолок, а в окно плывет прохлада и песни соловьиной любви... Бабушка давно хмурилась, видя, что у внучки туман в глазах, и отвечает невпопад и сидит за столом, ложкой возит, и не ест ничего, и Витька этот, холера его забери, с магнитофоном шастает туды-сюды, тыды-сюды! Правильно, кричала бабушка, ему, дураку, учиться не надо, чего ему? А на тебя сколько сил положено, сколько слез пролито, пока ты в эту школу ходила, неизвестно чему тебя там учили, что не спроси, не знаешь! Да отстань, в ответ кричала Оля, я и без учебы этой твоей не пропаду, чего я в этот твой Калинин попрусь, как будто Волги не видала? Я, может быть, в Ленинград вовсе хочу, а ты меня заставляешь как ты хочешь!

Очень сильно они вздорили, просто соседям на радость. Да и Витька подбивал, брось, говорит, чего тебе университет, поехали в Москву, вон, в техникум торговый пойдешь, будешь вся в меху да в шоколаде. А я, может быть, в актрисы хочу! отвечала Оля с вызовом. Витька мрачнел и отстреливал бычок в дорожную пыль. Красивая ты, и сказать нечего, конечно, иди в актрисы. Иди, не держу.

Трудный был май, а июнь выпал и того гаже. Оля сдавала все ровно, шла на золотую медаль, она всегда в отличницах была, головка умная, да и читала много, и отвечала ровно, не путалась. Но на золотую не натянула, сорвалась на физике, не давались ей задачки, и хоть и намекали ей, мол, выйди, освежись, мол - пошла на принцип, честная. Вышла на серебряную, да похвальных листов надавали, и характеристику такую - хоть в Политбюро принимай. Бабушка плакала, и когда аттестат вручали, плакала, и сама не знала - гордилась, жалела, чувствовала что?

Выпускной собирали в актовом зале. Надули шары, достали новогодние гирлянды, цветов в то лето было - пропасть. Столы поставили, ватманом укрыли - красота.

 

Платье Олечке сшили такое, что в деревне его красоты и стиля даже не оценили. Фу, сказали, дешевка какая-то. Ни те стразов, ни те золота, простенько прям не поймешь что. А вкус у Оли уже тогда был - безупречным. Платье с широченной, колоколом, юбкой, открытый лиф - и короткий шазюбль из голубого гипюра. Прическу сделала - под Одри Хэпбёрн, глаза подвела, туфли на каблуке - повернулась, прошлась - бабушка аж мимо табуретки села, руками всплеснула - Оля, Оля... ты на мою маму, на свою прабабку-то как похожа! ты не смотри, что я колхозница, это судьба так решила, а она, мамочка моя, знатных кровей была! Полячка, гордая, все по ней с ума сходили, а вот она, ну и тут бабушка опять замолчала, как обычно, когда дело касалось чего-то семейного. Жаль, бабуль, бриллиантов от нее не осталось! Оля чмокнула бабушку в щеку, а то бы я - ого! Почему не осталось, осталось. Бабушка встала, ушла в свою комнату, долго гремела, шуршала, Оле и ждать надоело, а тут бабушка вышла, на ладони несет коробочку, синюю. Нажала на крохотную кнопочку-гвоздик, коробочка открылась, а там, на бархате глубоком, фиолетовом - колечко. С сапфиром в центре, а по краешку - бриллиантики. Бабушка вынула, Олечке на пальчик примерила - точно, на безымянный. Оля повертела - ах-ох, ой, бабуля... а можно я в нем пойду? Нет, отрезала бабушка. Как замуж выйдешь, отдам. Раньше - и не думай. А зачем показывала, только настроение все испортила? Ну, не плачь, бери мое с горными хрусталиками, тебе и к платью хорошо, нет? Оля уже надулась, а потом и часы показали, все - опаздывает! Туфли сняла, в мешок, мешок - подмышку, духами набрызгала так, что бабушка с кошкой весь вечер чихали, и - ф-р-р... А уж в школе музыка орет, уже все парами, да пацаны из соседних деревень, все на мотоциклах, в рубашечках, с галстучками - эх, до первой рюмки - сплошное благолепие.

 

У входа в школу, на спортплощадке, пацаны курили, не таясь, девочки стояли стайкой, необыкновенные, повзрослевшие - чужие. Пацаны подкреплялись самогонкой, выгибали грудь, пахли Шипром, усмиряли пластмассовой расческой буйные кудри, и играли в видавших виды настоящих мужиков.

После торжественной части начался, собственно, банкет, хлопотали мамы, носилась детвора, читали стихи, девчонки пели со сцены, многие плакали. После напутственной речи директрисы взрослые ушли, оставив завуча и пионервожатую - для порядка. Танцы начались мгновенно, и вот уже медленные сменились диско, вот уже завертелся самодельный шар с битыми зеркальцами на боках, и уже курили девчонки в туалете, и целовались парочки, и кого-то уже рвало в кустах, за дровяником. К веселью подсоединились и пришлые, и местные, даже шабашники заглянули на огонек. Девочки пили шампанское, а потом уж и самогон пошел гулять по столам. Оля то скучала, то смеялась, то плакала со всеми, понимая, что расстаются, разлетаются, и сидела на скамейке со своей подружкой Ленкой Залыгиной, закадычной, с первого класса - все беды и счастье - на двоих. Ты смотри, смотри, пихнула Ленка Олю острым локотком в бок, видела, как на тебя тут мужик пялится? Какой, спросила Оля, выглядывавшая Витьку, что за мужик? А, это бригадир, Серега, они ферму ремонтируют, не знаю, откуда. Этот симпатичный такой, он у Гальки из РАЙПО живет. А, махнула рукой Оля, знаю. Так он старый, ему лет тридцать, наверное. Рожа такая паскудная, все время облизывается. Котяра. Не люблю таких. А Гальке нравится, она с Катькой с фермы дралась на той неделе. Ой, Лен, да ну их всех... Витька не приехал. Поссорилась? участливо спросила Ленка. Ужас просто, прям развод, и все. А ты его сильно любишь? Витьку? Оля потерла мысок туфли пальчиком - не знаю. Он мне как брат. Или больше. Когда рядом, я злюсь. Когда нет - тоже злюсь. Витька бедовый, чума просто, Ленка затянулась сигаретным дымом, но за тебя он что хочешь сделает. Меня бы кто так любил. Полюбит еще, Оля замолчала. Ой, Лен, чего-то я перебрала, пойдем, макнемся, на речку? Рассвет скоро. А ты платье не спачкаешь? Ужас ведь дорогое какое. А, махнула рукой Оля, спачкаю - новое Витька купит.

 

Олька подхватила подол платья, скинула туфли, пошла босиком. Ленка, в простеньком костюмчике, аккуратно разулась, сняла пиджак, сложила в пакет - пошли? Светало, набухал розовым персиковый шар восходящего солнца, но было еще тихо, и речка плыла как-то медленно, золотясь на перекатах. Разделись, зашли в воду - теплая, нежная... Оля поплыла вперед, и не заметила, как свернула назад Ленка, как быстро вышла из воды, подхватила свое бельишко и исчезла. Перемахнув на тот берег, Оля поняла, что замерзла и уже саженками, не жалея прически, поплыла назад. На берегу никого не было. Оля шагнула в ракитник - у них всегда там старое пикейное покрывальце висело, вместо полотенца, и тут же кто-то, подошедший сзади, заткнул ей рот ладонью. От руки пахло мерзко. Чесноком, солидолом, дрянными папиросами, самогоном, пахло - бедой. Оля рванулась. Стоявший сзади сказал - заорешь, порежу. Кому стукнешь - хату сожгу. Оля попыталась укусить ладонь, но ничего не вышло, а стоявший перевернул ее и со всей силы ударил наотмашь. Бригадир. Сергей. Он еще раз ударил её, швырнул на траву. Оля от ужаса почти ничего не соображала, переживая только чудовищную боль, и даже не кричала, просто дрожала с закрытыми глазами и молилась про себя - Господи, сделай так, чтобы это кончилось скорее, Господи, умоляю тебя, сделай так, чтобы это кончилось, я сейчас умру, Господи... Она не смогла бы сказать, сколько это длилось. Вечность. Даже через закрытые веки она ощущала, что встает солнце - оно ее и спасло. Сергей встал, приказал - лежи, сука... после чего поднял, понес ее на плече к реке и там буквально полоскал в воде - чтобы следов не осталось, автоматически подумала Оля. Напоследок, он еще и еще раз ударил ее, накинув мокрое покрывальце - чтобы не было видно синяков, и, взяв пальцами Олю за подбородок, просипел - скажи спасибо, что я добрый, живую оставил. Мог бы и дружкам подарок сделать. Слово скажешь - живую не найдут. Быстро оделся, и стал подниматься к деревне. Оля, с разбитыми губами, раздетая, не в силах даже осознать, что произошло, встала и пошла к воде - топиться.

 

Оля в речку вошла, и сразу ушла куда-то боль, и защипала порезанная тростником нога, заныли уставшие от туфель пальцы - будто кто-то, невидимый, успокаивал, утешал её. Оля зашла по пояс, хотела лечь на спину, но оказалось, что она вышла на мелководье. Речка Малая Шоша давно уж обмелела, но журчала весело, а местами и пугала омутами. В ней лет сто никто не тонул, потому мамы и отпускали ребятню купаться - спокойно. В листве огромной, корявой старой ивы болталась тарзанка, вниз по течению видны были мостки - бабы полоскали на них белье. Оля села, потом легла на песчаное дно, вода обтекала ее, едва покрывая тело. Оля все смотрела в небо, в его умопомрачительную голубизну, без единого облачка. Где-то мычали коровы, значит, время уже перевалило за семь, и, хотя день и воскресный, жизнь в деревне уже кипела. Жить надо, сказала себе Оля, ничего теперь не попишешь. Она слыхала что то, что случилось с ней, было в деревнях делом если не обычным, то уж не из ряда вон выходящим. Бывало, что и убивали. Через деревни всегда шел люд разный, и торговый, и разбойничий, а в нынешние времена, после немцев, тоже всякое бывало. Зоны, колонии, поселения - вокруг этого добра было полно. Оля все лежала, все слушала движение воды вокруг себя, даже почувствовала, как рыбешка коснулась ее ладони. Заставить себя встать она не могла. Оляяя! Оляяя! услышала она крик. Олечка, внуча, где ты? Олечка? Бабушка шла по косогору, кричала, прикладывая ко рту ладони. При мысли, что бабушка найдет ее здесь, такую, и сразу все поймет, Оля перепугалась, перевернулась на живот, легко оттолкнулась от мели и поплыла к берегу.

 

Выкарабкавшись на берег, Оля заметалась в поисках платья. Оно голубело лоскутом вдалеке, то ли отнесенное ветром, то ли брошенное кем-то, как назло. Обернувшись в покрывало, Оля встала на цыпочки - махать бабушке. Бабуля, я тут! тут! Бабушка почти бежала, в домашнем ситцевом халате, с хворостиной - только коров выгнали. Ты где шляешься, Олька! Я все глаза проглядела, всю ночь не спала, я уж и к школе ходила, вон, Витька утром стучит - где, мол? А где? Да что с тобою... бабушка посмотрела на внучку и повалилась в траву. Ох, Олюшка моя, Олечка моя... ой, беда-беда... кто, скажи, кто, убью, убью... Бабушка попыталась подняться, Оля шагнула к ней. Былое спокойствие и уверенность, что ничего не случилось, а все приснилось - ушло, и Оля поняла, что говорить она не может. Кто, кто, все повторяла бабушка. Витька, не? Оля покачала головой. Да скажи хоть слово, бабушка прижала к себе Олю. Так и сидели они вдвоем, пока бабушка, словно очнувшись, тяжело встала и пошла за платьем. Давай, одевайся, как-то до дома дойдем. Шли, таясь, кустами, шмыгнули огородами - а все одно - через час вся деревня была в курсе.

Дома Ольга рухнула на свою кровать, уткнулась носом в стену и молчала. Под вечер ее уже трясло в лихорадке, бабушка металась - звать врача, не звать, хуже будет, лучше? Что делать, куда бежать...

Витька сидел с пацанами на автобусной остановке. Собралось человек десять, курили, сплевывали на вытоптанную землю, говорить не хотелось никому. Когда пойдем, спросил Антон, лучше к вечеру или с утра завтра? Вечером пойдем, ответил Витька, думаю, они уже намылились сбежать. Без расчета не уйдут, сказал младший, Сашка. Тогда и пойдем, как малька стемнеет.

 

Оля еще раз пролистала книжку. В ноябре 1990 года бабушка сняла чудовищно огромную сумму в четыре тысячи рублей. Оля силилась вспомнить - и ничего не приходило в голову, машину не покупали, дом не покупали, да куда ж такие огромные деньги пропали? Она бросила сберкнижку на газету. Серенькая книжечка легла и закрыла собой тусклую фотографию, и подпись - ИЗ ЗАЛА СУДА. Оля пригляделась, вытащила газету, строчки были почти неразличимы. Очки, где очки? Вернулась за очками на кухню, забыла газету, вернулась с газетой, разложила ее на столе.

 

Собирались открыто, не таясь, у клуба. От клуба шли молча, без обычного ухарства, трезвые, собранные. Руки в карманах, а в карманах - у кого что. Заточки в сапогах, гирьки, цепи, ремни со сточенными пряжками. Такими, что горло перерезают мгновенно. Кастеты не носили, не тот фасон. К дому Гальки шли по улице, перемахнули через палисадник, стукнули камешком в окно, стукнули еще раз. Из темноты сада было видно, как в освещенной комнате заметалась фигура, забегал, шепнул младший Сашка. Чует, волчара. Серега Гальку отослал тишком - за остальными, та полетела, спотыкаясь, огородами, к ферме - там бригада квартировала в избе зоотехника. Серега прошелся, вытягивая шею, поиграл желваками, сделал пару движений - рассек правой воздух, ощерился довольно. Резко рванул к шкафу, рубашку чистую - и к рукомойнику, шею мыть. Пригладил вихры расческой, выкатил языком щеку - побрить? А, ладно, сойдет. Рот водкой ополоснул, сглотнул, заныли гнилые зубы. Волновался. Аж пот проступил, как обычно - перед чем страшным. Гадом Серега был по жизни, и на зону первой ходкой еще малолеткой пошел. Там вызверился, но трусом и остался. Хотя на нем много чего веревочкой тянулось, и если руки не в крови были - так оттого, что он крови боялся. Его в насмешку Хирургом и прозвали. В обморок падал. Придушить мог, пристрелить, а вот даже в драках уходил, с ножом не лез. Под окнами терпеливо ждали. Уйти некуда. Курили - в кулак, а нервы уже были на пределе. Тут из переулка массой - бригада, их ровно, как деревенских, по-честному. Свистнули Серегу. В круг вышел Витька, принято было драку начинать с разговора. Не смог, как вспомнил Олечку свою, молчаливую, с рассеченной бровью и разбитою губою, все забыл, врезал первым, и началось. В соседних домах притихли, наблюдали из-за занавесок, свет притушили. Собаки заходились, давились лаем, но никто к дерущимся не вышел. Бились страшно, вдвойне страшнее, что в тишине, молчком. Витька все терял Серегу из вида, тот, не будь дураком, отходил на задки, мешался с толпой. Когда шабашники дрогнули, стали уходить по одному, сплевывая выбитые зубы, зажимая рукой порезы, Витька ровно один на один опять с Серегой и остался. Догнал, развернул к себе. Что, гад, деру? Не выйдет. Я тебе сказал, ты мне за нее ответишь, а что отвечать, Серега головой дернул, она тебя не дождалась, вот мне радость подвалила. На том свете порадуешься, заорал Витька и пригнув серегину голову к колену, рванул книзу, освободил правую руку и заточка вошла ровно меж ребер. Охнул облегченно и счастливо, пнул лежащего, постоял. Руки у Витьки ходили ходуном, рубаха в крови, но он отдышался, пацанам крикнул, готовченко, мол, и пошел со всеми.

 

Керосин почти весь выгорел, текст Оля разбирала с трудом - "... декабря ... года, в помещении районного суда города ... слушалось дело о коллективной драке в деревне Верхние Вретищи. В ходе судебного разбирательства выяснилось, что инициатором драки стал нигде не работающий Смирнов Виктор Витальевич, 1973 года рождения. Нанесенные им ножевые ранения стали причиной смерти Потыбы Сергея Николаевича, 1957 года рождения в г. Инта Коми АССР. Свой поступок Смирнов В.В. объяснил местью, на суде от последнего слова отказался. Согласно ст.102 (в части "к") УК РСФСР Смирнов В.В. осужден на срок 12 лет с отбыванием наказания в колонии строгого режима. Молочников А.Г., Прибытков Л.Л., Самошкин С.В., ранее не судимые, раскаявшиеся, оказавшие помощь следствию, осуждены на разные сроки условно. Приговор вступил в силу в момент оглашения в зале суда. Находящиеся в зале родственники погибшего встретили приговор одобрением."

Оля сидела и смотрела на строчки, набранные петитом. В висках стучало. Она сложила газету. Из нее выпала еще одна заметка - "...по поданной апелляции было вновь рассмотрено дело Смирнова В.В., ранее осужденного по ст. 102 (в части "к"), в связи со вновь открывшимися обстоятельствами, статья изменена на ст. 104 (умышленное убийство, совершенное в состоянии сильного душевного волнения) и предусматривает срок наказания до 5 лет."

Вот так-так... что же могло случиться такого, чтобы Вите так скостили срок? Оля закурила.

В деревне сарафанное радио работает бесперебойно. Любая, сама незначимая новость, будь то угон трактора или корова, потоптавшая чужой огород, мгновенно облетает всех. А уж развод, измена, тайная беременность - это полощут годами. Но! Если случается что-то действительно серьезное - поджог, убийство, поножовщина - ни один следователь ничего не узнает. Только если кто с умыслом проговорится, но тому потом в деревне - не жить. Срабатывает древний инстинкт сохранения - и вмиг закрываются окна, и никто не откроет на требовательный стук в дверь, а того, кого так ищет милиция - укроют. На сеновале, на чердаке, в подполе - да где угодно.

На следующее после драки утро приехала милиция. И районное начальство. Следователь прибыл из города, даже собаку привезли. Скорая увезла тело, дознаватели пошли по избам. А там, все - как один, не слышали, не видели, время позднее, спали. Показания давали шабашники, их так разукрасили, пришлось снимать побои. Участковый был мужик толковый, ему труда не составило причину настоящую узнать, да и Витька давно уже на примете был, пацан дерзкий, с гонором. Про их с Олечкой роман деревня знала, а уж сложить два да два - труда не составило. Пришли Олю допрашивать, да как участковый на нее глянул, и сомнений не осталось. Оля, впрочем, говорить все равно не могла. Ее хотели в больницу забрать, шоковое состояние, боялись, что руки на себя наложит - бабушка не дала. Участковый головой покачал, вроде Витьку в розыск объявил, а искать не стал. Оле вообще ничего не говорили - берегли.

Она с месяц, наверное, так пролежала - лицом в стенку.

 

А что Мелентьевна все с чугунками в хлев шастает? Соседка, баба Поля подпирала плетень с одной стороны, а полина соседка, баба Зоя, - с другой. Чего шастает, чего, порося кормит, ты либо иначе? Я своему похлебку ведрам ношу, а она чугункам? Да не по два разу, а прям как часы ходют. А и порося у ней есть? А спроси. Мелентьевнааа! закричала баба Поля, ты порося т не перекормишь? Он у меня прожорливай! огрызнулась в ответ баба Тоня, как зенки твои, ты бы за свой Дочей глядела, она мне тыкву с забора чисто объела! А ты тыкву по забору т не распускай! дала обратку баба Поля, и перепалка пошла-полетела, вспомнили, что баба Тоня пришлая, а и где такие порядки заведёны... Так бы все и стихло, но не надо было бабе Тоне чугунок-то на траву ставить! Перевесилась баба Поля, глянула - каша, а кто поросю кашу понесет, хоть и из ячки? да и мясной кус виден. Соседки перемигнулись и враз исчезли с плетня.

Участковый хоть в розыск не подал, а что от него зависит? Дело завели, контора записала, застрочила, пошли бумажки цеплять одна другую, и районная Прокуратура по заявлению супруги убитого объявила розыск, да еще как особо опасного, да подшили к Витькиному делу еще пару-троечку непоняток, и запестрели листки на стендах ИХ РАЗЫСКИВАЕТ МИЛИЦИЯ, а там Витька. Правда, родная мамка не признала бы, но данные-то прописаны...

Бросив чугунок, запыхавшись, влетела баба Тоня в хлев, стукнула в чуланчик, где комбикорм да разное барахлишко хранила, разбудила Витьку, прости, касатик, прости милый, надо было ночью ходить, прознали бабы-соседки, Поля смолчит, а Зойка донесет, языкатая, уходить тебе надо. Да я и сам собирался, - Витька сидел на тюфяке в полумраке, не могу тут, Олька близко, слышу, как стонет ночью, все сердце пополам, да и что я, мужик, не? Пойду сдаваться, может чистосердечное дадут, ты пойми, ба, Витька поцеловал сухую бабину щеку, я не сесть боюсь, я Ольку страшусь одну оставить. Не бойся, баба потрепала Витькины волосы, что да что, а придумаем. Есть что и кому дать, только вот - возьмут ли? Судейских не подкупить, надо кого выше искать, прокурорских. А у меня кто? сама знаешь. Придумаем, сказала баба. Я тут тебе бельишко собрала, с чужих плеч, но все хоть теплое на осень, чистое. Слезу не дави, сказал Витька. Бог с тобою, баба Тоня перекрестила его, поцеловала и вышла вон.

 

Оля сидела у стола, перекладывала газетные вырезки, курила. Коньяк из фляжки был давно выпит, но легче не становилось. Мелко, противно дрожали пальцы, кололо сердце, ох, заплакать, подумала Оля, а плакать - нечем. Бабушка всегда повторяла, самое плохое, когда слёзы кончились, проси у Божией Матери слезы выплакать - тогда и горе отойдет - выйдет ручейком. Оля тяжело поднялась, спугнула спящую на половичке кошку, вернулась к комоду. Вынула все ящики, ссыпала на пол - все бумаги, да еще книжечки какие-то, мышью подгрызенные, какая-то мелочевка, рисунки олечкины, детские, в газетку обернуты, пачка фотографий, перехваченных атласной тесемочкой. Оля встала на корточки, посветила вовнутрь фонариком. У задней стенки комода желтели листки. Вытащила - письма. Аптечная резинка, державшая их вместе, лопнула, оставив черный, жирный след. На всех конвертах был аккуратно ножницами отрезан адрес и фамилия отправителя, но казенный, слабый фиолетовый штемпель с буквами ИТУ разобрать было можно. Вытащила листок тетрадный, буквы вкривь-вкось, как всегда у Витьки - почерк Олька в шутку называла "пляшущие человечки". "Дорогая бабушка Антонина Мелентьевна, писал Витька, получил от Вас посылку, сгущенка всем понравилась, и что носки шерстяные тоже хорошо, а чаю бы если еще можно когда очень мы часто чай пьем... - галиматья какая, чай, сгущенка? что их там, не кормили, разве? Понятно одно - бабушка тайком, и не с поселковой почты, а из города - отсылала Витьке посылки. Это было новостью. И пересмотр дела? Оля вынимала из конвертов листочки, пробегала по кривым строчкам, пропуская душещипательные "кланяюсь Вам за вашу доброту, Вы мне пуще родной матери самый близкий человек". И - ни одной строчки про неё, про Олю. Почему не спрашивал? Попалось письмо начальника колонии, в котором тот писал, что такой-то стал на путь исправления, и он, начальник, поддерживает ходатайство об УДО. Странная страна у нас, мы так и живем, как зека, сколько лет не пройдет, так и будем - ИТУ, УДО, УИС ФСИН, идиотские аббревиатуры, как клейма на лоб. Оля потерла глаза. Ночь уже совсем, но какой сон? Не будите спящую собаку - а вот, разбудила.

 

В избе по бревнам были наклеены газеты, на газеты - обои. Как в городе, красота. В олечкиной были смешные такие, с цветочками и бабочками, но бабочки были огромные, а цветочки мелкие. Над кроватью коврик - олени на водопое. Один, с рогами, трубит, а олениха с олененком воду пьют. Олечка все себе придумывала, как она в этом лесу гуляет, там мох, как ковер, и еще Иван-Царевич в кустах прячется. А она вроде как Царевна Лебедь из этого ручья выплывает. Детство прошло, теперь эта мирная картинка вызывала только слезы, напоминая речку, корявую иву и Оля слышала этот тошнотворный запах чужого тела и чувствовала нестерпимый стыд, с которым жить дальше было нельзя. Оля не вставала - только умыться, и бабушка ее протирала полотенчиком, как маленькую, и потому не знала, что Серега убит, и убит Витькой, и Витьку бабушка прячет в сараюшке у хлева, и что Витьке грозит расстрельная статья. Она ни о чем не думала - лежала себе и лежала. С тоской звериной выла ночью, в кулак, чтобы бабушку не пугать, а днем засыпала и все входила в один и тот же сон, в голубом платье с гипюровой накидкой. Оля давно догадалась, что все это устроила Ленка, лучшая ее подруга. И подпоила, и завела купаться и бросила. Платье тоже она унесла, хотела, видать, спрятать - не успела только. Когда все рухнуло вокруг, есть ли разница - больше, меньше? Одно горе, огромное, и нет выхода. И идти некуда, и бежать некуда. Тогда в деревне такого баловства, как вены резать да таблетки глотать - не знали. Вешались, было дело, да топились на Большой Шоше, где омуты. Оля думала о себе с отстраненным равнодушием, но не знала того, что, как на грех, зародилась в ней новая жизнь, которой не суждено было начаться.

 

Зарождающаяся жизнь, о которой Оля даже не подозревала, вдруг заставила ее встать, привести себя в порядок. Острая боль ушла, даже сонное, тупое отчаянье сменилось равнодушным спокойствием. Есть хочу, ба, сказала она, выйдя в залу. Шла с трудом, мотало ее, бедную - ой, Оленька, аж до синевы вся исхудала, в чем душа то теплится, запричитала бабушка, вынося утрешнее молоко, попей, попей, вот, и чайку сейчас поставлю, и карамельки есть твои любимые, все сделаем, все на лад пошло, бабушка промокнула лоб передником, умаялась, жарко. Оля села к столу, увидела молоко, поднесла чашку к губам - и опрометью, на двор. В заросли крапивы. Вывернуло, аж наизнанку. Приползла домой, бабушка, мне худо. Это с непривычки, столько толком не евши, я курицу зарубила, сейчас опалю, бульону тебе, при слове "бульон" Оля выскочила, еле добежав до крапивы, встала с бьющимся сердцем, ноги подкашиваются. Легла. Бабуш, а клюковки нету, как нету, есть! И вода бруснична есть, все есть. Мне бы кисленького чего, а? Мутит. Чего ты там варишь? Ой, не могу, вонь какая. Да чего варю? Рыбу принесли, вот, поросенку, да что с тобой? Ой, ой, лиханьки, бабушка села на табурет. Одна беда не ходит. Чего, ба? Переспросила Оля. Деточка, а у тебя давно как кровило-то? Да нет, Оля об этом с бабушкой не говорила никогда, только с подружками, в школе хихикали, когда от физкультуры освобождение просили. Давно не было, когда не помню. Бабушка поднялась, отошла к окну, стояла, в ладонь подбородок взяла и молчит, как если зубы ноют. Поедем к доктору, в район. Не поеду никуда, уперлась Оля, зачем мне туда? К женскому врачу надо. Не пойду! Ославят потом, все равно нашей участковой напишут. Мало мне позору! Я ж на улицу выйти не могу, издеваешься, что ли...

 

В районной поликлинике полы дощатые, мытые до того, что уж краска стерлась. Воняет хлоркой, из перевязочной несет ихтиолкой, очереди огромные, на стенах плакатики страшные, про вред табака и абортов. Гинеколог, полная, одышливая тетка с наметившимися над верхней губой усиками, строчит в пухлую карту. Так, разделась, - говорит она трясущейся Оле, - за ширмочку, на кресло, пеленку принесла? Нет, замирая, шепчет Оля. Я могу и так, а что? Врач моет руки хозяйственным мылом, натягивает бывшие в употреблении перчатки, вывернув их на другую сторону. Лечь, я сказала, рявкает врачиха, а ты что тут расселась? А как? Я не умею, Оля дрожит. Как ложиться под мужика, это ты умела, так и ложись, нечего тут строить из себя... Гинеколог говорит грубо, страшнее, чем Серега на том проклятом берегу. Осмотр ведет небрежно, будто нарочно делая больно. Вставай, предварительно восемь-девять недель, на мышку мы не делаем, если только в Калинин езжай. Садится к столу, строчит что-то в тоненькой олечкиной карте. На учет пока не ставлю, она переворачивает карту. Сколько? Девка! Ты в уме? Семнадцати еще нет?! Кто отец? Где родители? Зови! Бабушка, в черном своем выходном пиджаке, бочком входит в кабинет. Вы - мамаша ее? Нет, я ей бабка. Мама её помёрла когда уж давно, еще Олечке пяти годков не было. Ну, Вы мне тут истории не рассказывайте. Как она родить будет, ей восемнадцати нет? Это надо обращаться по месту жительства и отца ребенка нужно привлекать. Олечка, детонька, обожди в коридоре, Оля выходит, садится на холодную скамью, крытую треснувшим коричневым коленкором, сидит, глотает слезы. Бабушка, подсев к столу, косится на медсестричку и шепчет врачу - Вы понимаете, дело какое. Её снасильничали, в июне-то. А того, кто над ней такое дело сделал, зарезали, в драке-то. Нет у ей никого. Куды ей родить-то? Еще какие болезни от того подлеца, мы ж неграмотные, Вы помогите нам... Неграмотные, усмехается врачиха, слышь, Люд, она обращается к медсестре - они - НЕГРАМОТНЫЕ! А как жопой-то вертела, грамотная была? Сучка не захочет, кобель... сама знаешь. Я так скажу, кого изнасиловали, они сами и виноватые в этом. Неча тут разводить. Меня никто не насиловал, держать себя надо, как следует. Анализы сдадите, на сифилис, и мазок на инфекции. Потом ко мне, на повторный. Следующий!

Баушк, что? Спрашивает Олечка. Ой, деточка, нам в милицию. Нет, в милицию не пойду. Я убегу, я уеду далеко, я тут не останусь, бабулечка, родненькая моя, золотенькая моя, не отдавай меня...

 

Дверь кабинета приоткрылась, из нее проскользнула медсестричка Людочка. Поманила бабушку пальцем, жестом показала - на улицу. Бабушка за ней. Можно все сделать, зашептала Людочка на ухо бабе Тоне, но дело дорогого будет стоить, сами поймите, там дать да тут дать, документы надо подделать, где год рождения. Такое дело - у нас никто не рискнет, а Вы вот езжайте в Красные Сосны, там при лесхозе больничка, спросите Наташу Фирсову, она... Ой, бабушка, да Вы что? Вам плохо? Нет-нет, прошептала бабушка, такая судьба. Нету выхода, коли вход есть. Ну, помогай тебе Бог, хорошая ты деточка, пожалела.

До Красных Сосен наняли шофера. Ехали по тряской дороге, мотало из стороны в сторону. Уже сентябрь начинался, а похолодало сильно. Дождь все шел и шел, Олю мутило, бабушка на коленях держала сумку с халатом да тапками, да авоську с яблоками. Наташа Фирсова вышла на условный стук, глянула на бабу Тоню, глазами сверкнула, пойдем, мол. А эта пусть ждет. Оля стояла, прислонясь к бревенчатой стене свежесрубленной больнички, дышала сосновым воздухом, трогала пальчиком смолу, выступившую на бревне. Бабушки не было так долго, что шофер начал сигналить - скоро вы там? Бабушка вышла, такой ее Оля не видела еще - постаревшая, будто не час там провела, а десять лет. Обняла Олечку, поцеловала сухими губами, сказала, ну, сама решила - будь по твоему. Забралась в кабину, и машина, грохоча сваленными в кузове молочными бидонами, потащилась назад, в деревню.

В больничке было пусто. Наташа провела Олечку в каморку, где стояли шкафчики и скамья, велела раздеваться, переодеться в халат и тапки, и идти в третью палату. В палате было шесть коек, две были заняты. Оля помедлила, легла на ту, что ближе к окну. Говорить не хотелось. Одна, одна я на всем свете, говорила себе Оля, нет у меня никого, только бабулечка моя. За что ей такие горести со мною, как мы мечтали, что я после школы поступлю, а потом на каникулы буду ездить, и все у меня станет, наконец, хорошо. За что, за что это мне, задавала себе Олечка тот же вопрос, как и многие другие, и никто никогда никому не мог ответить - за что.

 

Вечер наступил не таясь, быстро. В столовой давали кашу и омлет, потянулись больные, в основном, старики да старухи из терапии, а молодые - те, больше в хирургии. Больница леспромхоза - работа у них - сплошные травмы. Оля заставила себя выпить кефир. Прошла дежурная сестра, разнесла таблетки в стеклянных мензурках. Арсеньева, выкрикнула медсестра, в процедурную! Оля пошла, теряя на ходу шлепанцы, в кабинет, где среди холодных стекол, вставленных в никелированные рамки шкафов, блестели пузырьки да градусники, где на заляпанной йодом салфетке стояли биксы со шприцами, а на полу стояло страшное ведро с кровавыми ватками да бинтами. Оля, стиснув зубы, прошла одну из многих унизительных процедур перед завтрашней операцией. Медсестра была в марлевой повязке, только глаза видны - волосы убраны под шапочку. Оля, принимавшая все с равнодушием обреченного, опустила глаза на руки медсестры - и увидела на безымянном пальце знакомое кольцо. Сапфир чистейшей воды в центре, а по краям - бриллиантовая россыпь. Под лампами дневного света бриллиантики рассыпали разноцветные режущие лучики. Откуда у тебя это кольцо, прошелестела Оля. Откуда надо, ответила Наташа. Ты же Арсеньева? Ну да, Арсеньева. А я вот Фирсова. Ну, и при чем тут ты? Это моей бабушки кольцо. А и моей тоже. Как это так? А вот так это - мамка у нас с тобой одна на двоих. И бабка тоже, а папки разные. Мой-то сразу свалил, как узнал, что мать беременная. Она такая была у нас, мамочка... веселая... Не смей так о моей маме говорить! закричала Оля. Да что ты? Какая же она у нас была особая-то? Оля дернулась, бритва царапнула, пошла кровь, защипало. Да не дергайся ты, еще хуже будет. Сейчас укол сделаю, пойдем, покурим. Куришь? Нет, не курю, отрезала Оля зло. Ну, не беспокойся, после завтрашнего и закуришь, и запьешь, так со всеми бывает, кто по первому разу-то. Наташа отошла, распахнула форточку, укройся, бросила она Оле одеяло. Мамочка наша красавица была, ты-то не помнишь. Я помню, сказала Оля, мама болела так сильно, мы с бабушкой к ней в больницу все ездили. Ну, и чего она болела? В коровнике застыла, там сквозняки какие зимой, вот и воспаление получила. Ага, как же! Держи карман, Наташа гадко хохотнула. От криминального аборта наша мамочка померла. Она в семнадцать лет от бабки нашей сбежала, без денег, без паспорта, бабка до чего правильная, куда там... допекла ее, хуже нет. Шалава да шалава. Вот мать и уехала попуткой, в Калинин. На вагоностроительный, там общагу дали. Ну, и папашу моего там подцепила. Твой-то уже городской был, интеллихентный, куда там! Оля слушала и не верила. Наташа пускала дым в форточку и говорила, говорила... мать как забеременела, назад, в деревню. А бабка ей - не срами, мол, вали туда, где нагуляла. Ну, мать рожала в Калинине, меня тетке подкинули, у бабушки все сестры на Украине жили, а эта одна, в Калинине и была. Она меня и подняла. Фамилию свою дала, Померла уже тётка-то. Я там и училище кончила, а работать сюда поехала, хотела к дому поближе. Бабка приезжала, все плакала, как мать-то умерла, просила простить. А я что? Не вернешь уже ничего.

 

Оля сидела на кушетке, уперев подбородок в согнутые колени. За окном стучало дробно по подоконнику. За матовым стеклом процедурной было видно, как притушили свет в коридоре, проплыл чей-то силуэт, кто-то громко закашлял, хлопнула дверь. Оля посмотрела на Наташу. Тебе сколько? Двадцать пять, меня мама родила в семнадцать. Надо же, как все повторяется, Оля покачала головой. Я тебе больше скажу, Наташа захлопнула форточку, и я в семнадцать залетела. Родила? Нет, скинула, связалась тоже... руки распускал, бил меня смертным боем. Помолчали. А ты чего, родить не хочешь, Наташа села на крашеный белой краской табурет, смотри, девка, а то потом будешь жалеть, сколько наших таких, по санаториям, по врачам... Да как я рожу? Я про эту сволочь вспомнить без рвоты не могу, да еще Витька пропал. Говорят, он его порезал, за меня. Любит, значит, даже завидно, сказала Наташа. Меня так никто не любил. Ой, да на что мне это все, ты понимаешь, что все сломано, вся жизнь, как хребет перебили! Куда я теперь? Не реви, утрись, выпей, на - она протянула мензурку со спиртом. Только вдохни сначала. Запей, вот вода. Оля выпила, обожгло всю изнутри, ой, горячо! Ну, отпустило? Ага. Наташа пересела к ней на кушетку, обняла за плечи. Чего нам с тобой делить теперь? Я давно хотела с тобой познакомиться, да бабка все против была. Как же - я ж тоже, по ее мнению, гулящая... Приблудная. Так они и просидели почти до середины ночи. До утреннего обхода Оля лежала. Следя за светлыми полосами на потолке от проезжавших машин. И было жалко ей себя, бабушку, мать, Наташку да того, не рождённого, кому и имени-то еще не было.

"Арсеньева!", выкрикнула медсестричка с утренней смены, державшая тетрадку открытой. В смотровую, натощак, не есть, не пить, с собой пеленочку, халат здесь оставляем. Оля встала, сжала зубы и пошла. Так, крестик сними, сказала сестричка, не положено. Не сниму, сказала Оля. Сами снимем, медсестра подтолкнула ее к двери.

Мерзкий запах от резиновой маски, закрывавшей лицо, Оля будет помнить всю жизнь. Считаем, командовала анестезиолог, десять... девять... восемь... Оля провалилась в бездну, бездна состояла из кубиков, которые вдруг то выстраивались в пирамидку, то резко уходили вниз. Кубики были цветные. Стучало, как будто рядом работал чудовищный механизм, ровно и гулко. Все манипуляции ощущались, вдалеке, будто бы это происходило не с ней.

 

После наркоза все плыло в голове, Оля звала Витьку, ей все мерещилось, что он здесь, и она даже чувствовала, что он держит ее за руку. Наташа просидела с ней до вечера, пока не приехала машина из деревни. Провожая Олю до машины, Наташа сказала, ну вот, теперь у меня сестра есть. Подожди, она сняла кольцо с пальца, на, возьми, и надела кольцо на Олин палец, повернув камнем вовнутрь - снаружи, как обручальное. Мне зачем? Вяло сказала Оля. Пусть будет, я за то, что с тобой сделали, ни за что бы денег не взяла, мне просто хотелось, чтобы бабушка моя... твоя... наша, ну заплатила, что ли. Не знаю, прости. Знаешь, где меня найти? Оля кивнула. Приезжай, я тут или на дежурстве, или дома, в лесхозе.

В кабине Оля опять уснула, и снова шел дождь, и развезло дорогу, и раскалывалась голова от боли, а душа... душа пополам - от жалости к себе, от ужаса за загубленную жизнь, за бедную бабушку, которая хотела, чтобы в несчастной семье все было по-людски, а все как пошло наискосок, так и не кончалось. Кофточку не на ту пуговку застегнешь, говорила бабуля, все пуговки на место не встанут, а одна лишняя всегда окажется. Открывшаяся ей правда была вдвойне мучительна из-за мамы, которую она считала страдалицей. Зря, выходит, ненавидела она председателя колхоза за эти ледяные, выстуженные коровники. Вот, откуда в ней, в Оле эта жажда вырваться из деревенского, унылого и скудного быта, вот, откуда желание вольного ветра, красивых вещей, неизвестных, сказочных стран вокруг... книжки, видимо, бабушка им одни и те же в детстве читала...

Принимай, Мелентьевна, внучку, шофер помог Ольге спуститься на раскисшую от дождя обочину, в лучшем виде довез. Не застудил? Не тряс? Да какие дороги, ты че, не знаешь? Ну, вез, как вазу, вроде б не обронил нигде. Бабушка отсчитала деньги, спасибо тебе, выручил, дай Бог тебе здоровья. Да и вы не хворайте, ох, бедолага девчонка, такое выпало, я б сам этого сукиного сына придушил, в сердцах дядя Коля саданул дверцей, ну, бывай. Зови, если что.

Дома Оля опять легла, радуясь прохладе простыней, знакомому, нестрашному запаху, теплу от печки. Спи, спи, донюшка моя, теперь уже бабушка сидела у Оли в ногах, кутала ее одеялом, словно баюкала, а потом повалилась головой в Олины ноги, и закричала страшно, прости меня, не уберегла тебя, прости меня, ради Бога, Олюшка моя...

 

Утром Оля встала, повязала косынку, вытащила из чулана старые тренировочные и рваную майку, и принялась драить избу, пока бабушка не увидала, не раскричалась, не шлепнула ее тряпкой по попе - да ты в уме ли? Тебе вставать еще нельзя! Осложнения хочешь? Ну, конечно, а то я не знаю, как бабы наши после родов уже в поле шли, так это после родов! Сказала бабушка и осеклась. Оля дрогнула губами, покачала головой, ушла тихо в комнатку свою и просидела до вечера - все слышно было, как она рвет бумагу, гремит вешалками в шкафу. Бабушка к ней не заходила. Корову встретила, подоила, поросенку дала, овцам травы накосила, посетовала, что Пеструшка опять суягная, а барана резать надо, два в зиму куда такое оставлять, и пошла, и к кролям, и в курятник, пока все обошла - уже стемнело крепко. Света опять не было, вечеряли при керосинке, бабушка, нацепив очки, читала местную газету. Оля уткнулась в книжку, про любовь, небось, подумала бабушка, весь вред от этих книжек, а скажи, чтобы физику учила, разревется, на что, мол, теперь твоя физика мне надо? Уже ясно было, что и экзамены пропустили, и надо за год полгода стажа набирать, да по профилю, а какой в деревне профиль? Уже и колхоз загибается, разве Олечку в медицинское, в район? Все в чистоте, да при больных, там и приличные бывают... ой, опять я за свое, всполошилась бабушка, а тут глаза на заметку "из зала суда" и наткнулись. Она быстро на это место чашку поставила, вроде что и незначительное, и читать незачем. Глянула быстро на Олю - нет, не заметила. Сидит, бубнит. Ты чего, Оль? Стихи читаю, отвечает. А чьи. Маяковского, поди? Нет, Оля обложку перевернула - Ахматова. Не знаю, сказала бабушка, сейчас многие-то пишут. Приличное хоть? Ага, ответила Оля. Ну, читай, доча, читай.

Назавтра почтальонша прибежала, Антонина Мелентьевна, Вас на переговоры вызывают! Бабушка, как была, подхватилась - и бегом. Вернулась почти через час, прямая, суровая. Молчала опять. Оля уже этим молчанкам счет потеряла, а и самой ничего говорить не хотелось.

 

Вызывали еще два раза, Оля только глаза поднимала, отрывалась от книжки - опять? После третьего звонка бабушка сказала, что поедет в город, мол, по делам надо. И переночую там, у подруги. Смотри, двери запирай крепко, печь тебе сейчас растоплю, не замерзнешь. Собиралась долго, все ящики комода выдвигала, что-то бумажками шелестела, звякала мелочью, или ключами? До Оли все это доносилось глухо, она читала "Семь дней любви, семь грозных лет разлуки, Война, мятеж, опустошенный дом, В крови невинной маленькие руки, Седая прядь над розовым виском" (c), Ахматова ложилась на сердце ровно, будто кто-то ее, Олиным голосом выговаривал всю эту боль, и тяжесть уходила, отступала... Бабушка поцеловала Олю как в детстве, за ушком, прядку поправила, еще раз наказала - не забудь запереть! И ушла. Запереть... Да Оля с того страшного дня из дома почти не выходила, видела, как проходящие мимо тайком на дом косились, но никто в душу не лез, кроме бабы Поли. Деревня осуждала Олю за аборт. Раз уж такое случилось, надо было родить, говорили бабы. Раз дитя дано, оно в чем виновато-то? Бог бы не хотел, так скинула, а тут... качали головами. Мужики, наоборот, говорили меж собой, на кой ляд-то? От убивца, да еще муж, считай, под судом, и сколько дадут? А ране не так было, возражали старшие. И от заключенных родили, и от пленных, баба - она что? Такое ее, бабское дело и есть. Про Витьку - молчком. Лучшая подружка Ленка, сбежавшая в город, в деревне не показывалась, хотя уж ей мстить Оля не собиралась. Скорее, дружков Витькиных опасалась. И было, за что. Так Оля и жила - в неведении, ни письма, ни весточки от Витьки она так и не получила.

Бабушка вернулась через день, долго раздевалась в сенях, будто стряхивая городскую суету, а потом прошла в залу, позвала Олю, и, сложив руки на скатерти так, что правая, здоровая, прикрыла левую, увечную, сказала. Поедешь в Ленинград. Родня там. От отца твоего родного. Брат его. Он настоял. Пока у них обживешься, они бездетные, возьмут тебя как родную. Там муж профессор, и жена ученая. Будут тебе помогать, ну, поступишь, куда захочешь. Про твою беду не знают ничего, сказала им, что болела легкими, по простуде сильной. Да им и ни к чему... Оля молчала. Как ты без меня, ба?

 

Ну, как-как, бабушка потерла переносицу, будто ей очками натерло... В деревне скучно не будет, работы много, когда думать? Ой, бабуля, я боюсь... город чужой, люди чужие. А нечего бояться. Я вот всю жизнь боялась, все оступиться боялась, все мамку твою налаживала, думала, ну какая она и работать не хочет, только ей наряды да танцы... а вышло так, что я ей жизнь-то покалечила. Не приняла её, а её родить пришлось где? И Наташка без призора росла. Я-то потом ездить к ней стала, все прощения просила, а Наташка гордая! Как с тобою все это вышло, мне и намекнули, что Наташка может помочь, ну, документы подправить там... я к ней, она и про кольцо вспомнила - цена, говорит, кольцо, меньше - пальцем не пошевельну. Такая она - в мою мать, твою прабабку, ох та и была... ну, норов! Я и отдала ей колечко. Так вот, оценила душу погубленную, теперь мне и не отмолить до смерти... Бабушка, не плачь, она кольцо вернула. Да в этом ли дело? Ребятенка т жалко, загубила ты, я виновата, все на мне... Бабуль, Оля закрыла книжку, скажи мне правду. Правду? Да о чем - правду? Кому она как повернется, кому и ложью покажется. Ты о чем? Отец мой, кто он? Бабушка скинула платок, ну, перед разлукою все сказать нужно. Хороший он человек, мягкий такой, незлобный. Пил вот сильно, и мамка, когда тебя родила, про Наташку скрыла. Так, пожили вы тогда в городе, а мамке опять скучно стало. Ну да, папка такой, ну и глянуть без слез... рази шляпы все носил, да галстухи любил. Он в городе в школе учил. Ну, а как мамка опять загуляла, она сбежала тогда... он тебя привез мне, говорит, забирайте, от осинки апельсинки не родются, мол. Ну, что и ты в мамку буишь. Я и взяла тебя в строгости держать. А потом ты знаешь. Наташка небось не поленилась, доложила. Вот, и вышло... а тут с тобой такое... ну, думаю, что ж я проклята, или как... А Витя где? Оля губы в нитку собрала. Где он? А не знаю, отвечает бабушка, врать не стану. Ты о нем забудь, Олюшка. Если он туда попадет, куда ему дорога назначена, ему уже прежним не быть. Оттуда редко кто человеком нормальным приходит. Больше не скажу ничего. Вот такое мое тебе слово.

Три дня Оля паковала в сумку нехитрое свое приданое, как сказала бабушка, чем богаты, в том и ходим. Грядущий Ленинград страшил ее меньше, чем жизнь в деревне, и она была рада оставить все худое - и начать заново.

 

Керосин кончился давно, лампа погасла. Оля на ощупь нашла свечи, которые бабушка хранила в жестянке, еще дореволюционной, от Эйнема. Свечи дали неяркий, колеблющийся свет. Сложив стопкой документы, письма, газетные вырезки, Оля прикоснулась к ним щекой, будто прощаясь. Как странно, как странно держать в руках то, что осталось от твоей судьбы, подумала она. Как будто жизнь прошла - с того октябрьского дня, когда они с бабушкой вышли на автобусную остановку - и до сегодняшнего сентября. Как пела бабушка, когда баюкала Олечку, или дула на ушибленную коленку - Горюшко, горюшко, не трогай нашу Олюшку... Бабушка. Ей, почти не знавшей матери, она заменила всю вселенную, а она, Оля - так и не смогла простить ей.

 

Когда вопрос с отъездом был решен, Олечка пошла прощаться с речкою, их две было - Ольшанка и Малая Шоша. Многоводная, Большая Шоша бежала по низине, огибая сосновые колки, крутила песчаным берегом, в котором летом дырявили себе стрижи гнезда, и с которого было так хорошо сбегать вниз, к реке, тормозя на ходу пятками, копать пещерки да разводить костерки. Олечка шла низким берегом, скошенная летом трава отросла мягким, шелковым, ласкала ноги, лес рдел рябиною, алел боярышником, и такой покой был разлит в этом ясном, редком воздухе, что не верилось в случившееся, а казалось - вот, взбежит сейчас на косогор, свистнет по-мальчишечьи Витьку, и они сговорятся завтра - по грибы, или в клюкву, на дальнее болото. Не было ничего, да и не будет. Позвенев мелочью в кармане куртки, Олечка размахнулась, и - бросила в речку горсть монеток, как в кино бросают в море - вернуться. Обошла все их с Витькой любимые места, посидела на сосне, криво выросшей вбок - на этой скамейке они болтали ногами, лузгая семечки из только созревших подсолнуховых головок и мечтали, как Олечка станет актрисой, а Витька - непременно летчиком-истребителем. Ничего этого не будет, сказала себе Оля и потянула на себя калитку.

Вещей было немного, все уложили в сумку, одолженную у соседки. Я тебе присылать буду, Олюш, бабушка, стараясь отвлечься, все подкладывала дров в печку, до того, что и дышать не стало никакой возможности. Вечером зашли подружки, немногие, кто оставался в деревне, да бабки-соседки. Попили чаю с приторным вином, чокались степенно, желали удачи на новом месте, и чтоб не забывала, значит.

Перед тем, как выходить к автобусу, сели "на дорожку". Собирались загодя. Пирожки Оля везти отказалась, куда я там, в поезде, как из деревни. Так из деревни же, робко сказала бабушка. Не возьму, отрезала Оля. Ба, ну все, ты мне только одно напоследок скажи - ты знаешь, почему Витьки тогда не было? Когда не было? Переспросила бабушка. Ну, на выпускном же! Там все пацаны были, и свои, и чужие - почему Витька не пришел? Я же тогда чуть с ума не сошла, как обиделась. Олечка, ты пойми, ну я была неправа, ну, прости, я... ты пойми, Оля, ну Витька с тебя глаз не спускал, ты бы знала, как он пялился-то, когда ты это платье свое мерила, все вертелась тут, а он под окнами стоял. У него такие глаза были, что он или тебя, или себя порежет. Я чего испугалась... ну, я боялась, он силком возьмет, а ты не откажешь, а потом чего случись, какой институт... осядешь тут, с дитем, а из Витьки какой отец... ну, я участкового нашего и попросила, мол, запри ты его от греха подале, ну, под замок. Навроде, как мотоцикл украл подозреваешь. Михалыч его и запер. Только он утром сбежал - и разом тебя на речке и увидел. Ко мне побежал... Как, Оля еле шевелила губами, как? Это ТЫ? Да кто тебе право дал? Кто? Так это ты мою жизнь изуродовала, а сейчас в Ленинград? К чужим? А Витьку в тюрьму? Что ты наделала, ненавижу тебя, ненавижу, никогда больше, слышишь... Оля схватила сумку, выбежала из дома, а бабушка так и бежала за ней до остановки, хватая ее за рукав, спотыкаясь, падая в грязь, и все шептала - Олечка, Олечка, детонька, прости меня, дуру старую...

 

Прав был Аркаша, тысячу раз прав - нечего было сюда ехать, ворошить старое. Легче ей стало от того, что она узнала правду? Ну, почти всю - теперь понятно, откуда эти вклады на книжку по двадцать пять рублей - отец переводил, вроде как алименты. А бабушка его на порог не пускала! Сестру прятала, а уж про Витю... ясно, она свою вину заглаживала, сняла деньги, нашла, наверное, кому отнести - в девяностые с этим попроще было. Вот, и сложилась картиночка... Оля не отдавала себе отчета в том, что жизнь сто раз могла повернуться иначе, если не так, то - так. Все годы, с 1992 по 2005, когда умерла бабушка, Оля простить ее не могла. В Ленинграде приняли ее хорошо, семья профессорская, без детей, чудные, тактичные люди, полюбили, как родную дочь, никогда ни о чем не спросили, ничем не попрекнули. Даже когда Оля поступила в ЛГУ, на журналистику, умоляли остаться с ними, не переезжать в общежитие. Оля звала их по имени-отчеству, но в мыслях, да, срывалась - на маму-папу. Особенно сам Белошицкий, Всеволод Яковлевич, редкий человек, безупречный, обожал Олю. Жена его, Милица Станиславовна, даже ревновала, но виду ни разу не подала. Невзлюбила Олю только их верная "домраба", как они называли живущую у них с блокадных времен няньку Милицы Станиславовны. Сухая, сгорбленная, вездесущая старуха ходила за Олей буквально по пятам, опасаясь, что та непременно сопрет - или столовое серебро, или меховую шубу Милочки. Когда нянька умерла, хоронили ее торжественно, на похоронах были священники, смутившие Олю своим строгим видом и траурным облачением. Как они не походили на сельского батюшку! Нянька оказалась не из простых, а настоящей дворянкой, правда, потерявшей в революцию всю свою семью.

Про бабушку Оля вспоминала не часто, а как-то - вот, яблоки продают, наверное, в деревне урожай хороший, или идет старушка по улице, почудится спина знакомая, добежит с бьющимся сердцем - нет, не она, обозналась. Фильмы про деревню смотреть не могла - вранье, только что березы были настоящие, да гуси. На втором курсе, начав подрабатывать, стала отсылать бабушке деньги, а попозже, как познакомилась с Аркадием, старшекурсником, и уже стала встречаться с ним всерьез, задумалась о том, чтобы навестить бабушку. Аркадий обещал стать идеальным мужем, был воспитан, внимателен, обладал достаточным чувством юмора, карьеру делал весьма приличную, был не беден. Олю любил, желания предугадывал, ухаживал так, что даже элитные девицы с их курса рты открывали. Расписывались пышно, во дворце Бракосочетания на площади Труда - лепнина, колонны, белым-бело, сплошной зефир. Олечка, статная, голубоглазая, в летящей фате... мечта, да и только.

После свадьбы жить переехали к Аркадию. Олю саднила мысль, как же она бабушку не позвала, вот порадовалась бы такой красоте, еще бы - лимузин белый, с кольцами, все в цветах, да еще ресторанный зал с полными столами, угодливыми официантами. Да все люди какие - профессора, знаменитости, даже была известная молодая актерская пара. Стесняясь, Олечка врала себе - ну здесь же бабулечке было бы неловко. И в чем ей пойти? В платке? Да все бы смеялись над ней, и вышло бы неприятно, и сама бы бабушка расстроилась. Белошицких воспринимали, как родителей, и даже Милица Станиславовна, расчувствовавшись, расцеловала Олечку и поздравила Аркашу с чудесным выбором. Бабушке Оля отправила письмо с фотографиями, выбрав, впрочем, самые скромные. Баба Тоня написала, что она счастлива за Олечку, и что муж такой на лицо приятный, и видно, что не пьяница и Олечку любит. Даже послала Олечке перевод, за которым Олечка так и не сходила на почту.

Письма приходили только от сестры, Наташки, но читать их было скучно, леспромхозовскую больничку готовили к закрытию, а пока выживали тем, что свозили ненужных никому стариков да старух на полный "пенсион", как шутила главврач. Старики безропотно сидели на шатких стульях у телевизора, переругивались в палатах из-за мелочной, неудобной жизни в тесноте, да наушничали друг на дружку сестре-хозяйке. Наташка родила, наконец, девочку, недоношенную, и жаловалась Олечке на беспросветную жизнь - денег не было, приходящий муж пил, а девочка вечно болела и изводила плачем Наташку. Оля, не сказав ничего Аркаше, взяла машину и съездила навестить сестру. Лучше бы она этого не делала. То, что нельзя было увидеть в письмах, прочесть между строк - то, о чем можно было только догадаться по неровным строчкам и пропущенным в письмах буквам - оказалось неприкрытой бедностью, убожеством казенного жилья, семейными пьяными ссорами и удручающей безысходностью. Тоненькая, болезненная девочка кривила ротик, ползала по брошенному на пол ватному комковатому одеялу и все пела-просила на одной ноте дай кофетку, дай кофетку, дай. Махнув залпом стакан привезенного виски, Наташка поморщилась, тьфу, самогонка, бутылка только красивая, я спрячу, чтобы Лёха не нашёл, и тут же уснула, сидя, в нетопленной избе. Стыдясь саму себя, Оля собрала все деньги, запихнула их в Наташкины резиновые сапоги, и, не спросив ничего о бабушке, в ту же ночь и уехала.

Наташа писала всё реже, больницу закрыли, работы не было. Из редких, в пол-странички писем, Оля узнавала, что бабушка, стойко державшаяся с Олечкиного отъезда, стала слабеть, и, хотя возраст подходил к семидесяти годам, что по деревенским меркам чепуха - сдала корову, забросила огород, почти не сажала картошку, из всего стада оставила свою грязно-бурую любимицу овцу да по привычке держала кур. Доходили слухи о Витьке, но смутные, противоречивые - Оля не хотела вникать, чтобы, не дай Бог, Витька не появился и не разрушил её размеренную и респектабельную жизнь. В 2002 году Олечка благополучно родила их старшую с Аркашей, дочь, и Сонечка, утопавшая в пеннорозовых кружевах конверта, была принесена домой, в новую, изумительную, волшебную детскую. Дочь поглотила все существо Олечки, и каждое движение крохотного ротика и ручки в младенческих перевязочках воспринимались ей как абсолютное, исключительно ей принадлежавшее чудо. Тут-то и пришла телеграмма от Наташи, где говорилось, что бабушка в больнице и положение тяжелое. Ехать сейчас было совершенно невозможно, и Оля на телеграмму попросту не ответила. Когда Сонечке исполнилось годик, кто-то из общих друзей, по Аркашиной рекомендации отдыхавший в живописных местах на Малой Шоше, принес известие о том, что Олина бабушка в больнице, то ли после операции, то ли после инсульта, то ли еще от чего. Тут Оля взмолилась, и была отправлена Аркашей со всеми удобствами и шофером, а маленькая Сонечка осталась под присмотром надежной няньки.

Приехав в деревню, Олечка еще застала в живых и бабу Полю, и бабу Зою, и даже расплывшуюся в огромную бабищу Ленку Залыгину Деревня почти обезлюдела, перебивались, кто чем мог. Ой, ну как же ты бабулю т бросила, стыдили бабки Олю, городскую, шикарную, ухоженную - совсем чужую молодую женщину Как уж Антонина убивалась, как все каждую среду да пятницу почтальоншу выглядывала, все спросит, нет ли, а либо где потерялось? Переводы твои все сразу на книжку и ложила, ничего себе не брала - говорила, вот, Олечка потом от меня как в сберкассе получит, целехонько всё. а сама бедствовала, пенсия копеечная, и бабки стонали-жалели и всю душу из Оли вытрясли. Поехали в район, сказала она твердо, захлопывая дверцу серебристого джипа, в больницу... Шофер плечами пожал, яблоко надкушенное в форточку запульнул - мое дело маленькое. Городок тоже обеднел, осел как-то, давно не чиненный асфальт стоял где горбом, где проваливался под колесами. Бывшая когда-то на весь район центральная больница встретила Олю облупившейся штукатуркой, теми же печными трубами, и крыльцом, из которого торчала арматура. Крашеные синим коридоры, медсестры все сплошь пожилые, но в крахмальных колпаках - все это осталось неизменным. Запах тушеной капусты, старости, человеческой немощи да залитых хлоркой уборных ударил в нос. Оля отослала шофера на рынок, а сама, сдерживая дрожь, поднялась по лесенке на второй этаж. В какой палате лежит Коченко, Антонина Меленьтевна, спросила она в сестринской. Ой, выдохнула нянька, никак к бабе Тоне приехали? Ой, ну, дочечка моя, что так припозднились то? Она какой месяц лежит, нельзя, а девочки жалеют, держат. Она ж ослепши почти, у ней инсульт был, а потом и глаза отказавши, ну, пойдем, пойдем, что стоишь-то? По коридору шаркали старики в казенных, протертых до дыр, пижамах, под засохшим фикусом сидела старуха и плела носки. Вот, вот, палата ейная - у двери сразу и лежит, страдалица наша. Она тихая-тихая, никому поперек ни словца и не жалиться никогда. Нянька подпихнула Олю к двери. Сквозь мутноватые стекла была видна кровать с никелированной спинкой, больничное белье с ромбиками Минздрав, и дощатая крашеная тумба со стаканом воды. Бабушка, повязанная платочком, лежала ровненько на спине, только беспокойно перебирала руками то ли бусы, то ли четки. Остальные старухи в палате - кто лежал, кто сидел, кто дремал, отвернувшись к стене. Оля, остолбенев, смотрела на бабушку. Та будто улыбалась, а с уголка впалого рта бежала струйка слюны. Оля стояла и не могла сделать ни шага. Вдруг бабушка, будто ощутив на себе взгляд, попыталась сесть в кровати, хватаясь за спинку, опрокинула стакан с водой. Мелентьевна, ты чего, забеспокоились старухи, куда ты? Чего ты углядела-то? Бабушка все рукой показывала на дверь, будто тянулась к Оле. Оля молчала и знала, что она не сможет войти, потому что после этого оставить бабушку одну будет равно убийству. Слезы текли, но Оля так и не сдвинулась с места. Подошедшая медсестра взяла ее за плечи, увела в процедурную, налила пахнущего мятой корвалола и погладила по голове. Ничего, ничего, Вы, главное, не переживайте. У нас ей хорошо, и сестра все говорила, и показывала Оле какие-то бумаги, и та подписывала их, и все плакала и плакала - до самой Москвы. Больше она никогда не видела бабушку - живой. Через два года бабушки не стало. Её выписали в тот же год из больницы, потому что стариков держать не разрешили, а дом престарелых был в другой области. Так баба Тоня и прожила на ощупь, двигаясь, держась за стенки, а сердобольные соседки помогали, чем могли. Скончалась она тихо, во сне, пока разыскали Олечкин адрес через Наташу, уже и сороковины прошли, да и куда было ехать, по весенней распутице?

 

Было-было, все было. Оля собрала бумаги и фотографии в кучу, осторожно вышла на двор. Темно. Посветила фонариком - чугунок в траве. Сложила все, и подожгла. Даже огонек зажигалки никак не мог заставить гореть волглую бумагу. Потом занялось, взвилось к небу, и осыпалось пеплом. Оля вернулась в избу, прошла в бабушкину комнату. Проходя через залу, она заметила наконец - фотографию бабушки, с похорон. Стояла на комоде, нелепая, подкрашенная, подрумяненная - сделанная по старой, послевоенной. Давно мыши съели хлеб, и треснул стаканчик, в который была налита водка. Оля провела по фотографии - вот я какая, даже на похороны к тебе не приехала. Не могу, сказала она сама себе, я так устала, будто заново прожила ТУ жизнь. Не раздеваясь, она буквально упала на бабушкину кровать. Горка подушек, накрытая тюлевой накидкой, рассыпалась в прах под ее головой - все давно сточил пухоед, и жалобно отозвались пружины под Олиным телом. Стараясь лечь поудобнее, она пошарила рукой в изголовье и почувствовала, что там лежит что-то мягкое на ощупь. Присела, вытащила. Ну да... платок! Голубой, шелковый платок, присланный бабушке после первой поездки в Париж! Лазурное небо, серебристая легкая башня Эйфеля, и надпись PARIS... стоило недорого, но тогда это был такой шик! Оля прижала к губам платок - пальцы чувствовали - ношеный, вот, пополам согнут был, где-то ниточка распустилась, а вот - дырочка. И вдруг - запах, запах пришел, будто открыли флакон - запах бабушки. Пахло дешевеньким цветочным мылом, немножко уксусом, печным угаром, лежалым сеном, потом, одеколоном "гвоздика" и тем особым, неповторимым - так пахнет родной человек. Тут Оля потеряла весь контроль над собой, уткнулась в платок и кричала, кричала без звука, колотила кулаками по кровати, не чувствуя пыли, поднимавшейся вверх, зарывалась лицом в бабулечкину кровать, ощущая пальцами штопку на простыне, нащупывая выпавшие из бабушкиной прически шпильки... она уснула мгновенно. Снилось ей, что плывет она - на спине, по широкой-широкой реке, а в реке - голубое небо, и плывет она, а лежит на коленях у бабушки, и та поет Люлi, люлi спи маленька, Мами донечка рiдненька. И будто люлечка качается, и волны такие мягкие, такие ласковые. И Оля говорит, бабулечка, родненькая, ты простила меня? А та отвечает - да когда я тебя не прощу, ты меня прости, только не плачь, не буди, горюшко, мою Олюшку... И такой покой разлит, такое солнце золотое, и каштаны цветут, как будто белые с розовым воздушные замки. Оля, Оля, шепчет кто-то, Олечка, рассвело давно, Олечка, тут бабушка превращается в Аркашу, он снимает очки и грозит ей пальцем - в школу опоздаешь, двойку поставят. Оля!

 

Мадам Арсеньева? Вы живы? Оля с трудом продрала глаза и смотрела на Аркашу, не узнавая. В комнате плавал серый полумрак. Оля, детка, что с тобой? Аркадий приподнял ее. Боже мой! Ты чем занималась тут? Волхвовала? Почему ты вся перемазана сажей? Откуда эти царапины? Порезы? Почему перья в волосах? Оля! Ответь мне вразумительно - ЧТО тут было? Почему во дворе костер? Да какой костер, устало отмахнулась Оля. Это я просто старые свои письма там, ну, ерунду сожгла. Зачем, а кто найдет? Ты документы на дом, надеюсь, пощадила? Аркаша говорил серьезно. Где дети, спросила Оля. В машине, где им быть еще? Гостиница была вполне, клопов не было, тараканы - единичные и вялые. От голода, наверное? О, ты шутишь! Ну, чудно-чудно. Я привез тебе круассаны, вполне приличные. Кофе в термосе, идем, я полью тебе на личико. Детка, да что с тобою? Ты выглядишь, как Хома после ночи с Вием... К тебе приходили призраки? Ах, ну конечно, в такой избе... Помолчи, сказала Оля. Прости, голова раскалывается. Дай кофе. Аркаш, я тут останусь. Все. Никуда не поеду. Конечно, сказал Аркаша, я так и знал. Пара часов воспоминаний о безоглядно ушедшей юности, плюс вина за то, что мы не поехали на похороны, наверняка еще детская босоногая любовь... Оля! Опомнись! Ты хоть понимаешь, ГДЕ ты находишься? Это - кладбище. Это - яма, куда скидывают чумных и тифозных. Это - конец света. Что вы взяли моду припадать к корням? К каким корням, Оля? Твоя прабабка была польских кровей - я согласен припасть где-то вблизи Кракова. Но здесь? Это все надо сжечь - и забыть. Понимаешь? Это - фантом. Нет больше деревни, ни той, ни этой. Соберись. Мы уезжаем. Оля отвернулась, чтобы он не видел ее лица, и незаметно засунула в карман куртки бабушкин парижский платок. Вышла вслед за Аркадием, закрыла дверь на замок, а ключ зашвырнула в крапиву. Я готова, сказала она.

Машина по-носорожьи угрюмо переваливалась через ухабы. Тихо пел Barry White, бесшумно работал кондиционер, Аркадий пересказывал сегодняшний разговор с Симановичами, которые давно ждут решения о совместном туре, дети оторвались от смартфонов дважды - сказать, доброе утро мам, и - мам, а че, тут правда, коровы? Прикольно... Ехали мимо изб с пустыми глазницами, мимо крыш проломленных по хребту так - словно крыша собирается взлететь, проехали через заросли борщевика - выше машины, сухие, гигантские стебли рассыпали свои семена, пожирая пустующую землю. Мам, а это чего за жуть, спросила дочь с заднего сидения. Борщевик, отозвался Аркадий. Круто! А это че - для борща, типа свеклы? спросил сын. Типа морковки, ответила Оля. Выехали на трассу, машина разогналась, урчала довольно, пошли перелески, под серым небом листва казалась не золотой, а бурой, тянулись заросшие березняком и осинником поля - уныло... Оля нащупала в кармане куртки платок, и опять защемило сердце так, будто кто-то сжал его в кулаке. Аркаша повел носом, но промолчал. Дочь спросила, мам, чего за вонизм такой? Ты чего, мышь дохлую с собой взяла? Дети заржали. Олечка, ей-Богу, осторожно начал Аркаша, такой странный запах... может быть, ты переоденешься? Оля открыла окно, высунула в него руку с платком. Платок, казалось, летел сам по себе, надуваясь ветром, опадая, вновь взмывая к небу. Оле чудилось, будто это тот же октябрь, и бабушка сейчас бежит по воздуху - как тогда, по раскисшей от дождей дороге... Оля, закрой окно, надует, сказал Аркадий. Оля разжала ладонь и платок, вставший на миг, подхватило ветром. Он зацепился за ветку дерева и так остался вдали - голубой точкой.

 
Главная страница сайта
Из нашей почты

 

Последнее изменение страницы 5 Feb 2024 

 

ПОДЕЛИТЬСЯ: