Страницы авторов "Тёмного леса"
Литературный Кисловодск и окрестности
Пишите нам! temnyjles@narod.ru
Отцом ее был кореец Зихао Ли, из депортированных с Дальнего Востока. Работал поваром в вагоне ресторана поезда "Москва-Ташкент", всегда подсаживаясь в Актюбинске, где жил в грязном пригороде в рабочем общежитии завода ферросплавов. Жить там не мог никто, но выхода все равно не было. Поваром Захар - Зихао сменил имя сразу же, как началась война - кличка "Зиг хайль", впрочем так и осталась несмываемой, как запах прогорклого масла и дрянной водки, был первоклассным, ухитряясь из тех продуктов, что не смогли вынести и продать, сочинять блюда достойные столичных ресторанов. Захар был бы миловиден, с точки зрения кореянки, но Машка Куницкая, проводница 4 вагона класса "плацкарта", не разбиралась в мужчинах. Судьба ее была не просто туманна - судьбы не было вовсе. Мамаша ее, красотка в тугих буклях, в фетровой шляпке, проколотой булавкой-пером, в летнем файдешиновом платьишке, была высажена на перроне без названия, в лютую осень Тувы, среди пакгаузов с десятком таких же - бабочек. С 1937 года в СССР профилактории для жертв общественного темперамента были отданы в ласковые руки ГУЛАГа. Смерти она избежала чудом - сманила конвойного за колечко, не отобранное при шмоне, и понесла дочь. Машка родилась на удивление крепкой, снесла положенные ей тяготы больнички и была отправлена в детский дом. Детский дом развратил и озлобил ее, и выбросил вон - шестнадцатилетней, со справкой об окончании курсов швей-мотористок. Строчить ватники желания не было, а железные дороги были повсюду. Переспав, с кем указали, она получила место в самом аду железных дорог, но свыклась, обрела устойчивость в кочевой жизни и так и моталась, не имея ни дома, ни семьи.
Машка Куницкая сошлась с Захаром Ли в силу необходимости производственной - для личного счастья имелись красавцы-безбилетники с бутылочкой, а вот закуску они, как обычно - забывали. Захарка не жмотничал, уступал Машке колбасу и даже маринованные венгерские огурчики в баночках, а уж Машка не отказывала ему - ответно. Бригады проводников и ресторанная обслуга сменялись, но Захарка с Машкой попадали как раз по случайности вместе, а уж через год - по взаимной симпатии. Захар был смугл, темноволос той особой, элегантной чернотой - как синичья головка, и глаза у него были такие - как будто полоснули ножом по туго натянутой коже, хищные. Машка была обыкновенная, видать, в папку-конвойного - так, то ли рязанская, то ли мордовская, как она сама шутила о себе. Глаза её цвета лягушачьей спинки, когда в настроении да в легком подпитии, вдруг синели неожиданным мартовским небом, если разозлить или испугать. Кряжистая, с круглыми коленками и маленькими ступнями, никакой красавицей не назвать - только вот косы носила - ниже пояса, и не резала. Это мне от маменьки досталось, такой видать, красоты была женщина, хвасталась Машка. Забеременев, даже не поняла этого, как раз летний сезон был, беготня да запарка, самые шальные деньги летели, она все рублики-то расправляла, складывала цифирьку-к-цифирьке, а потом меняла на "Ильича", сотенную, давилась - а пятерку за обмен на сотенную купюру платила. Жадной не была, но мерещилась ей непременно кооперативная квартирка в Подмосковье, в тихом домике в два этажа, из тех, которые строили пленные немцы после войны. И чтобы непременно эркер был и балкончик для цветов. Захарка в её планы не входил да и не вникал, он свое, быстротекущее меж пальцев в Астану слал, сестренке, больной полиомиелитом на лекарства, да полуслепой матери, да еще гражданской жене своей, с которой и переспал-то всего ничего, а двоих мальчишек сообразил. Не сходились их - Машки с Захаркой пути. Машино положение открылось на профосмотре, врачиха прям зашлась криком, да куда ты смотрела, у тебя вон, срок какой! Мне аборт, угрюмо бубнила Маша, мне дите некуда и незачем. И не вздумай, кричала врач в ответ, ты в уме совсем, и ребенка убьешь, и сама покалечишься! Маша на своем стояла - впереди было время перед Новым годом, а это по деньгам и вовсе золотое ... так и не было бы на свете Моны Ли, как бы не несчастный случай. В толкотне осаждавших вагон, Машка бежала с подносом, на котором стояли стаканы с кипятком и чаем, заваренным с содой, да тут возьми кто-то спьяну, да дерни стоп-кран, она на себя и опрокинула все, обварилась - чего на ней и было, под кительком-то рубашечка серенькая, да галстучек. Ссадили ее на 51 километре, между Узловой-бис и Цементзаводом, оттуда, не спеша, свезли в районную больничку, а не в железнодорожную, а уж там, раньше всякого срока, и появилась она, Мона Ли.
Рожденная нежеланной, обреченная быть нелюбимой, Мона с первым глотком воздуха впустила в себя спасительную жестокость мира и тут же ... улыбнулась. Это-то и спасло её. Роды принимала старая акушерка, равнодушная к детям, роженицам и чужой боли, отчасти справедливо считавшая, что нечего выпускать в мир новых убогих да несчастных - а какие еще могли родиться в косом, силикатного кирпича здании, выходившим окнами на отвалы пустой породы, до того унылые, что даже бурьян брезговал расти на них. На счастье Моны, на роды заглянул интерн, сосланный сюда из Москвы за излишнее любопытство к тонким, папиросной бумаги, книжкам. Илья Гигель, который эмигрирует в 90-е в Израиль и станет там основоположником новых методов родовспоможения, наклонился над девочкой, которую держала на руках акушерка, и поразился - смотрите, она улыбается! Лучше бы кричала, сказала мрачно акушерка, и будущая Мона - не крикнула, нет, а будто мяукнула громко. Странная девочка, опять сказал интерн - на Маугли похожа. И тут новорожденная стала задыхаться и синеть, и акушерка всем видом показала - ну, не судьба, а Илья вдруг вспомнил весь курс неотложной перинатальной помощи, и все следующие дни и ночи не выходил из отделения, совершив буквально чудо - вытащив Мону - с того света на этот. Маша лежала в тесной обшарпанной палате среди самого разного женского люда - от порядочных домохозяек, получавших авоськи с апельсинами и бульон в банках до юных девчонок, получивших свой первый опыт любви с прыщавыми одноклассниками, а то и того хуже - с "химиками", селившимися в бараках неподалеку.
Провалялась Маша с девочкой, которую назвала Нонной в честь Мордюковой, больше трех месяцев, потому как ожоги ее оказались сильнее, чем она ощутила в первые минуты, и болезни начали цепляться к ней одна за другой, составляя непрерывную цепочку.
Когда Машу выписали, и вручили ей кулек в казенном конверте, перевязанный не положенными розовыми, а и вовсе алыми лентами - других не было, она шагнула через порог в город, где ни её, ни Нонну - никто не ждал.
В управлении железных дорог Марию Куницкую выслушали, справками пошелестели, приняли бюллетень к оплате и назначили послеродовой отпуск. Завкадрами, мужик из отставников, хамоватый и грубый, к матерям относился с неожиданным участием, особенно - к одиночкам.
- Эх, безотцовщина горькая, подумал он про себя, - а вслух сказал, - куды ж тебя теперь?
- А верните меня проводницей, - взмолилась Маша, нам с дочкой и жить негде, на вокзале разве что - ночевать ...
- Да какие проводницы, Куницкая, ты б хоть о ребенке подумала, куда ж пеленки-распашонки?
- Эх, давай хоть в почтовый тебя определю, там служебка есть, хоть как зиму в тепле проездишь, только мешки тяжелые - справишься?
- Ой, да конечно, конечно, - Маша чуть не целовать была его готова, я в лучшем виде! Будьте уверены!
- Только, - кадровик свел брови в линию, - гляди, насчет пьянства и распутства - забудь. Сама знаешь, нам, кадрам, известно всё!
Не залило стыдом щеки - а чего стыдиться, Маша вид виноватый все-таки сделала - чего такого? Все пьют, и как отказать - если пристают? Повела плечами, получила помощь от профкома, даже пеленок и детской одежонки ей собрали, - и стала в почтовом ездить, сопровождать.
Нонна так если что и помнит из младенчества, так это вечный перестук, гудки маневровых, ураган и грохот товарняка, идущего по встречному пути, стылый тамбур да мешки брезентовые с сургучными блямбами. До двух лет не было у нее других игрушек, кроме свистка да грязного желтого полотнища флажка. На Нонну, впрочем, поглазеть ходил весь состав. Она сидела на вагонной койке, как принцесса, с поразительным достоинством, смуглая, с не младенчески узким лицом и высокими скулами, и - улыбалась. Тихонько так, будто что-то внутри себя - видела. Она и не плакала совсем, только подскуливала, как зверек, когда что болело или было голодно - хотя молока у Машки Куницкой было аж на троих.
Какие в почтовом вагоне заработки? Правильно, никакие. Да лихие люди везде есть. Подговорили мешок вскрыть, под руку подбили, соблазнили, я не виновата, я ж мать, мне ребеночка кормить, - причитала Куницкая у следователя, - пожалейте меня, куда мне - на зону, как я кровиночку брошу, на кого? Государство позаботится, -холодно отвечала следователь, женщина бездетная и незамужняя, - а вот вы, гражданка, государству в самую душу плюнули, в карман залезли. Да я же не казенную вскрыла-то, я ж такую, простую. Я думала, раз с Абхазии, мандаринки вдруг - для дочки? Вы, гражданка, меня не жалобьте, мандаринки ... вы бутылку коньяку оттуда украли, а вот мандарины-то и не тронули. Долго они так сидели, пока допросы, пока эта посылка чертова, и как попалась-то глупо, Куницкая грызла себя без жалости, как попалась! Если бы одна выпила - сошло бы, а я этого позвала, из ВОХРы, он и донес.
На суд явилась Машка с Нонной на руках. Той едва третий год пошел, а она говорила совсем мало, улыбалась только. Кривая дорога, а вот ведь - вывозит! Судья оказался мужиком неглупым, кровожадности в нем не было, да еще кое-какие справочки навел, как Маша-то сама на свет появилась - тут тебе и детдом, и вся жизнь исковерканная. А как на Нонну глянул - обомлел. Та сидела тихохонько, только глядела на него во все глаза. Глаза у нее в том возрасте были точно фиалковые, но с блестками золотыми по радужке, и уже открывался этот, редкой красоты восточный разрез, сужался к вискам, и брови уже наметкой шли - на будущее великолепие. Судья даже головой потряс, будто морок отгоняя, и изменил резолютивную - дал год условно с запретом занимать должности, связанные с деньгами или ценностями.
И снова вышла Маша Куницкая с Нонной - в никуда. И мела сухая метель, и стегала по ногам, и забиралась под подол старенького пальтеца, и студила самое нутро. Взяв почти невесомую Нонну на руки, Маша пошла по городской улице, свернула в прилегавшие, сплошь в деревянных постройках, переулочки, и стукнула в первую же попавшуюся дверь.
На стук зажглась лампочка над крыльцом, и отворилась дверь. В ее проеме стоял лысоватый сухощавый мужчина, в домашнем, и только поэтому Маша сразу и не признала в нем сегодняшнего судью.
- Пал Палыч, - сказал мужчина, только не Знаменский, а Коломийцев. Проходите, Маша, я знал, что вы придете. - Маше было всё равно, ей хотелось одного - тепла и еды, а Нонна просто оттягивала руки. В сенях было светло и чисто, так же чисто было и в доме, и круглый стол стоял в центре комнаты, и журчал телевизор в углу, и пахло едой, чистым бельем и почему-то можжевельником. Вышла женщина, с убранными в пучок седыми волосами, такая же сухощавая и неулыбчивая.
- Мама моя, - представил женщину Пал Палыч, - Инга Львовна, вот, сдаю ей вас с дочкой на поруки. И тут же закашлялся - на попечение. Простите - профессиональное.
- У Павла высшее юридическое образование, - значительно сказала Инга Львовна и повела Машу мыть руки.
Проваливаясь в сон, Маша подумала - опять повезло, повезло ... как же мне повезло ... Маленькая Нонна лежала на разложенной раскладушке, придвинутой к стене и загороженной креслом - чтобы не упала во сне, и рассматривала тени, бегающие по потолку. Непривычная сытость от пшенной каши и сладкого молока прогнала сон, и девочка слушала незнакомую тишину и никак не могла уснуть без перестука колес. Откуда-то вышла теплая полосатая кошка, и, мурлыча, свернулась в ногах девочки.
На крохотной кухоньке седая женщина с прямой спиной, в цветастом переднике, ополаскивала в тазу посуду, насухо вытирала её и ставила в шкафчик с резными дверцами. Она хмурилась, губы ее шевелились, со стороны показалось бы - говорит сама с собой. Так оно и было - Инга Львовна убеждала себя в том, что Павел знает, что делает. Но она совершенно была уверена в обратном.
Вечером следующего дня, за тем же круглым столом, Пал Палыч, накрыв изящной кистью руки Машины - грубой лепки, привыкшие к работе, говорил внятно и убедительно, как в зале суда:
- Маша, я немолод, вдовец уже три года, у меня взрослая дочь, тут он вздохнул - в трудном возрасте, я небогат, не беру взяток, но я физически здоров и крепок, и буду вам, Маша, достойным мужем и заботливым отцом вашей дочери. У меня есть своя жилплощадь, и, хотя город наш небольшой и имеются некоторые - ... он вновь закашлялся, - трудности с вашим трудоустройством, я подыщу вам работу. Дочь может пойти в сад, а пока моя мама вполне способна присмотреть за ней. Решайте. Слово за вами.
Маша все хотела убрать руки из-под его ладони, она физически ощущала темную кайму под ногтями от въевшегося угля титана, цыпки от ледяной воды, которой приходилось мыть полы в вагоне. Ей было стыдно себя, дурно одетую, некрасивую тетку, изработавшуюся, как лошадь и уставшую до того, что жить не хотелось вовсе. К тому же ей хотелось выпить, как никогда. Маша, к своим неполным двадцати семи годам была уже алкоголичкой.
Нонна все это время просидела в соседней комнатке, выгороженной большим шкафом и со скукой рассматривала огромный, в тисненой коже альбом с золотыми пряжками, который разложила перед ней Инга Львовна.
- Смотри, девочка, говорила она, какие красивые платья! А вот - какие красивые бантики, шляпки! - Нонна улыбалась, как обычно, и трогала пальчиком морозные на ощупь листы пергаментной бумаги, перестилавшие тяжелые, плотные листы картона.
- Я согласна, - сказала Маша, - только мы вам обузой будем, зачем вам? Вы же на молодой можете жениться, да и без ребенка взять, да порядочную ...
- Вы, Маша, глупости говорите, - Пал Палыч ладонь отнял, побарабанил пальцами по столу. - Я надеюсь, вы позже поймете меня, что есть чувство, которое возникает спонтанно ... он закашлялся, и эту привычку - кашлять, когда он говорил что-то неясное собеседнику, отчетливо запомнит именно Нонна. - Но одно условие - вы сначала должны начать работать, это необходимо. Сплетен не слушайте, а открыто обидеть не решится никто.
Машу Куницкую устроили нормировщицей на трикотажную фабрику. Место не сказать - почетное, но тихое, уважаемое, на фабрике почти одни женщины, соблазна опять же - поменьше, рассуждал в себе Пал Палыч. Нонна высиживала долгий, тягучий день в доме, который плотно стоял на земле, а не был веселым, как поезд, и не мелькало за окном ничего - ни вокзалов, ни полустанков, а только старая липа шевелила голыми ветками да редкие прохожие бежали, точно их нес ветер.
Свадьбу не играли, расписались в ЗАГСе, Маше Пал Палыч купил светлого бежа кримпленовый костюм с пуговками, зажатыми золотым ободком, а Нонне настоящее платье, как у принцессы, с оборками и рукавчиками-буф.
- Ой, ну до чего дочка ваша хороша, - сказала регистраторша, прекрасно зная, чья это дочка, - просто как невеста! Обменялись кольцами, поцеловались - щеками, не губами, выпили положенного Шампанского, да и переехали к Пал Палычу - жизнь ладить. Маша как увидала дом - двухэтажный, цвета топленого молока, под крашеной шоколадной крышей, да еще Пал Палыч ей на улице, эдак рукой - вон, смотри, это НАШ теперь балкончик, будешь цветочки разводить, так и задохнулась от счастья, будто мечта сбылась. Поднялись на второй этаж, лестница деревянная, гладкая, перила скругляются завитками, а у порога даже коврик лежит, а на коврике надпись "Добро пожаловать". Вещей у Маши с Нонной было всего - чемодан да баул, с постельным бельем, даже одежки толком не было.
В четырехкомнатной квартире Маша растерялась и потерялась. Как же богато, все обставлено, мебель в чехлах и сияющий бок пианино, а уж занавески тюлевые, а портьеры вишневого цвета! Даже ванная комната была, в прохладе белого с синим кафеля и туалет - отдельный, с чугунным бачком и белой фаянсовой ручкой, завершающей тяжелую цепь.
- А что же, Маша, вещичек так немного, - спросил Пал Палыч, и закашлялся - глупо вопрос прозвучал, и неуместно. Тут Машке Куницкой как гвоздем в сердце - а заначка-то! Нычка её ... с "Ильичами" - так в вагоне почтовом и колесит, в надрезанном дерматине верхней полки ... Куницкая точно помнила запах купюр, явственно видела белую резинку, перехватившую тугой рулон, но тайник, куда она спрятала деньги, в её голове странным образом кочевал по почтовому вагону, и она сама понимала, что точного места не вспомнит. Даже под угрозой расстрела.
Дочь Пал Палыча Таня мачеху возненавидела пылко и на всю жизнь. Даже к столу не выходила, если та дома была. Маша, привыкшая ко всему, в матери к падчерице не лезла, так, здоровалась, обед готовила, да бельишко стирать не отказывалась, а по хозяйству помочь не просила. Таня жила в бывшей родительской спальне, куда не пускала никого, кроме маленькой сводной сестрички. Нонну Таня полюбила так, что уехав из дома учиться в Москву, приезжала только ради нее, одной.
Нонне сравнялось три года, и Маша заговорила о детском садике, но тут и Танечка, и Инга Львовна, да и сам Пал Палыч - нет, и все тут. - Ну, как избалуете, - защищалась Маша, - и так уже девчонке всю голову задурили - ох, красавица-раскрасавица, это ж белоручка вырастет и тунеядка, каких свет не видывал! Да она ж во двор выйдет, встанет, улыбочку свою выдаст - ей даже подзатыльник никакой хулиган не отвесит! Как ей жить-то потом?
Ни в какую не убедила. Пал Палыч, до того доходило - если Инга Львовна заболеет, а Танечка на свидание собирается, даже в суд с собой Нонну брал. Там все вокруг Нонночки чуть не на цыпочках, да кто с конфеткой, кто с яблочком, до того девочку избаловали, она уже и с матерью через губу начала говорить. А записали-то Нонну - Нонна Захаровна Ли, без прочерка - где отец, для того Пал Палыч ведомыми ему путями Захарку нашел, через милицию, правда, пришлось. Ну, он, Захар, сразу ушки-то поджал, какие, мол, возражения - достаточно глянуть, не спутаешь. Насчет алиментов, конечно, запинка вышла, но договорились полюбовно, мол, на сберкнижку, а уж - на восемнадцатилетие-то - и как раз существенно будет. А как время пошло-побежало, прикипел Пал Палыч к своей приемной, к младшенькой, да так, что вопрос ребром - пусть Коломийцева будет, и все дела! И по отчеству Павловна, а то, что это - Захаровна, да еще и "Ли" какая-то. Тут-то Таня и скажи:
- Ну, наша девочка и не Коломийцева, и не Нонна - глядите, как улыбается, а? Это ж вылитая Мона Лиза с картины художника Леонардо да Винчи, - и журнал "Огонёк" открыла.
- И чего общего, - Маша плечами пожала, - наша чисто Чингисхан какой, смуглая да узкоглазая, а тут женщина дородная, видно, что знатного рода, раз в журнале печатают.
- Темнота ты, - Пал Палыч потрепал жену по спине, - эта улыбка такая таинственная, что уж какой век отгадать загадку не могут.
- Вечно народ дурью мается, - Маша поставила утюг на ворот рубашки, - улыбается, как придурошная, я и не таких видала.
Посмеялись, а так и осталось - Мона Лиза, да Мона Лиза. И маленькая Нонна, которую Маша с криком - "я мать, мне виднее", все-таки уговорила отдать в детский садик, так всем и отвечала, знакомясь - Мона Лиза. И даже сама Маша, как-то забывшись, вывела на метке, пришитой к сарафанчику - "МОНА ЛИ".
Когда все хорошо, тогда и не живется. Уж как мотала жизнь Машку, как терла да мяла, как била наотмашь - а ничего опыту не прибавило. Выла она от тоски, про себя выла - так, скулила тишком, и как уж сама себе руки готова была оторвать - а хотелось выпить, хотелось так, что ночью, на огромной двуспальной кровати, на резной спинке которой целовались два ангелочка, она вертелась под атласным стеганым одеялом ужом, а не выдержав, шлепала, босая, на кухню, и пила ледяную воду из-под крана до тех пор, пока зубы не сводило. Вся квартира, уставленная вывезенной из Германии мебелью, давила на нее. Страшилась она огромного буфета, в готическом стиле, с островерхими башенками наверху, с гранеными стеклами в дверцах и с выезжающей из пазов доскою для резки хлеба. Такими же были и стулья, и полукресла, и даже огромное, лишенное ножек, зеркало, стоявшее в простенке между окнами - туда Маша и заглядывать боялась. Так и мерила она шагами комнаты, и чудилось ей, что все эти единороги и звери, все эти странные люди, вырезанные из темного вишневого дерева - скалятся, хохочут и пугают её, крича - пошла вон, самозванка, не место тебе в таких хоромах! Пал Палыч, привыкший к её ночным страхам, находил Машу, сидевшую на простой табуретке на кухне, и, обняв, вел спать - ну, не совсем - спать, а исполнять супружеский долг.
Сорвалась Маша случайно, Танечка с Ингой Львовной отправились вечером на спектакль гастролирующей труппы из Ленинграда и взяли с собой Нонночку, а её, мать родную - забыли. Нонночке уже исполнилось пять лет, и отмечали пышно, и был настоящий торт со свечками, и пришли три тихие девочки-подружки из детского садика, с робкими мамами, которым, после коммунального ада бараков, в которых жил почти весь разбомбленный войной город, казалось, что они попали если не на Небо, то уж точно - в Кремль. Маша, стыдясь, прошагала три квартала от дома, и там, встав в очередь с дурно пахнущими мужиками, шедшими со смены, выхватила бутылку дорогого портвейна, на который не нашлось покупателей, тут же, зайдя в арку, между мусорных баков, свернула тяжелую свинцовую обертку, вытащила пробку зубами и сделала первый, спасительный глоток. Портвейн был сладкий, Маша привыкла к водке, которая не валит сразу, а дает иллюзию светлой головы и твердых ног. Маша сделала еще глоток, и тут потеплело, зажглось в солнечном сплетении, размягчило сердце, и даже крыса, бросившаяся под ноги, не напугала Машу Куницкую.
В тот вечер никто ничего не заметил. Говорили про спектакль, про известных актеров, особенно Инга Львовна - вот уж, кто видимо, по театрам всю жизнь шастал, - с ненавистью думала Маша. Хмель вышел, навалилась злость, все раздражало, особенно "принцесса", как про себя называла Нонну Маша. Нонна говорить начала поздно, говорила мало, Инга Львовна, волнуясь, возила девочку к самому известному логопеду, но тот не нашел никаких пороков развития и списал всё на то, что с девочкой занимаются мало и посоветовал расширять кругозор, купить конструктор и непременно читать книжки. Инга Львовна купила конструктор - веселые деревянные кубики - но Мона Ли, улыбнулась и разрушила собранный домик. Читали вслух - Мона засыпала, просили пересказать прочитанное - пустяк - зайки-мишки, но девочка вздыхала и скучала. Покупали карандаши, краски, пластилин - Мона катала шарики, сцепляла их - выходили бусы, и вновь скатывала все в бурую массу.
- Странная девочка, - наконец сказала Инга Львовна Пал Палычу, - ты знаешь, Паша, что-то с ней не так.
У Пал Палыча, как назло, заседания шли одно за другим, он сидел ночами в кабинете, перебирая бумаги, чиркая карандашом, курил до того много, что сам начинал задыхаться - ему было не до странностей дочери.
- Здорова? - буркнул он.
- Здорова, - ответила Инга Львовна.
- Вот и ладно, само пройдет, - и уткнулся в свои скучные папки, звеня железной скобкой скоросшивателя.
Почему никто не догадался купить девочке куклу - так и осталось загадкой. Покупали машинки, калейдоскопы, музыкальные шкатулочки, самокат, лошадку-качалку, плюшевых зверей, похожих друг на друга, но куклу! Танечка давно выросла, и все ее детство уместилось в коробке на антресолях. Маша вообще росла без игрушек, Инга Львовна так давно перешагнула свое детство, что вряд ли бы вспомнила томных красавиц с фарфоровыми головками и светлыми букольками у висков, с наведенным нежным румянцем и полуоткрытыми губками. Те, дореволюционные, носили белые панталончики, отделанные кружавчиками, нитяные чулочки и настоящие прюнелевые башмачки. А платья ... о! платья к ним хранились в отельном, кукольном гардеробе, шуршали шелком, терлись о ладошки мягким бархатом или скрипели белоснежным атласом ...шляпки, капоры, береты - все это жило в своих коробочках, с подлинными гвоздиками и кожаными ремешками.
Оживилась Мона Ли только в театре. Давали водевиль, было много визга и громкой музыки, сверкали духовые инструменты в оркестре, восхитительные, одинаковые, как солдатики, танцовщицы выкидывали ножки в канкане, цвели неправдоподобные бумажные розы и посылали в зал лучи фальшивые бриллианты. Мона Ли была в восторге. Впервые в тот вечер она говорила, буквально, захлебываясь от впечатлений. Жаль, Маша, желавшая только одно - допить спрятанный в ванной портвейн, не слышала дочери.
- Она хочет стать актрисой, умилилась Инга Львовна, когда Пал Палыч подавал ей пальто, - Паша! Её нужно записать в театральный кружок!
- Мама, - устало щуря глаза, говорил Пал Палыч, - ей всего пять лет, о чем ты?
- Ей нужен театр! - Инга Львовна уже надела боты, - я куплю ей кукол! пусть она играет - в театр! Выбор был сделан.
Получив в подарок первую куклу, Мона Ли недоверчиво посмотрела на Ингу Львовну, спросила глазами - можно? и вынула куклу из коробки. Она, кукла, была ГДР-овская, в клетчатом коротком платьишке с галстучком, и в пластиковых туфельках. Светлые, почти белые волосы были подобраны резинкой с бантом, а глаза закрывались и открывались. Мона Ли была поражена. Схватив куклу, она подошла к зеркалу:
- Две девочки, - сказала она. Помолчав, она посмотрела на Ингу Львовну, - бабушка, а она - живая?
Инга Львовна, совершив первую свою педагогическую ошибку, сказала:
- Да.
И навсегда иллюзорный мир стал реальностью для маленькой Моны Ли, знавшей о жизни так много такого, отчего взрослый человек пришел бы в ужас. С этого дня куклы, мультфильмы, книжки с картинками, на которых были нарисованы куклы, сказки о куклах и о девочках, превращенных в куклы - все это стало ее, собственным миром. Маленькая комната, в которой раньше была Танина детская, стала принимать очертания фантастические. Всюду сидели, лежали, стояли - самые разнообразные куклы, но непременно красивые, одетые в самые прихотливые наряды, которые сочиняла Танечка. Почти все свободное от садика время Мона Ли проводила на полу, где, по настоящему, пушистому и толстому ковру гуляли ее куклы. Слышанное на улице, в магазине, в детском саду, прочитанное или придуманное - все тут же разыгрывалось "в лицах".
Никто этому не мешал. Счастье, что девочка здорова, послушна и тихо себя ведет. Жаль, маловато бывает на улице - но там такие ужасные, невоспитанные дворовые девочки и мальчики! Инга Львовна, водившая девочку в сад, с ужасом ждала надвигающуюся школу и понимала, что упорное нежелание Моны Ли читать, писать и считать станет вскоре чудовищной проблемой.
То, что у трезвого человека появляется назойливая мысль - случается. Человек или отгоняет мысль от себя, или совершает поступок. Или мысль так и витает, неотступно, поворачивая человека на тот путь, которым он идти и не собирался. Человек пьющий, к своей мысли относится иначе. Мысль занимает его, разбухая до размеров невероятных, заполняя сознание, вызывая нетерпеливую дрожь, и тогда уж и совершается то, что в трезвом виде показалось бы постыдным и невозможным. Маша Куницкая, вновь обретшая радость пития, совершенно переменилась. Повадки ее стали увереннее, исчезла предательская трусость перед Пал Палычем - мужем и судьей, стало плевать на мнение какой-то там Инги Львовны, а уж эта Таня - и вовсе перестала браться в расчет. Стирать я еще на нее буду, - говорила себе Маша, наливая крошечную стопочку, найденную в чудовищном готическом буфете, - готовить еще на нее, тоже мне! Я - работаю! Я ребенка поднимаю! Да я ... я ее папаше-зануде отдала свою молодость, и невинность ... - тут даже Маша запиналась - насчет невинности-то. И, выпив стопочку, ставила она бутылку на заветное место - ровно под огромной чугунной ванной, справа, туда, где в стеклянной бутыли хранилась какая-то отрава для чистки туалета, ершики, вантуз, какое-то тряпье и обмылки. Рюмочку она ставила в аптечный шкафчик, висевший в ванной, там рюмка не вызывала подозрения, прикидываясь мензуркой - но от водки из-за этого всегда пахло сердечными каплями. Выпив, она тщательно чистила зубы, полоскала рот, внимательно разглядывала себя в зеркало - нет, вид трезвый, глаз ясный - и шла себе спокойно на кухню, где не было этой ужасной, давящей на нее мебели.
Мысль, которая сверлила Машку изнутри, была одна-единственная - заначка в почтовом вагоне. Маша силилась вспомнить, куда она спрятала деньги, и не могла. То ей казалось, что деньги зашиты под дерматиновую обивку полки, то вдруг она вспоминала, что успела их вынуть и перепрятать, а то вдруг казалось и вовсе странное - что деньги лежат в ящике кассы. Важно было одно - деньги в вагоне. Как разыскать вагон среди проходящих через город поездов, Маша не понимала. Хотя, зная прекрасно расположение всех тайных путей, тупиков, ясно видя перед собой хитросплетение линий, она догадывалась, КАК разыскать тот самый вагон, но вопрос был еще и в том - КАК туда проникнуть.
Мысль о поиске вагона и стала навязчивой идеей.
Каждый в доме был занят своим делом. Пал Палыча подсиживали, это было ясно. Скоро должны были быть перевыборы, и шансов остаться на должности было мало - подпирали снизу. Инга Львовна расхворалась внезапно, да еще подвернула ногу, и подскочило давление, да как назло, вылезли и старые, еще военные, болячки и она большей частью смиренно лежала на тахте в своем деревянном домике, не желая переезжать к Павлу. Танечка поступила на юрфак МГУ, отчасти с помощью отцовских связей, и уехала. Маша уволилась с работы под предлогом того, что ей нужно сидеть с дочерью, а дочь ... Мона Ли практически не менялась - только шло в рост её худенькое тельце - чем бы её не кормили, она, казалось, брала от пищи ровно столько калорий, сколько нужно для того, чтобы тянуться вверх. Ничего не было в ее фигурке - ни от корейца-отца, ни от рязанской матери. Ничего. Иногда, когда Маша еще только заглушала первой рюмкой утреннее похмелье, она шла к дочке в комнату, и, сев, в углу на пол, внимательно рассматривала её. Мона Ли никогда не смущалась постороннего взгляда - ее чрезвычайная сосредоточенность в себе и в событиях, которые она создавала для себя и вокруг себя - исключали отвлечение на чужой интерес. Маша с изумлением разглядывала ее тонкие запястья, и понимала, что манжеты детского платья со смешной пуговкой совершенно неуместны на ней - так бывает, если одеть человека в костюм с чужого плеча. Под смуглой кожей были видны тонкие кровеносные сосуды, пульсирующие, странно витиеватые, создающие какой-то свой, древний, как письмена, рисунок. Иногда Мона Ли отвлекалась, или уставала, и сбрасывала со лба прядь жестом столь изысканным, что хотелось немедля запомнить этот жест - и повторить. Маша смотрела на свои полноватые в икрах ноги, на коротко стриженые ногти, даже прикладывала свою руку - к руке Моны Ли - сравнить, и не находила сходства. Тогда на Машу нападал какой-то страх, сравнимый со священным ужасом - неужели она родила Мону Ли? Точно ведь, она. А вдруг подменили в роддоме, думала в этот миг другая Маша, звеня в поисках рюмки пузырьками в аптечном шкафу, и, только выпив, говорила себе - ну, Захарка-то все-таки кореец был? Может, у них тоже короли есть? Или принцы корейские? И к мысли о поисках заначки в почтовом вагоне добавилась мысль о поисках Захарки. Слившись, эти мысли обвили бедную Машу, как жгутом, и потащили за собой - как на аркане.
Так и рухнуло все - в одночасье. Пал Палыч уж давно ощущал, что ночная супруга его дышит алкогольным выхлопом, но списывал все на сердечные капли - жаловалась Маша часто, а он, по сердечности своей, все к врачу ее направлял - ну как же, молодая, едва за тридцать перешла, а опухшая, бледненькая, и вся- то какая - то потерянная, а то, наоборот - веселая. То в уголочке сядет, и говорит, - Пашенька, сердце щемит, не могу прям. А он, делами замороченный, погладит ее по голове, сам капелек накапает, поднесет в рюмочке. Да в той же, из которой она полчаса назад водку пила. Он и с работы ей сам насоветовал уйти, денег хватало. Хватало. А потом - перестало хватать. Не переизбрали его. Все припомнили. И приговоры мягкие, тут уж и прокурор свое слово сказал, а потом еще и Машу добавили - мол, чуть не сговор был - он ее на условный срок, а сам женился, да еще на ком? Тогда с транспортными судами очень строго было - а он наперекор пошел.
- Ну, списали подчистую, - сказал он, придя домой, шляпу на рогульки вешалки сбросил, портфель в угол, и прошел, не снимая ботинок - в парадную, с эркером, залу, сел за огромный овальный стол на страшных ногах с грифонами, попросил водки. Маша тут же забегала: - Паша, откуда? - Мол, отродясь, кроме вина "Кокур" ничего дома не было, где взять?
Вздохнул, в кабинет пошел, Маша из-за плеча подглядывала - а у него! Ох! В секретаре потайной шкафчик - он ключик повернул, а там - Маша зажмурилась - чего хочешь! Коньяки-ликеры, наливки, водка - за всю жизнь не выпить.
- Тебе, - сказал, - не предлагаю, ты насчет этого сама знаешь, слаба. Тебе, вон - и коробку конфет вытащил, будто не знал, что Маша сладкого не любила. Сели они, Инга Львовна тут как раз с вечернего променада приковыляла, ну, ей для здоровья коньячку, понятно. А Мона Ли, приоткрыв дверь детской, вышла, нянча на руках куклу, прижалась к материной ноге, постояла, помолчала, спросила конфетку, фольгу развернула, соорудила для куклы ловкий бантик - и ушла.
- Мама, как жить, не знаю, всю жизнь суду отдал, сколько судей толковых выучил, а никто даже слова не сказал в защиту.
- Ах, Павлик, - Инга Львовна еще рюмочку пригубила, - будто бы не знаешь, как люди неблагодарны! Не переживай, проживем. Туго будет, так дом мой продадим, не из таких переделок выходили. Главное - здоровье. - Они опять выпили, прямо назло Маше. У нее аж глаза заслезились. Тут уж и вечер настал - окончательный, Пал Палыч мамашу под руку - проводить до дому, Маша еще им вдогонку весело:
- Вы оба выпивши, до дому дойдете? - И все. И больше Паша - Машу - не видел. Домой вернулся скоро, туда ползком, назад - бегом, хотел сказать Маше, что теперь придется немного скромнее жить, и в Ялту, вот - не выйдет. В дверь позвонил - тихо. Ключ в замок, а дверь сама открылась.
Все эти годы червячок-то ворочался, что скрывать? Думал Пал Палыч - а не потянет ли Машу - назад, на вольную жизнь, на шальные деньги, на приключения? Все надеялся, что не потянет, ведь он окружил ее ласковой заботой, да и опять же - дочка, куда же она Мону - за собой? Заныло в сердце. Где Мона Ли? Неужели ... Пал Палыч пробежал через коридор, дверь открыл в детскую - и замер на пороге, выдохнув. Мона Ли сидела на детском стульчике, расписанном цветами да птицами, и рассказывала кукле сказку.
- Мона, - прошептал Пал Палыч, - деточка моя, ты уже кашку съела?
- Нет, покачала Мона Ли головкой, - Моне никто кашу не дал. И молока не дали. Мону забыли? - к привычке говорить о себе в третьем лице Пал Палыч уже привык.
- Иди ко мне, дочка, - он взял девочку на руки и понес на кухню. Ела Мона Ли всегда плохо, и тут уж Пал Палыч и медведя представлял, и волка и лису, и даже Колобка.
- Мона эти сказки не любит, - сказала Мона Ли, допивая молоко, - Мона любит другие сказки.
- Какие же? - читала Моне Ли обычно Инга Львовна или сама Маша, - она любит, где феи, и куколки волшебные. Пусть Моне мама на ночь почитает, - Мона Ли ладошкой стерла молочные усы. - Папа?! Где мама?
Пал Палыч был совершенно растерян. Бежать к Инге Львовне - оставить Мону Ли одну. Да и маму растревожить. В милицию? Да там посмеются над судьей - скажут, вот, выпустил - теперь ищи ветра в поле. Девочку нужно было умыть и уложить спать, и как-то отвлечь от того, что мама - пропала.
Чистить зубы было легко на удивление. Маша внушила дочке, что настоящая красавица должна чистить зубы. Мыть руки. Быть аккуратно причесанной. Ну, и прочие женские необходимости. Кто научил этому Машу - она сама не знала. С гигиеной в поезде дела обстояли так - условно-упрощенно. Подтыкая одеяльце, Пал Палыч уговаривал себя и Мону Ли, - мама сейчас пошла к бабушке, бабушка заболела, сейчас мама вернется, а ты уже спать будешь, закрывай глазки, спи, спи ...
Утром Пал Палыч, которому не нужно было идти на работу, проснулся привычно рано, но лежал в постели и смотрел на подушку, на которой осталась вмятина от Машиной головы. Так бы он и лежал, но дикий визг, соединенный с кашлем и ревом раздался из детской.
- МАМА - орала Мона Ли, - где МАМА!!! МАМА МОЯ, МАМА ...
Истерика, начавшаяся, судя по всему, сразу после того, как Мона Ли проснулась, не прекращалась ни на секунду. Пал Палыч набрал номер "Скорой", потом бросил трубку, позвонил старому другу семьи, семейному врачу Коломийцевых - как говорила Инга Львовна - "наш врач при дворе"! Лева Гиршель примчался буквально через 15 минут, скинул на руки Павлу пальто, и, как был, без халата, вбежал в детскую.
- Уйди, Пашка, - кричал он, уйди, не мешай! - высунул руку в коридор, - иди, шприцы кипяти, умеешь?
- Не разучился, - буркнул Пал Палыч, осторожно неся холодную металлическую коробочку.
После укола Мона Ли уснула, Лёва и Павел сели на кухне.
- Свари кофе, крепчайший, прошу! - попросил Лёва.
- Лёва, я могу выпить, как ты думаешь? - Павел выглядел ужасно.
- Выпить можешь, но в сложившейся ситуации знай - края уже не будет. Я так понимаю, что Марья твоя вернулась на круги своя?
- Похоже, что так, - Павел все-таки выпил.
- Ну, я тебя предупреждал? - Лёва снял пенку с закипевшего в джезве кофе и положил ее в чашечку. - Это, друг мой, генетика, и, как ты сам раскопал, мама ее была правил весьма вольных? Добавь к этому алкоголизм, женскую истеричность и - прости, Паш, вряд ли мог доставить ей столько любовных безумств, как брутальные пассажиры железных дорог Советского Союза? - Павел молчал. - Давай трезво смотреть на вещи, продолжил Лёва, - ты остался один, с больной старой матерью и чужой девочкой дошкольного возраста на руках. Так?
- Так, ответил Павел.
- Ты без работы. Можно сказать, что районное начальство непременно предаст тебя остракизму и потихоньку выдавит, если не из города, так уж из судебной системы - точно. Что ты намерен предпринять? Ты ничего другого не умеешь.
- Я пойду в юридическую консультацию, - Павел закурил дома, чего не делал никогда.
- За три рубля? - Лёва сморщился. - Паша, послушай меня, нужно девочку отдать в детский дом, пока она не пошла в школу. Это - раз. Продать дом Инги Львовны - два. Поменять твои хоромы - три. Желательно на Москву. Ближе к Таньке своей. Там будешь чужой всем и уж консультировать в Москве - есть кого. Решай, Паша. Девочка, скажу тебе честно, сложная. Судя по тому, что я наблюдаю эти три года - у нее, несомненно, родовая травма, или преждевременные роды, добавь к этому два года скитаний в поезде. Тебе это нужно? - Лёва допил кофе и перевернул чашку. - Привычка, - он наморщил нос, - когда-то, в благословенной Армении, мне всегда гадали на кофе.
- И что - говорили правду?
- Да кто его знает, - Лёва поднялся. - Думай, Коломийцев, думай. Времени на это нет. - И, накинув пальто, Лёва Гиршель вышел в утренний городской час.
Совет можно принять полностью, а выполнить - лишь отчасти. Ангел, стоящий над кувезом новорожденной Моны, грустно улыбался, но не отступал. Ангел мерз на сквозняках, гуляющих в вагоне, но берег девочку - от пьяных, злых, чумных и больных, от ножа и от веревки, отводя все те страшные беды, которые подстерегают даже благополучных деток. И сейчас, Ангел, склонившийся над кроваткой Моны Ли, дул на тонкий прокол, оставшийся от иголки шприца и навевал сон - спокойный и чудный. Когда Пал Палыч, на цыпочках, чтобы не разбудить, зашел в детскую, Мона уже проснулась, глянула на него черными после пережитого глазами, и вдруг сказала:
- Папочка, подойди, посиди со мной. Папочка, мне было так страшно-страшно! А теперь все хорошо, правда?
Расчувствовавшийся Пал Палыч присел на стул рядом с кроваткой, и вдруг, уткнувшись в матрасик, обтянутый веселой простынкой с утятами, зарыдал, уже не боясь испугать Мону Ли.
- Папочка, ты что? - Мона присела в кроватке, стала на колени и погладила Пал Палыча. - Папочка, ты только не плачь, я тебя никогда не брошу!
Павел был настолько подавлен, что не обратил внимание на то, что Мона стала говорить связно, и произнесла несколько предложений подряд, и сказала о себе в первом лице и пожалела - впервые в жизни - кого-то! кроме себя. Он обнял девочку, вытер рукавом рубашки ее легкие слёзки, и сказал:
- И я тебя не отдам! Ты же - моя дочь?
- Ну да, -уверенно сказала Мона Ли, - а чья же?
Дом Инги Львовны они все-таки продали. Бабушка, пытаясь осознать новый миропорядок, совершенно сбила весь детский режим, и Мону Ли попытались отдать в детский садик - но не тут-то было. Теперь связи Пал Палыча - не работали. Стали жить скудно, не трогая деньги, вырученные за дом - впрочем, и они были невелики. От Маши не приходило никаких известий. Было, правда, одно странное письмецо - но ей, Маше, адресованное. От Захарки Ли. Пал Палыч письмо не вскрыл по внутреннему благородству, хотя жгло желание узнать хоть что-то о Маше, пусть и самое страшное.
С переездом в Москву не заладилось с самой первой попытки - никто не хотел ехать в Орск, пусть и в четырехкомнатную квартиру. С эркером и с балкончиком, на котором Маша так и не развела цветы. Предлагались комнаты в густых коммуналках, но сама мысль о том, как втроем оказаться в одной комнатушке, отдавалась такой мучительной болью, что Пал Палыч просто опускал руки. За этими хлопотами подоспела школа. После того злополучного утра Мона проявила если не интерес, то хотя бы примитивную сообразительность, и написала несколько раз в тетради кривое слово ПАПА и - вполне ровное - МОНАЛИ - одним росчерком, так сказать. Инга Львовна, руководившая процессом, каждые 15 минут выходила из детской и сосала лепешечку валидола.
- Павлик, - слёзно просила она, - освободи меня! Может быть, в школе с этим справятся легче?
Пал Палыч, найдя работу (по иронии судьбы, разумеется, куда же ему было теперь деться от железных дорог?), на Орском вагоностроительном заводе, пропадал там целыми днями, потому как его неожиданно избрали и в профком, да и так - в частном порядке к нему вновь стали обращаться с просьбами, и он уже помогал - но отнюдь не бескорыстно, как раньше.
Собирали Мону в школу тщательнее, чем корабль - в дальнее плавание. Тут уж не поскупились, хотя в СССР трудно было одеть девочку с вызывающим зависть шиком. Но все же, все же. За платьем ездили в Оренбург, соблазнив дальнюю родственницу, женщину энергичную и деловую, посещением Универмага. Там бедную Мону Ли заставили стоять в очередях, напоминавших стекающую по лестнице змею, завертели в душных залах, примеряя одно за другим платья - все, впрочем, одного практически фасона и цвета. В городе на девочку глазели все - от продавщиц до мужчин возраста столь почтенного, который предполагает интерес скорее к шашкам, чем к первоклассницам.
- Что вы пялитесь, папаша, - рявкнула родственница в трамвае остолбеневшему пенсионеру, - о Боге пора думать, а он на девочку уставился! Постыдился бы, старый черт!
Пенсионер, благообразный мужчина при бородке и баках, похожий на екатерининского вельможу, смущенно пробормотал:
- Да вы не подумайте ничего дурного, что вы! Она просто - произведение искусства, редчайшей прелести редчайший образец ... картины с нее писать, да-с! - окончил он неожиданно резко и тут же вышел на остановке.
- Хм, картины, - родственница оглядела Мону Ли, одетую в летний сарафанчик темного вельвета, и в сбитые на мысках ботиночки, - картины?
Инга Львовна крахмалила белый фартучек, любовно разглаживая гармошку плиссированных крылышек, утюжила кружевные манжеты и воротничок, наматывала на карандаш нейлоновые банты, а Мона Ли, улыбаясь так же задумчиво, как раньше, гладила пальчиком вкусно пахнущие лимонные и салатовые тетрадки, таящие в себе косую линейку и розовые промокашки, перебирала палочки в коробочке, трогала разноцветные карандаши, и прислушивалась к чему-то - внутри себя. Пенал Пал Палыч достал особенный, из Эстонии - он был кожаный, и раскрывался, раскладываясь на четыре стороны, и каждая вмещала все, необходимое для письма - от карандашей, с окольцованным ластиком, до набора ручек, от точилки - до странного предмета, который Пал Палыч назвал "козьей ногой". К школе Мона Ли отнеслась, как к новой игре. Накануне 1 сентября Пал Палыч, выпив для храбрости рюмочку коньяку, попытался объяснить Моне Ли, что теперь в ее жизнь будут вмешиваться совершенно чужие люди, и правила игры с ними совсем иные, чем в детском садике, или дома. Мона Ли слушала, полузакрыв глаза и ее длинные ресницы подрагивали. Предстоял сложнейший вопрос - мама. Себя Пал Палыч давно считал отцом маленькой Моны, но документально он не был даже отчимом. Где находится его жена, мама Моны Ли, он не знал. Юридически все было очень запутано, но девочка как-то должна отвечать на вопрос, который ей будут задавать ежедневно, хотя ответ знали все.
- Мона, детка, - Пал Палыч обнял ее за плечики, - тебя все будут спрашивать, где наша, - он закашлялся, - где твоя мама.
- А где моя мама? - спросила Мона Ли. - Она умерла?
- Почему ты так решила, не говори так! - Пал Палыч всплеснул руками, мама просто уехала, но мы ждем, она приедет, и вот ... она вернется, она обещала! - и он закашлялся, и Мона Ли поняла, что он врёт. Маленькие дети взрослеют слишком быстро, когда горе приходит в их маленький дом. Мона Ли потерлась щекой о щеку Пал Палыча и сказала совершенно взрослым тоном:
- Пап, ты бы побрился? У тебя такая щетина колючая! - Пал Палыч встал и пошел в ванную, где можно было плакать, не стесняясь - главное, не смотреть на себя в зеркало.
Соседка принесла разноцветные астры, втиснутые в целлофановый конус, и поздравила с началом школьной жизни, Инга Львовна завела будильник, который с тех пор будет разделять жизнь - на будни и на праздники.
В школе Мону Ли приняли восхищенно. Удивительная девочка, прошептала учительница 1 "А" класса, какая-то поразительная красота! А вслух сказала:
- Садитесь, дети. С сегодняшнего дня мы будем учиться вставать бесшумно, когда учитель входит в класс, будем учиться отвечать на уроках, писать, читать, считать и любить нашу дорогую Родину. Итак, посмотрим, кто же у нас учится в классе, - и она открыла классный журнал. Дойдя до буквы "Л", - Ли, Нонна, - она жестом показала девочке, что нужно подняться. Мона Ли поднялась.
- Я не Нонна, я - Мона. Мона Ли.
- Это так тебя зовут дома, - мягко сказала Наталья Ивановна, а в школе мы тебя будем звать Нонна.
- Нет, сказала Мона Ли, я не буду даже обращать на вас внимание, если вы меня так назовете.
Класс, который еще не понял правил существования коллектива под единым началом, стал выходить из-под контроля. Крикнуть, выгнать ученицу - было бы верхом глупости.
- Наверное, мама тебя так научила говорить, начала Наталья Ивановна и осеклась - директриса особо оговорила тяжесть положения девочки. Мона Ли, которой не разрешили сесть, села сама за парту и сжала губы. Класс молчал.
- "Малюта Нина", - прочла учительница, и перекличка продолжилась.
В это же время Мона Ли посмотрела в окно на серый ствол тополя и ясно увидела перед собою мамино лицо. Оно было будто прорисовано на коре черным углем. Мона, сказала мама, Мона моя. Поднялся ветер, и лицо исчезло.
- Достаньте ручки, - сказала Наталья Ивановна, - первые прописи мы будем писать пером. Мона Ли обмакнула перо в чернильницу и огромная клякса упала на первую же страницу.
В это же самое время Инга Львовна, протиравшая старинное зеркало в тусклой позолоченной раме, осторожно провела по нему скомканным газетным листом и услышала странный звук - такой бывает, когда вырывают больной зуб - зеркало треснуло посередине, верхняя часть некоторое время постояла, и с грохотом обрушилась вниз.
В это же самое время Пал Палыч, пробегая по цеху завода к себе в кабинет, увидел, как сорвалось с огромных крюков тельфера железное тулово вагона и шумно ухнуло вниз, на проложенные рельсы.
В это же самое время Коломийцева Мария, замужняя, имеющая дочь, временно безработная по уходу за ребенком, прописанная по адресу г. Орск, Центральная, 13, пытавшаяся вскрыть перочинным ножом ящик кассы в служебном помещении почтового вагона поезда Москва-Ташкент, была убита ударом тяжелого предмета в затылочную часть головы неизвестным, которого будут разыскивать по приметам, переданным позднее всем отделениям милиции города Орска.
Пал Палыча вызвали на опознание телефонным звонком. Ничего не сказав ни матери, ни Моне, теплым ласковым сентябрьским утром, поднимая заплетающимися ногами вороха неуместно ярких в этот день листьев, он, нагнув голову, вошел в старое здание морга. Милицейские почти все были ему знакомы, пожимали сочувствующе руку, хлопали по плечу, держитесь, Пал Палыч, такое горе, кто бы мог подумать. Я бы мог, сказал сам себе Пал Палыч, я бы давно хоть в розыск мог объявить. Я все мог. Вопрос в том - почему не захотел ... Формальности были соблюдены, оставался неприятный и опасный разговор со следователем, как раз с тем, который и направил в суд дело Марии Куницкой. К следователю вызвали повесткой, Пал Палыч явился вовремя, его промариновали в коридоре - стоя, ждал. Чтобы был в курсе, чем грозит ... Следователь был молод, держал себя развязно, хамил в открытую, пугал - и, увы, сам Пал Палыч сознавал, насколько шатко было сейчас его положение.
- Так, - следователь пододвинул листок к Коломийцеву, - прошу описать, с первого дня знакомства и до того момента, как вы не обнаружили гражданку ... а, ну уже Коломийцеву - дома. - Пал Палыч начал писать торопливо, путаясь в датах, да и как вызволить из памяти эти годы жизни с Машей, если они были заполнены если не благополучием и счастьем, то хотя бы размеренным, общим бытом, иллюзией покоя, и, главное - в этих трех годах была и росла маленькая Мона Ли. - Да, кстати, - следователь повертел карандаш в пальцах, - необходимо вызвать свидетелей - вашу мать, Ингу Львовну Вершинину, и дочь ... Татьяну Коломийцеву, и приемную дочь ...
- Оставьте ребенка в покое, - резко сказал Пал Палыч, - Нонне семь лет! Вы лучше меня знаете законодательство и процессуальный кодекс!
- А ты мне тут не указывай, кого звать, а кого не звать, не на именинах твоих, слышишь? - заорал следователь, - сейчас в предвариловку как миленький загремишь! Когда исчезла твоя жена, что же ты не побежал в милицию, а? Не побежал... Значит? Да что угодно - значит! Конфликт, а еще что хуже может быть? Сбежала! С другим! А ты из ревности ее преследовал, так? И нарочно устроился на вагонозавод, так? Я тебя прижму, сукин сын! Ты у меня под вышку пойдешь!
Пал Палыч молчал. Он прекрасно понимал, что хватит щелчка пальца, чтобы его, бывшего судью, сына осужденного врага народа, мужа осужденной условно гражданки - запереть на срок, который он сам, колеблясь, все же выносил в приговоре суда.
Под подписку о невыезде отпустили неохотно, и Пал Палыч едва живой добрался до дома. Инга Львовна уже привела Мону Ли из школы и кормила ее обедом, как обычно - со стонами:
- Бабушка, я не буду эту гадость!
- Это не гадость, а молочная лапша!
- А я ненавижу молочную лапшу!
- Выйди из-за стола и отправляйся учить уроки!
- Не буду!
- В угол!
- Не буду-у-у-у-у-у!
- Паша, прошу тебя, я не могу с ней справится !- Пал Палыч, собравшись с духом, вышел на кухню.
- Оставь её, мама, пусть идет учить уроки. Мона, я прошу тебя! - что-то в его тоне было такое, что Мона Ли свела брови в четкую линию - будто два темных зверька сцепились на переносице, а глаза её, становившиеся в плаче совсем светлыми, будто ограненными радужкой, наполнились слезами. - Ну, что ты, что ты, Мона, деточка, не надо, Пал Палыч прижал девочку к себе.
- Папа, - спросила Мона Ли, почему от тебя так ужасно пахнет?
- Чем? - изумился Пал Палыч.
- Горем, - сказала Мона Ли и ушла к себе в комнату.
- Мама, - Пал Палыч выпил воды из тонкого стакана с тремя красными кольцами, - мама, мужайся. У нас не просто горе, у нас огромное горе. Убита Маша. Меня подозревают. Мне грозит или огромный срок, или что-то еще, более страшное. - Инга Львовна окаменела, и стояла так долго, и так же прямо, как в ту ночь, когда арестовали ее мужа, Пашиного отца.
- Ты знаешь, - наконец она заговорила, - нужно быть готовым ко всему, но я, кажется, знаю выход. Возьми себя в руки, и не раскисай, прошу. Сейчас времена немного не те.
- Мама, в нашей стране времена всегда - "те", уж кто-кто, а ты-то это знаешь.
- Ты помнишь Войтенко? - спросила Инга Львовна.
- Еще бы, - ответил Пал Палыч, - редкостный мерзавец. Мы в Москву из-за него не смогли вернуться, даже после того, как реабилитировали отца.
- Сейчас Войтенко очень высоко, настолько высоко, что он нам и поможет.
- Мама, - Пал Палыч налил коньяку в стакан, - не смеши меня. Я прекрасно знаю, где он сейчас и кто он сейчас.
- Паша, - Инга Львовна жестом попросила папиросу, - достань мне билеты на самолет. В Москву. На завтра. Возьми больничный лист по уходу за Моной - Лёва все сделает, позвонишь ему. На работу не выходи, вообще лучше - никуда не выходи и не отвечай на телефонные звонки. Жаль Машу, жаль. Я была против этого брака, но твое своеволие неоднократно ... - и Инга Львовна сказала все, что в этих случаях говорят матери. Пал Палыч молчал и прислушивался к пульсу. Сердце постепенно успокаивалось.
Вечером следующего дня Инга Львовна Вершинина уже летела рейсом Орск-Москва. Номер для нее был забронирован в гостинице Москва. Пал Палыч сидел с Моной Ли и читал ей рассказ про Серую шейку. Мона - плакала.
Вернулась из Москвы Инга Львовна вместе с Танечкой. Радости Пал Палыча не было предела - он не видел дочь почти целый год. Танечка подурнела, как это иногда бывает с беременными, ходила тяжело, растирая поясницу, капризничала, тискала обалдевшую от радости Мону, позволяла ей "слушать животик", расчесывала ее волосы на ночь, заплетала Моне тридцать шесть косичек, и та кружилась на одном месте, превращаясь в какую-то фантастическую карусель.
- Монька, сядь, у меня голова от тебя кружится, - хохотала Танечка. Мона Ли, захлебываясь словами, горячо и быстро шептала Танечке на ухо, как мальчик из соседнего класса признался ей в любви, а двое третьеклассников - представляешь? подрались портфелями и вылились чернила, а еще один мальчик написал краской "Мона дура" и она пожаловалась учительнице ... Таня целовала пунцовые от бега и кружения Монины щечки и говорила:
- Вот у меня будет такая скоро-скоро, такую девочку хочу!
- А давай я буду твоей дочкой, - предлагала великодушно Мона Ли, папа же не обидится, правда?
В кабинете было чудовищно накурено, даже открытая створка окна не в силах была протолкнуть сквозь себя дым. Курили оба - Инга Львовна свой "Беломор", а Пал Палыч - привезенную матерью из столицы "Яву".
- Паша, я позвонила ему сразу же, как приехала, - Инга Львовна стряхнула пепел в блюдце, - он принял меня на следующий день, на Старой площади. Не перебивай, я и так до сих пор ... сидит такой, грузный, тяжелый, бронзовый ... над ним - портрет, в углу знамена. Как они это любят, нынешние ... и часы с запястья отстегнул - поставил перед собой, мол - партийное время, а я с ходу - не буду тебя задерживать, и - документы ему на стол.
- Какие, мам? Документы - какие? - Пал Палыч, прошедший за эти три дня, казалось, все круги ада, сделал растерянное лицо. - Что ты ему повезла? - Инга Львовна погладила Пал Палыча по голове, как в детстве.
- Войтенко, друг мой, потому и посадил твоего отца, что тот хранил на него компромат - так это у вас называется?
- У нас? - переспросил Коломийцев.
- Ну, у судейских ... а компромат был со мной все эти годы, все эти листочки и фотографии. Я, честно говоря, порывалась все это сжечь - не дай Бог, попало бы в чужие руки, а тут этот переезд, и я - забыла! Так что, друг мой, я тебя - обменяла на эти страшные бумаги. Завтра этот мерзавец следователь будет тебе ручки целовать, только бы простил. Но, Паша - Лёва был прав. Нам нужно уезжать из Орска. А, кстати - что за письмецо было от папочки корейского нашей Моны? спросила Инга Львовна.
- А ты откуда знаешь? изумился Павел.
- Эх, мой мальчик, я так много знаю, что иногда становится страшно. А теперь - спать-спать-спать ...
Следователь смотрел на стол, говорил, не поднимая глаз, сообщил Пал Палычу, что органы внутренних дел напали на след преступника, выразил глубокое сочувствие горю товарища Коломийцева, выдал разрешение на похороны Марии Коломийцевой, и обтекаемо высказался в том плане, что и у органов дознания бывают трудности в раскрытии преступлений, когда все силы, брошены на установление истины ... Пал Палыч молча протянул пропуск на подпись, и вышел из кабинета.
Похороны были слишком тяжелы, чтобы думать о них дальше. Пал Палычу еще до начала следствия пришлось пройти страшный путь - он опознал Машу в морге Орска, куда ту привезли с далёкой железнодорожной станции. Провожали Машу в последний путь Пал Палыч и Инга Львовна, Мону Ли оставили дома. Бросив по горсти песка, смешанного с медяками, мать и сын, не сговариваясь, зашли в кладбищенскую церковь, где поставили восковые свечи на канун, а на вопрос сидевшей у свечного ящика старухи, не хотят ли они заказать панихидку, Пал Палыч пожал недоуменно плечами, - не знаю, даже - была ли она крещена?
- Да, кстати, - он обернулся к матери, - а я? - Инга Львовна утвердительно кивнула головой.
- Был, был, Павлик, ты и назван Павлом - родился, помнишь, когда? Еще бы. 12 июля. Ну вот - на Петра и Павла. Отец настаивал на Петре, но я сказала, что Петр Павлович - это слишком! Как Петропавловская крепость ...
- Да уж, - согласился Павел, - вышло бы забавно.
Дома напекли блинов, Инга Львовна сделала настоящую кутью - не из этого, вашего, "сарацинского пшена" - все норовят из риса варить, фу, гадость какая! Варила пшеницу, долго перетирала ее с мёдом, грецкими орехами и вышло диво, как вкусно, и пили кисель, и водку.
- Пап, у нас чего, праздник? - спросила Мона Ли, и Инга Львовна, промокнув глаза, сказала строго и скорбно:
- Держись, моя хорошая. Тебе сейчас придется повзрослеть. Твоя мама умерла. У тебя теперь есть мы - папа, сестра Танечка, и я.
- Это поэтому блины? - спросила Мона Ли серьезно.
- Да.
- Значит, если едят блины, кто-то умер?
- Ох, ну нет, конечно, - Пал Палыч был в замешательстве, - это обычай такой. Давний-давний.
- Я поняла, - сказала Мона Ли безо всякого выражения, - я поняла. Мама никогда не делала мне блинов, потому, что все были живы. Папочка, бабушка, можно я пойду к себе?
- Иди, иди, конечно - Инга Львовна смотрела на Павла, - иди.
- Мама, разве нужно было ей говорить это сейчас? - Павел волновался, и опять сердце сжалось, - можно было потом?
- Паша, о чем ты? Она не сегодня-завтра придет в школу и первый же попавшийся одноклассник выложит ей все то же самое, только куда как более жестоко! И оградить ее от этого невозможно.
- Да, - согласился Павел, - пора всерьез думать об обмене.
- Ой, папка! - Танечка поцеловала его в щеку, - наконец-то! Да хоть в Подмосковье, и ты, и бабуля будете рядом! Я ж там одна, а у Володьки такая родня - ужас просто! Меня свекруха сожрала просто!
- Таня! - одернула ее Инга Львовна, - как ты выражаешься? Кто тебя воспитывал?
- Советская власть, бабуль! - Танечка поднялась и вышла из-за стола, - тебе помочь с посудой?
- Я справлюсь, - отрезала Инга Львовна.
Ночь спустилась на дом. Сквозь тюлевые морозные цветы падал холодный лунный свет, мешаясь с теплым, от уличного фонаря, тлела папироса в пепельнице, Пал Палыч сидел и смотрел на единственную фотографию, сделанную в фотоателье Орска - он, в новом костюме и в дурацкой шляпе, по просьбе Маши - городской, шикарно! И сама Маша, плотненькая, улыбчивая, в крепдешиновом платьице с белым воротничком и в летней шляпке, пронзенной заколкой-стрелкой, и маленькая еще Мона - на ее коленях. Все были на месте, но - Мона... Она казалась странной вставкой, будто кто-то вырезал ее фото с другого снимка и приклеил к Маше.
Не спала Инга Львовна, лежала прямо, вытянувшись, на спине, измученной перелетом и хождением на каблуках. Скрыла она от Павла почти все, рассказала поверхностно, да он выдохнул облегченно - зачем ему лишние знания, многие скорби от них. Не сказала Инга Львовна главное, что вовсе не Павел Коломийцев, человек исключительной биографии, дворянин, из военных, перешедший на сторону Красной Армии, был отцом Павла, а мерзавец Войтенко, потребовавший от нее стать его любовницей в обмен на освобождение Павла. Всплыла та стыдная давняя боль, которую Инга Львовна усердно забывала всю жизнь. Как сказать Павлу об этом? Пусть остается в неведении, чтит память отца, получившего "10 лет без права переписки" - расстрел. Инга Львовна давно уже отучила себя плакать, и сейчас сухими глазами смотрела на еле видный в полутьме комнаты портрет Павла Коломийцева - красавца, блестящего военспеца, кавалериста ... Ей казалось, что он отворачивается от нее, отводит глаза. Грех, грех ... принесла себя, понимаешь, в жертву - за мужа, а не спасла ни его, ни Павла. Сон не шел. Инга Львовна села на кровати, нашарила домашние туфли, с трудом разогнула спину, пошла на кухню. Павел недавно ушел, еще было накурено, Инга Львовна открыла форточку, постояла, прислушалась к спящему городу, выпила заварки из носика чайника, чего не позволяла себе никогда, и села у стола. Спать не хотелось. Ничего не хотелось. Пустота. Подумала про Танечку, про Москву, про переезд - все вызывало беспокойство. Подумала про Мону - как теперь с ней справляться, такая непростая девочка, такая чужая. и такая родная. Нужно зайти, посмотреть - спит? Никто и не уложил ее, вспомнила Инга Львовна, и, старчески шаркая, держась за стенку коридора, отправилась в темноте к комнате Моны Ли. Дверь была закрыта. Никаких задвижек и запоров, никаких замков в детской не было - дома ничего не закрывали, кроме уборной и ванной комнаты. Инга Львовна надавила плечом на дверь. Что-то мешало. Дверь подалась, но не намного. Инга Львовна разбудила Павла - Паша, Паша, иди, посмотри, почему у Моны заложена дверь? Я не могу войти! Павел, не проснувшийся, да еще слегка пьяный с вечера, бежал к детской, зажигая по дороге свет. С силой толкнул дверь комнаты - к двери изнутри был придвинут столик, стулья, все завалено игрушками и книгами. Посредине комнаты, на толстом мягком ковре, лежала Мона Ли. При свете ночника она казалась абсолютно голубого цвета, какого-то мерцающего, будто присыпанная алмазной пыльцой. Пал Палыч замер, Инга Львовна осела на пол.
Павел поднял Мону Ли на руки, она дышала ровно, как будто спала. Личико стало остреньким, но пульс был ровный, хотя и тихий - почти ниточка, губы бледные.
- Боже мой, - Павел помотал головой, стараясь отогнать ужас этой тихой комнаты и какого-то хрустального звона. - Такое бывает в сказках. Это морок. Немедля звонить Леве. Немедля. Лева, - кричал он в трубку так, что разбудил Танечку, - Лева, опять - с Моной, будто летаргический сон! И маме плохо, и еще ... о, Боже! Таня! Таня! Лева, Таня! Таня схватилась за живот и спокойно сказала, - папа, отошли воды. Спокойно, папа. Я справлюсь. Просто вызови "Скорую", и все. Документы и вещи в клетчатой сумке в моей комнате. Папа! Прекрати нервничать. Положи бабушке под голову подушку. Расстегни верхнюю пуговицу. Папа, перестань дрожать.
Пал Палыч, испуганный происшедшим до состояния обморока, смотрел на трех дорогих ему женщин и не знал, что делать. Потом очнулся, услышал, что ему говорит Танечка, побежал за ее вещами, Таня смогла открыть дверь, приехал Лёва, и две кареты "Скорой помощи". В доме стало шумно, светло и жарко. Первой увезли Танечку, Пал Палыч порывался ехать с ней, но его отстранили властным жестом, велели звонить в Москву мужу, он судорожно начал искать телефон, потом бросился к маме, лежащей на полу, - около нее уже сидел врач, на корточках - делали кардиограмму. Лева сидел рядом с Моной.
- Павел, - крикнул он ему, - пойди и выпей водки, и мне, кстати, принеси. Все живы. У Моны что-то странное - как кома. Мы везем ее и Ингу Львовну в больницу, едешь с нами. Оденься, Павел. Документы, документы где? на ходу поставили диагноз Инге Львовне - инфаркт, побежали за носилками. Вызвали детскую реанимацию.
Пока Танечка, помещенная в трубу больничного коридора, переживала начало того невероятного пути, в конце которого на свет появляется маленький человек, Инга Львовна уже лежала в отделении реанимации городской клинической больницы, выстроенной еще до революции на средства купца 1 гильдии Мамаева. Положение было серьезное, но не смертельное, как сказал зав. отделением, дежуривший в ту ночь, подменяя заболевшего кардиолога. Павел тупо кивал, пытался пожать врачу руку, но тот посоветовал ему немедля ехать в детскую, расположенную на другом конце города.
С Моной Ли был Лёва. Сделали промывание желудка, подключили к аппарату искусственного дыхания, ввели все то, что полагается в таких случаях - ничего не изменило картины. Она по-прежнему лежала, как спящая красавица - с пульсом, означавшим только одно - она жива.
- Преагональное, - сказал Лева. Держись, Паш. Если сейчас не вытащим - всё.
Пал Палыч уснул в ординаторской на чьем-то халате. Собирались врачи, звонил телефон, бегали медсестры, в кабинете зав. отделением собиралась пятиминутка - Павел спал. Он проспал 16 часов, буквально упал в пропасть, спасался в своем сне, и не было сновидений, был только легкий хрустальный звон и какое-то серебристое свечение, как будто дрожал воздух. Лёва сел рядом, пощупал пульс, потянул вниз веки;
- Пашка, давай, вставай. Все живы, все здоровы.
- Мона как? - это был первый и главный вопрос.
- Мона-Мона ... у тебя внук родился, Коломийцев. Мальчик. Ты понял? Зять летит из Москвы. Хороший мальчик.
- Зять ужасный, - сказал Коломийцев, - хиппи какой-то. Волосатый. Стихи пишет.
- Да при чем тут зять? Мальчик, Паша, это твой внук. Сын Таньки. Немного не доносила, но вес пристойный, рефлексы - все в порядке, без патологий.
- Мама? - Пал Палыч уже возвращался в жизнь, - мама???
- Да не ори ты! - Лёва крикнул в дверь - Наташечка! Кошечка моя! А два кофеечка нам?
- А за что вам, Лев Иосифович, такие привилегии? - Наташечка оказалась брюнеткой с достойной грудью и приличной талией, перехваченной пояском крахмального халатика.
- Ну, так вот ... - Лёва помолчал, - Паш, мама нормально, инфаркт есть. хорошо, не обширный, и еще много чего заодно выцепили - мама молоток. Просто героическая наша Инга Львовна... а вот Мона. Мона. Паш, я не знаю, что с ней. Она - как тебе сказать - не жива, и не мертва. То есть она жива. Все процессы идут, но дико замедленны. Если бы, прости, ну - ты понимаешь, было бы совсем худо - она бы уже умерла. И нет клинической, понимаешь? Нет. Я не понимаю. Вот, - Лёва встал, - и я не понимаю. Будем держать здесь. Она спит, но с открытыми глазами. Бред, Паш. Держись.
- Да-да, - сказал Павел, - я могу ее увидеть?
Последующий месяц Пал Палыч держался исключительно на каком-то внутреннем резерве, который открывается внезапно у многих, попавших в подобную ситуацию. Чтобы не сойти с ума и не спится, он четким почерком много пишущего человека написал план-расписание. С 7.00 до 23.00. Тяжелее всего давалась зарядка, легче всего - контрастный душ. Дочь с зятем и новорожденным сыном заняли собою день, ночь и квартиру, и это было - облегчением. Мальчика назвали Кириллом.
- В честь кого? - спросил Пал Палыч.
- А зачем в честь? - ответил волосатый зять, который с собой приволок еще и гитару из Москвы и лежал на диване, позвякивая струнами, - просто Кирилл, и все. Мне нравится.
- Ну, этого вполне достаточно, - ответил Пал Палыч, - главное, чтобы мальчик был здоровый.
- А чего ему болеть? - меланхолично спросил зять, - у нас медицина хорошая.
На этом все разговоры с зятем Вовой закончились. Танечка кормила сама, Пал Палыч заходил на цыпочках и в марлевой повязке - смотрел на крошечное существо, в котором, как он думал, текла кровь Коломийцевых. Весь в прадеда - Пал Палыч пытался вытащить из шкафа пыльный кожаный альбом с двумя пряжками из бронзы, на что Таня отчаянно махала руками - ни-ни-ни-пыль-пыль! - смотри, такой же взгляд, те же брови!
- Хорошо бы, и характером в него! - Пал Палыч ошибался. Впрочем, лицо Войтенко он помнил плохо.
К 10 утра Пал Палыч был у Инги Львовны, ее уже перевели в отдельную палату, все-таки, судья, даже и бывший, имел какие-то привилегии - много кому он помог совершенно бескорыстно. Инга Львовна тяготилась больницей, скучала, хотела страстно видеть правнука, и беспокоилась, поливает ли кто-нибудь ее драгоценный лимон, выращенный из косточки. Про Мону говорить избегали. От мамы Пал Палыч ехал на работу, с работы - к Моне. Девочка лежала в состоянии "каталептического ступора", иного объяснения Лева найти не мог. На дурацкие вопросы - какой прогноз? - Лёва не отвечал.
- Не знаю, Паш. Понятно одно - такая реакция на смерть матери. Видимо, она внутри противилась этому известию, и именно блины, какая-то очень реальная вещь, какая-то зацепка - и стала спусковым крючком. Я ведь решил, что она наглоталась чего-то, ну - как истерические девицы, но в 7 лет, откуда ...
- Она станет прежней? - спрашивал Пал Палыч, сидя в ногах Моны Ли, - как ты думаешь?
- Паш, не изводи меня.
- Давай, я заберу её домой, а?
- Паш, - Лёва скрыл, что наблюдая девочку, накропал статейку "Кататонический синдром у детей школьного возраста" в реферативный журнал "Медицина" и теперь ждал приглашения на конференцию, - не советую, вот, как хочешь, но - не советую, и всё.
- Все-таки, я заберу её. Как мама сможет обходиться без медицинской помощи, возьму Мону. Сам буду ухаживать, - решил Пал Палыч.
Ингу Львовну привезли на такси, Пал Палыч, поддерживая ее под ручку, буквально поднял на второй этаж. За шоколадной дверью, оббитой дерматином, было шумно, пахло вкусно и, перекрывая бренчанье гитары и свист чайника, орал младенец. Инга Львовна сразу похорошела, помолодела, сказала:
- Нет, нет, сначала я приму ванну! - И там, поддерживаемая Танечкой, смыла с себя больничный запах и грязь, переоделась в шелковую пижаму, которую она называла - мои японские дракончики - и, посвежевшая, в облачке одеколона и пудры, вплыла в комнату, где в глубоком ящике комода надрывался розовый младенец. - Боже мой! - всплеснула руками Инга Львовна, - это же вылитый Пашенькин ... папа! В этой фразе никакого вранья не было, и Инга Львовна повторила её дважды.
- Ба, ну почему не Вовкины гены-то? Вовка считает, что его? - Танечка прислушалась к гитаре.
- Ну, - прохладно заметила бабушка, - ВЛАДИМИРУ никто не мешает иметь СВОЁ мнение. А мы останемся при своём, правда, Николка?
- Мама, Пал Палыч взял Ингу Львовну под локоток, - это - Кирилл.
- Кирюша? - нет, я не хочу никакого Кирюшу! - В двери материализовался Вова.
- Тань, давай уже пакуйся, мои предки тоже жаждут, не? А у меня отпуск кончился. Господа товарищи, - зять взял блатной аккорд, - "я родился, не в муках, не в злобе ... девять месяцев - это не лет ..."
- Шпана, - только и сказала Инга Львовна.
Вечером Лёва и Пал Палыч привезли Мону. Её внесли на носилках, укутанную больничным одеялом. Мона спала. Глаза её были открыты. На минуту все смолкли, даже младенец Кирилл.
- Фига се, красава какая, - присвистнул зять, - Танька, а на тебя ваще не похожа.
- Я что, некрасивая? - сказала Танечка тоном, после которого получают или удар сковородкой или свидетельство о разводе.
- Да нет, ты че, - Вова смотрел на Мону Ли, - просто - другая. Космическая какая девочка. А че с ней?
- Спит, - сказал Пал Палыч. Мону отнесли в детскую.
Еле светил ночник. Голубоватые тени плясали по потолку, жарко грели батареи. Все толкались в дверях. Мону уложили на кровать. Снова заплакал Кирилл, отчаянно и горько, как будто ему стало страшно.
- Папа, - сказала Мона, - а кто там плачет?
- Танечка, - почти не шевеля губами, - сказал Лёва, - принеси сына. Только тихо. И быстро. Таня незаметно отделилась от притолоки, взяла на руки Кирюшу - только распеленала, готовились купать, передала на руки Лёве.
- Осторожно!!! - Лёва на цыпочках подошел к кроватке Моны Ли. Она лежала с открытыми глазами, посмотрела на Лёву с ребенком, улыбнулась:
- Какая большая кукла!
- Он - твой племянник, - сказал Пал Палыч, - это сын Танечки. И Володи.
- Можно, я его поглажу? - Лёва поднес ребенка еще ближе, - мальчик. Я всегда хотела братика. Мальчик, какой маленький мальчик! Все молчали. - Папа, - Мона Ли приподнялась, - я очень хочу есть. Очень хочу есть.
Тут же Инга Львовна с Таней бросились на кухню, а Вова забрал сына, и, уходя, бросил Пал Палычу:
- Совсем с ума сошли! Она ж ненормальная! А уронит ...
- Вон пошел, мерзавец, - так же тихо сказал Пал Палыч.
- Да завтра же уедем, психушка, а не семейка, - Вова шел и говорил на ходу. - Ребенка в ящике держат, сумасшедшую какую-то привезли, Мона Ли, видишь ли? Мона! Офигеть ... Орск - город контрастов. Таня! Я на вокзал, за билетами. - Стихло, на кухне Танечка резала колбасу, нож сорвался, она порезала палец, и сунула в рот:
- Ба, отнеси ей. Она без хлеба ест. - Инга Львовна села рядом с кроватью. Пал Палыч так и стоял в дверях, а Лёва уже раскладывал на маленьком столике порошки в пакетиках:
- Будем пробовать гомеопатию, теперь сильные препараты отменим. -Мона взяла кусок колбасы, надкусила и вернула бабушке:
- Кровью пахнет. Не буду.
- Обостренное обоняние, - отметил Лёва в блокноте, - это возможно, такая реакция - она была на искусственном питании. Очень-очень любопытно. Прибежала Танечка;
- Вот, Мона, смотри - твои любимые, - открытая баночка крабов, переложенных плотной бумагой, стояла на тарелочке.
- Дай, дай! - как в детстве зачастила Мона, и Таня, разворачивая полоски, кормила Мону - с руки. - Пить, дайте пить, дайте мне пить, - Мона стала повторять слова, будто не надеясь, что их звучание услышат.
Спали беспокойно. Зять никаких билетов на Москву не купил, решил завтра пробовать договориться с проводницей, Танечка кричала, что он дурак - с грудным ребенком мерзнуть на вокзале, тогда Вова разозлился и сказал, что уедет один. Гитару не забудь, папаша, - Таня укачивала Кирилла, - приеду - разведемся!
Инга Львовна прислушивалась к своему сердцу, будто теперь оно, сердце, стало жить отдельной от нее жизнью, - подвело ты меня как! жаловалась она сама себе, - вот уж, не ожидала! Инфаркт! И теперь курить запретили! Видишь, до чего ты меня довело? И пить - только красное вино, и только на ночь, и только рюмочку! Какая ж теперь жизнь, скажи мне на милость?
Пал Палыч ворочался с боку на бок, от сбитых простынь было несвеже, болела голова, чудились чьи-то крики, хлопки дверей, звук спускаемой воды. Поймал себя на мысли о том, что неплохо было бы сейчас оказаться одному, или вместе с матерью, в их стареньком доме на окраине Орска, куда мама бежала из Харбина. Все семейные альбомы, книги, милые безделушки и даже сервиз - все так и стояло не распакованным, после продажи дома. Кому я все это отдам, горько перебирал в уме семейные реликвии Павел, - кому? Танечке - в Москву? Моне? А как теперь с ней, с Моной? Школа? Как? Не было ответа на вопросы. Нужно было спать и дожидаться, когда наступит утро.
Утром завтракали на кухне, раздвинули круглый стол, Танечка вытащила парадную белую скатерть.
- Без спроса! Это же на большие праздники! - ворчала Инга Львовна, - вы сейчас все испоганите, зальете чаем, обязательно опрокинете какую-нибудь кашу...
- Ба, да ладно тебе, - Танечка поцеловала бабушкину щеку, - ты, как курить запретили, готова всех на табак порубить! Пусть Лёва тебе выпишет какое-нибудь успокоительное, правда Лев Иосифович?
- Н-у-у-у, - протянул Лёва, - я сторонник натуральных релаксантов. Баня, немного водки, пешие прогулки, хорошие книги ... зачем мучить организм химией? Если водка натуральная, хлебная - прекрасно. Даже медицинский спирт, - он нырнул в карман халата, - разведенный в разумной концентрации, способствует уменьшению агрегации тромбоцитов, повышает общий иммунитет, и даже затягивает язвы при остром гастрите!
- Лева, умоляю, - Пал Палыч сделал кислое лицо, - так мы дойдем до клизм - я прошу прощения у дам! Разлей, а? Невзирая на утро?
Мона за время болезни превратилась буквально в щепочку, обугленную спичечку - ее прекрасные волосы сбились, а ручки были так худы, что, когда Мона подняла чашечку с какао, все буквально бросились - поддержать.
- Вы не пугайтесь, - сказала Мона Ли спокойно и разумно, - все в прошлом. Я ведь слышала всё, что вы говорили, когда сидели у меня в больнице. Особенно Лев Иосифович... по ночам рассказывал палатной сестре. - Лёва густо зарделся:
- Я думал, что она в коме? В таких случаях никак не реагируют на внешние раздражители!
- Ох, Левушка, - Инга Львовна тоже не отказалась от рюмочки. - Ваши внешние раздражители приводят в состояние вибрации весь город Орск!
- Скажете тоже, - Лёва был окончательно смущен, - ну, вас послушать, я таки просто - Казанова! - Рассмеялись, расходились из-за стола неожиданно мирно расположенные, даже Вова не отправился на вокзал, а ограничился тем, что заказал межгород с Москвой.
В комнате Моны Ли раздернули шторы, открыли форточку, и Мона с наслаждением нюхала воздух, пахнущий первым снегом. Осторожно поднявшись, она подошла к окну и выставила в форточку руку - на ладонь садились снежинки, она подносила их ко рту, глотала растаявшую воду - и улыбалась.
Ни в какую школу, Мона Ли, конечно, не пошла. Пал Палыч в субботу был вызван к директрисе. Обширная толстая тетка с громовым голосом, бывшая надзирательница женской тюрьмы под Оренбургом (пару лет назад она была ранена на утренней поверке зечкой - заточенная ложка вошла ей в левый бок. Зечка пошла под вышку, а Анфиса Николаевна, потеряв селезенку, была направлена в народное образование. Дисциплина везде нужна, - сказали в райкоме партии,- а в школе даже больше, чем в тюрьме). В принципе, бабой она оказалась неплохой, выбила хорошие школьные обеды, организовала кружковую работу и подняла дисциплину на уровень недосягаемый.
- Пал Палыч, - директриса вертела на столе папку с синими тесемками, - вы нас-то поймите? На прошлых уроках, как учительница начнет читать, ну - текст любой, будь там слова "мама", "поезд", "вагон" - все. Истерика. И у всех девочек начиналась тут же. - Анфиса вздохнула, между зубов застряло мясное волокно из щей и теперь досаждало ей, - а потом это ... кровь носом, обмороки. Такое горе. Я разве не понимаю? - Пал Палыч сидел на самом краешке казенного стула и теребил в руках шляпу - ту, свадебную.
- Но как же образование? - спросил он робко, - она же отстанет? Мы только две четверти смогли пройти ...
- Прошли, прошли, - директриса развязала тесемки - вот. Неуд, уд, неуд, неуд - только по поведению "хорошо". Я её формально перевести не могу.
- Так что делать-то? - Пал Палыч слушал шум от беготни десятков пар ног в коридоре, - я же не могу ее сам учить?
- А мы на дому тоже не можем, - резко сказала Анфиса Николаевна, - у нас только к инвалидам ходят. Кто лежачий. Давайте я вам правду скажу - отправляйте вы её в "Лесную школу". Они там умеют работать с ущербными ... простите, с больными, простите ... ну, с психикой у нее не в порядке, - едва не плача сказала она, - вот, анам-нез, - прочла она по слогам.
- Вы её отчисляете? - Пал Палыч был не в силах терпеть эту муку.
- Да - твердо сказала директриса.
Дома, в парадной комнате, сидели за большим столом под старой лампой со стеклянными гранеными подвесками. Подвески были молочно-белые, а абажур лампы - зеленый, пупырчатый квадрат, подвешенный на цепях. Свет от лампы лился призрачный, как в майском лесу. По одну сторону стола сидел Пал Палыч с Ингой Львовной, по другую - Лёва с Танечкой. Вова был отправлен в магазин, Мона смотрела книжку в детской, узнавая картинки, будто здороваясь с ними.
- Я её в "Лесную школу" не отдам, - сказал Пал Палыч.
- Пашенька, - Инга Львовна вертела обручальное кольцо на безымянном пальце левой руки, - а может быть, это не такая плохая мысль? Это же в лесу? Там воздух, наверняка там медицинский персонал, и учителя со специальным образованием, и все детки как бы проблемные, нет?
- Нет, - это уже Лёва сказал, - нет. Если бы вы знали, Инга Львовна! Я просто не хочу делать больно вашему сердцу. Скажу кратко - нет. Наблюдать Мону буду я, и чудесная новая докторша, педиатр чуткий, редкая умница.
- И красавица? - поддела Инга Львовна.
- Да, если хотите, и - красавица! - Лёва тут же вскинулся, - почему женщина непременно должна быть страшнее смертного греха? Возьмем, к примеру ... - но Пал Палыч не дал Лёве продолжить:
- Давай по делу. Нужен кто-то в РайОНО, чтобы разрешили обучение на дому. До 4 класса программа не ахти, какая сложная, ну - наймем ей учительницу, мама обеспечит порядок, я имею в виду - режим, и прочее. Дома, среди своих, ее никто не посмеет обидеть, сказать дурное слово, да просто - толкнуть ненароком.
- Но, пап, - Танечка прислушивалась к дыханию спящего Кирюши, - ей же надо с детьми общаться, как она будет одна расти? В кружки, может быть?
- Да, вот, кстати, - поддержал Таню Лёва, - кружки - чудесно. Там другая атмосфера, и можно выбрать ей что-то музыкальное, или рисование? Обе стороны стола согласились.
Перешли на кухню. Пили чай, пришел подмороженный Вова, уехавший из Москвы в легкой куртке, принес торт. Позвали Мону Ли, за чаем сообщили решение семейного совета. К их великому удивлению, Мона Ли расплакалась.
- А как же мои подружки? А я люблю ходить в школу! Там вкусные булочки с маком! Я даже на продленку оставалась, ну, пап?
- Ты сейчас болеешь, - Пал Палыч шлепнул Мону Ли по спинке - сиди ровно! Нагоним потихоньку, а девочки к тебе в гости могут ходить.
- И чай пить? - Мона ловко усадила кремовую розу на ложечку.
- Конечно! и чай! и лимонад! И книжки читать! И в кино на мультики куплю тебе абонемент! И елку нарядим!
- Здорово, - сказала Танечка, - даже уезжать не хочется. Заплакал Кирюша.
- Иди, корми, - Вова зевнул, - лимонада ей. В Москву поедешь, будет тебе лимонад, и кофе с какавой!
В эту ночь спали все. Даже Лёва, которому постелили в детской, на раскладушке - спал.
Мона Ли видела во сне пологие холмы, поросшие светлым, прозрачным лесом. Упругие ручьи, сбегающие с них, сливались в широкую, полноводную реку. Слышался звон дальнего колокола, блеяли овечки, а женщина, в просторных одеждах, сидевшая у окна, смотрела вдаль, прислушиваясь к жизни, которая начиналась под ее сердцем.
А что жизнь? А жизнь, как поезд - идет себе, постукивая на стыках рельс, и вдруг кто-то неведомый рванет ручку "стоп-крана", и встанет поезд. И будет стоять - не дойдя даже до полустанка или разъезда, и будут беспокоиться пассажиры, и разбежится бригада, заболеет машинист, кончится уголь - и покажется, что и жизнь кончилась. А мимо будут проноситься поезда, мелькать лица пассажиров, а ветер будет поднимать пыль и песок ... и вот, когда уже отчаянье охватит всех, подвезут уголь, вернется машинист, и поезд выпустит пар, и разбежится, и пойдет все веселее и веселее, и уже протянется за окном лента с деревнями, перелесками, и выйдет к переезду ошалевшая корова с бабкой, и проедет автобус, переваливаясь через ухабы, и почтальонша на велосипеде сунет письмо в почтовый ящик, висящий на заборе ... С той ночи всё пошло неожиданно правильно, встало на свои места, и без запинки-задоринки выправилось то, что казалось, и исправить невозможно. Пал Палыч, оказав случайной посетительнице юридической консультации услугу по получению безвозвратно уходящего из рук наследства, вдруг получил выход на заведующую РайОНО - дама оказалась племянницей той, от которой зависела судьба Моны Ли. Дело было улажено буквально за пару дней, девочка получила разрешение учиться на дому, сдавать "экзамены" за четверть экстерном, и всего один звонок по бакелитовому телефону - номер был набран секретаршей из приемной, - и директриса школы, приседая так, что это ощущалось в кабинете высокого начальства, лепетала, отвечая на мягкое сопрано заведующей:
- Конечно! Марина Иванна! Да разве мы деточке не поможем?! Мариночка Иванна! Конечно! Разумеется! А вас с Егором Сергеевичем ждем! Ждем непременно! Утренник к Новому году! Деточки так готовились ... Моночку? Конечно! Снегурочкой! По её желанию? Конечно, разумеется, будем счастливы ... - положив трубку осторожно, двумя пальчиками, директриса бросила в сторону портрета основоположника воспитания советских школяров - Макаренко - вот ведь, ... .... - вышел на главную! Без мыла пролез! Попробуй её тронь теперь, - и закурила, пуская дым в лицо Макаренко.
А Пал Палыч, обретя защиту, расширил круг клиентуры, потому как в таких кругах услуги хорошего юриста всегда ценились дорого.
Танечку с Володей и новорожденным провожали всей семьей. Старый вокзал Орска, выстроенный в стиле русского модерна, с чешуйчато-серебристой крышей, башенками со шпилями, заметало метелью и бумажным сором. Пассажиры толпились на перроне, провожающие обнимали отъезжающих, кто-то плакал, кто-то, выпивший в привокзальном ресторанчике, отплясывал тут же, оскальзываясь на накатанном ледке. Лузгали семечки, играла гармонь, из репродуктора невнятно доносились объявления, на какой путь прибывает, с какого пути убывает, пассажира, потерявшего чемодан, ждут в помещении камеры хранения. Репродуктор похрюкивал, потом замолчал, бахнуло "Прощание славянки", все стали целоваться и плакать, как перед отправлением на фронт, и скорый "Ташкент-Москва", стоять которому было отпущено 15 минут, затормозил у перрона в облаках снежной пыли. Пока подсаживали Танечку, передавали ей сверток с Кирюшей, упакованным в ватное одеяльце и еще в плед - для верности, пока передавали Володе сумки, ахали, что оставили дома коробку с книгами, искали чехол с гитарой, а гитара уже была в купе, время вышло, и Танечка, дышала в заиндевевшее окошко, и показывала пальцем - пишите, пишите, а Володя уже дергал ее за рукав - заплакал от волнения и суеты Кирилл, и - поезд дернулся, будто от удара, зашипел, прорезал светом тьму, идущую до Уральских гор, и пошел-пошел работать, придавливая шпалы. Мона Ли, приехавшая на вокзал проводить Танечку, была просто зачарована - знакомый с детства запах паровозных дымков, смазки, угля, крики проводниц, обходчики с фонарями, снующие под колесами, как гномы в штольнях - Мона Ли стояла и вдыхала родной ветер странствий, приключений, тоски по дому, бесприютья. Пал Палыч держал её за плечи, она вертела головой, провожая набирающий скорость поезд, как вдруг мимо них проплыл вагон - ресторан, и там, в прямоугольном окне со скругленными краями, в пространстве, образованном сдвинутой вбок занавеской, они увидели человека в белом поварском колпаке, в форменной куртке, наброшенной на плечи. Он что-то писал и вдруг резко повернулся на огни убегающего назад вокзала. Мона Ли ойкнула. Это был он - её отец. Захарка Ли. Поезд зачастил, словно опаздывая, и в последних звуках марша мерцали его огни.
- Пап, - сказала Мона Ли, - я его знаю.
- Ты спутала, - Пал Палыч прекрасно узнал корейца, - много схожих лиц, а тут еще на скорости - тебе показалось.
- Нет, - Мона Ли крепко взяла за руку Пал Палыча, - он. Он хочет меня забрать. Папочка, не отдавай меня ему, я так боюсь. Я ужасно боюсь его! Он приходил к маме, он бил маму, мама из-за него пила водку, и она очень боялась его!
Вопрос с установлением отцовства Пал Палыч со свойственной ему педантичностью решил давно, сразу же после свадьбы. Паша, - слабо протестовала Маша, - ты же сам еще недавно разыскивал Захара, чтобы он признал, что он отец Нонны, а теперь мы опять будем все переделывать? Как же без его согласия? Предоставь это мне, - жестко сказал тогда Пал Палыч, - в документах порядок необходим. Представь себе, что он явится через несколько лет и будет предъявлять права на Нонну? Представила? Вот, поэтому она будет - Коломийцева. Так Нонна была вписана в паспорт Пал Палыча, как Нонна Павловна Коломийцева, но в свидетельстве о рождении она осталась Нонной Захаровной Ли. Свидетельство просто не успели выправить новое - уход Маши из дома, и все последующие беды вычеркнули из памяти эту небольшую формальность. Пал Палыч не придал значения промелькнувшему лицу с вислыми усиками и глазами, будто прорезанными на туго натянутой шафрановой коже. Но сама Мона Ли почувствовала тяжелое беспокойство и опасность, исходившую от этого человека. В свои 8 лет она не могла совместить того, что кореец был ее биологическим отцом, а Пал Палыч - приемным. Для нее весь мир, свет и покой были заключены только в одном человеке - в Коломийцеве.
Дома Инга Львовна раскутала свежую, снежную Мону Ли, порадовалась тонкому румянцу, проступившему, наконец-то на щеках, выбранила Павла, что забыл половину Танечкиных вещей, погрустила, что увезли правнука и внучку, и порадовалась благословенной тишине, наступившей, наконец-то, в квартире.
Воздух дрожал от жары, над радиаторами центрального отопления поднимались вверх токи сухого тепла, колыхались цветы на тюлевых занавесках, и легонько осыпалась пыль с тяжелых плюшевых портьер. Мона Ли смотрела тот же сон. Женщина, со спокойным лицом, одетая совсем не так, как одеваются сейчас, в накидки, ниспадающие волнами, смотрела на неё, на Мону Ли, и улыбалась, прижав к губам палец.
В драмтеатре им. Пушкина давали оперетту, приехавшую из Москвы.
- Пашенька, - пропела Инга Львовна, вытряхивая нафталин из бархатного лилового платья, - ты с нами?
- Упаси Бог, - прокричал Пал Палыч из кабинета, - терпеть не могу эти канканы и чудовищные по глупости диалоги! "Там всех свиней я господин", - промурлыкал он, - избавь! Я люблю Вампилова, Арбузова ... но что-то наши их ставят редко.
- А мы с Моной пойдем! И я даже нашла Моне платье, вот! - Инга Львовна, чихая от нафталина, вытащила свое, дореволюционное, сохранившееся каким-то волшебным образом - платье. Лиф с короткими крылышками, а из под них - газовые рукавчики, оканчивающиеся манжетами с пуговками-бусинками. Присборенная юбочка - верхняя, тяжелая, белого атласа, была посажена на нижнюю, которую Инга Львовна намерена была жестко крахмалить. Проблема была с чулочками и туфельками, но Пал Палыч тут же вынул из бумажника деньги - купи ей, все, что нужно принцессам!
Сидели в седьмом ряду партера, Мона Ли не дыша, завороженно глядела на приму, лица которой сквозь грим было не различить. Прима смешно круглила рот, делала кукольные жесты полноватыми руками в длинных перчатках и все время теряла плохо пришпиленную шляпку.
- Ярон, - тихо сказала Инга Львовна, - гробовщик оперетты! Видела бы ты, Мона, - говорила она в антракте, угощая девочку эклерами и лимонадом "Буратино", - какими были примы оперетты ДО революции! В театр нельзя было придти даме одной! Это считалось неприличным ... только, - она откусила от воздушного безе, - только с кавалером!
- Бабушка, почему? - Мона Ли подняла глаза и облизнула пальчик, - почему неприлично? Они были голые?
- Ох, Мона, прости меня, детка, м-м-м, это все глупости. - Инга Львовна закашлялась также, как Пал Палыч, - забудь-забудь, я уже совсем в маразме ...
Сказать, что на Мону Ли смотрели - это не сказать ничего. Густые темные волосы были уложены замысловато и закреплены изящным белым бантиком. Сама она, тоненькая, в платье, больше подходящем для того, чтобы играть в нем на сцене, среди сверстниц в простеньких шерстяных юбочках и кофточках казалась созданием неземным. Глаза, ставшие после болезни будто еще больше, становились все более прозрачными, так бывает, когда темная вода покрывается хрупким льдом.
- Ваша внучка - просто произведение искусства! Ах, ну до чего прелестна, это что-то совершенно "несоветское" - это уже на ушко, чтобы никто не слышал, - шептали бабушке ее подружки. Мона Ли, видя такое внимание, нисколько не смущалась, она улыбалась, правда, слегка виновато.
Мужчина в ложе, разглядывающий партер в бинокль, замер, подкрутил колесико, приблизил Мону Ли. Профиль. Затылок. Рука с тонким запястьем. Вот - улыбается. Склонила головку - слушает сидящую рядом женщину. Смотрит на сцену. Пошел занавес. Пошел занавес. Он убрал бинокль, потер глаза, и сказал самому себе - нашёл.
Эдика Аграновского, плотного, лысеющего мужчину неопределенных лет, с полными ляжками, легко потеющего в духоте зала, привела в Орск нелегкая, по его собственному выражению.
- Сибирь, кругом Сибирь, - стонал он в номере единственно приличной гостиницы "Орск", - как меня сюда занесло?
- Эдик, в СССР Сибирь везде. После Москвы - в России - везде Сибирь, - хохотал его нежный друг, танцор кордебалета Женечка Шехман, - смотри на карту - вот Москва. Слева - Европа. Справа - Сибирь. Эдька, это аксиома. Нас сослали. Впрочем, - Женечка чокнулся стаканом, в котором полагалось держать зубные щетки, - театр может выжить везде. А вот я! Я, окончивший хореографическое училище Перми, я, гордость нашего выпуска! Ты знаешь, как я делаю револьтад? А? А батри? Бизе? - Женечка сыпал терминами и поддевал, играя ногой, лаковый ботинок. - Они меня запихнули в этот гадюшник. Меня? Приму! Интриги, они двигают своего Ваньку Ригерта, который бездарь! Он им уронит когда-нибудь Жизель в оркестровую яму! Ты видел его в "Спартаке"? - Эдик полулежал в кресле, тянул Шампанское из бутылки и уныло думал о том, что Шехман, с его антраша, такой же мерзавец, и бросит его, Эдика, при первой же возможности. Уехать бы ... - вяло думал Эдик, - через Израиль, в Штаты ... стать продюсером, купить виллу, непременно с бирюзовым бассейном, подсвеченным изнутри ... - Женечка обиженно надул губы:
- Ты меня не слушаешь! Эдька! Я тебя брошу! Ты такой же бесчувственный, как наш хореограф! Ах, ну разве в оперетке может быть хореография? Ты помнишь меня в "Марице"? Это было волшебно!
Эдик, второй режиссер по актерам столичной киностудии "Госфильм", выбил себе командировку во всеми чертями забытый Орск, пообещав, что отсюда он привезет бриллиант чистой красоты, дивную девочку, которая сыграет царевну в "Арабских сказках".
- Езжай, Эдик, - сказал главный, - там Казахская ССР рядом. Супер. На каток Медео сходи. Без царевны не возвращайся. Иначе сам ее будешь играть, - главный заржал, и уже, надрываясь, хохотала вся съемочная группа. Уроды, - сказал про себя Эдик, - что бы вы понимали ... и - поехал. За три дня он обошел четыре средние школы города Орска, два профтехучилища и филиал Оренбургского университета. У него рябило в глазах от лиц восточных девиц всех возрастов и наружности, слившихся в одно лицо и тошнило от местной водки, которую в качестве попутного товара производили в филиале нефтекомбината. Меня скоро можно будет использовать, как газовую горелку, - стонал он по утрам. Женечка мучил его еще сильнее своей холодностью, а подходящей девочки - не было.
Актеры выходили на поклоны, прима, жеманно поводя плечами, принимала гвоздики, упакованные в целлофан, мужской хор успел пригубить за кулисами сухого, женский сцепился с костюмершей, потерявшей нитку с иголкой - зашить расползающуюся юбку солистки хора, кордебалет уже ругался с гримерами, зажавшими лигнин - но у рампы все выглядело чудесно. Эдик быстро вывинтился из ложи, выхватил у соседки букетик, со словами:
- Миль пардон, мадемуазель! Мне - позарез, - и сунул ей трешку в руку. - Пардон, пардон! - кричал он, двигаясь наперерез толпе, спешащей в гардероб, очень нужно! Пустите режиссера! Пресса! Пустите, девушка, целую ручки! О! тыща извинений, - и Эдик был уже около бархатного барьера перед оркестровой ложей. Развернувшись к сцене спиной, он мгновенно выцепил взглядом белоснежную Мону Ли и Ингу Львовну в строгом костюме, с шелковым легкомысленным шарфиком. Оказавшись рядом, он локтем отодвинул рукоплескавших зрителей, кричавших - "Горынин! Браво! Михайлова! Браво!", и ухватил Ингу Львовну за сухонькую легкую руку и припал к ней губами, подняв глаза вверх.
- ВЫ КТО? - завопила Инга Львовна от ужаса. - Вы что делаете? Отпустите немедленно мою руку!
- Дорогая, - застонал Эдик, - не гоните меня! Не отвергайте! Нам просто необходимо поговорить, прошу вас, - и он потянул ошеломленную Ингу Львовну, державшую Мону Ли за руку, вперед, влево и к заветной двери, на которой было написано кратко "только для работников театра". Фойе шумело, крутило номерки на пальцах, морским прибоем шли волны зрителей штурмовать гардероб. За дверью служебного входа было тихо. Мона Ли раскрыла рот от изумления. Шли балетные, натянув шерстяные чулки, отчего воздушность и легкость исчезла, а походка на стопу делала фигуры приземистыми. Яркий грим вблизи выглядел фантастически странно, будто все надели карнавальные маски. Пахло сладковатым гримом, потом, дешевыми духами, пылью и краской.
Эдик распахнул дверь с табличкой "Дежурный администратор", втолкнул туда Ингу Львовну и Мону Ли, жестом показал на диван, сам уселся в вертящееся кресло, хлопнул полноватой ладошкой по выключателю лампы, сложил руки под подбородком, и сказал:
- Меня зовут Эдуард. Михайлович. Аграновский. Я - режиссер киностудии "Госфильм". Я командирован в ваш прекрасный город с тем, чтобы сделать предложение... Простите, ваше имя-отчество? Запамятовал!
- Инга Львовна, - строго произнесла пожилая дама и потеребила шарфик у горла.
- Чудесно! Ингочка Львовна! Чудесно! Вот - вы, как я догадываюсь, мама этой крошки?
- Я - бабушка Моны Ли, - с достоинством сказала Инга Львовна, разгадав грубую лесть, - незачем убавлять мне мои годы. Я прожила их так, что мне не стыдно!
- Конечно, что вы? Кто бы усомнился? Но вы так молоды, так обворожительны! И кто наша внучка? Как вы сказали - Мона Лиза? Это кличка? М-м-м-м, я дико извиняюсь, это - шутка?
- Так меня зовут дома, - сказала Мона Ли, - а вообще я - Нонна. Нонна Коломийцева.
- А-а-а-а, - ну, это меняет дело! - Эдик вытащил из-за спины коробку конфет "Красный Октябрь", сдернул ленту, щелчком сбил крышку - угощайтесь, разговор будет долгим ...
Мона Ли взглянула на бабушку.
- Можно конфетку?
- Да-да, бери, - Инга Львовна была растеряна. - Прошу вас, Эдуард ... Михайлович - не задерживайте нас. Папа всегда волнуется, если мы запаздываем.
- Я буду краток, если вы настаиваете, - Эдик вытащил из кармана тесного пиджака записную книжку в дорогом кожаном переплете и ручку "Паркер", с золотым пером, разумеется, - мы предлагаем вашей внучке сыграть одну из главных ролей в двухсерийном кинофильме "Арабские сказки" по мотивам "1000 и одной ночи". - Довольный произведенным эффектом, Эдик откинулся на спинку кресла. - Ваша внучка станет всесоюзной знаменитостью. Вы - отдаете себе в этом отчет? Такая яркая внешность, такие данные - это находка для кино ... прошу вас, деточка, встаньте. - Мона Ли покорно встала. - Повернитесь! Чудненько! Ручки - вверх, и - так плавно - левую опустим ... великолепно! Грация! Ах! Все будут просто в восторге ... а какие партнеры по фильму! Вы слышали такие имена - Лариса Борисовна Марченко? Петр Петрович Смоленский? Аркадий Аркадьевич Финкель? Ольга Олеговна Гарбузова? А? Сердечко ёкнуло?
- А клоуны там будут? - прошептала Мона Ли, - я очень люблю, и еще, когда слоны. Вот.
- Будут! Слоны будут, верблюды, ослы, все - как положено. Восточный колорит. И, к тому же - он интимно перевесился через стол, подманив указательным пальцем Ингу Львовну, - немалые. НЕМАЛЫЕ! Деньги. Да-с! Очень и очень приличные деньги. И гостиница. И суточные. И сопровождающему лицу. Обогатитесь - сказочно. И на всех афишах - в главной роли - Нонна Коломийцева! А? Нет. Длинновато. В главной роли - Нонна Ли! Эффектно, - и Эдик, уставший от собственного красноречия, поковырял в зубах спичкой, - соглашайтесь, девушки. Да, и подписать бумаги необходимо. Мама у нас где? - Инга Львовна не успела приложить ладонь к губам. Эдик сморгнул, понял, что совершил грубейшую ошибку, глазки его забегали, но Мона Ли абсолютно спокойно сказала:
- Моя мама умерла. Теперь за меня отвечает папа. Павел Павлович Коломийцев.
Дверь приоткрылась. В гриме, с подведенными черным глазами стоял Женечка Шехман.
- Эдька?! Тебя ждать? Автобус стоит еще пять минут! - и, осклабившись в сторону Инги Львовны и Моны Ли, - добрый вечер, простите, если помешал?! Девушки здесь? такая нелепость...
- Телефончик оставьте, Инга Львовна? Созвонимся завтра же, как вам будет удобно? Если возможно, то переговоры я буду вести с отцом Монночки, правда, крошка? - и, постучав по наручным часам, Эдик сделал страшную мину, - ой, дела, сами понимаете! - и выставил Ингу Львовну и Мону Ли в коридор. - Гардеробчик - прямо-прямо, налево -направо! - он помахал ладонью и исчез.
- Мама! Мама! - Пал Палыч бегал по кабинету, отражаясь в граненых стеклах книжных шкафов, и тома "Римского права" краснели от возмущения, - ты! ты, человек, прошедший ... проживший ... живущий ... мама! с твоим опытом - и такая наивность! Бог мой! Эдик! Кто он такой? Ты видела его документы? Паспорт? Удостоверение? Как так можно! Девочке - 8 лет. Каких мужчин интересуют ТАКИЕ девочки, мне, как судье, известно - более чем! И тебе известно! А ты ... Разнюнилась! Доверилась! Надеюсь, ты не дала нашего адреса?
- Дала, Пашенька, - пролепетала она, - Паша! Что я наделала ... ты думаешь, он хотел ... наша девочка ... Боже мой, Боже мой! Прости меня, Пашенька!
- Ну-ну, - Павел накинул на мамины плечи индийскую мохеровую шаль, - не переживай. Прости, и я вспылил. Знаешь, тут Моне показалось, что она видела этого корейца, папашу своего - все сходится, и поезд тот, и вагон-ресторан, я гоню от себя эту мысль - но он может придти за Моной.
- Паша, что ты! А документы? Паша? - Инга Львовна покраснела, - Пал Палыч тут же бросился за нитроглицерином, - мамочка, мамочка - все хорошо, и все прекрасно. Приляг, дружочек, мне нужно привести в порядок бумаги.
- Куда? Куда я мог деть это чертово письмо? - Пал Палыч методично выдвигал один за другим длинные, глубокие ящики письменного стола, сработанного с истинно немецкой тщательностью. Здесь были предусмотрены места для бюваров, отделения для карандашей, даже осталась жива почти новая, огромная готовальня, открывавшаяся нажатием потайной кнопочки. Все бумаги были разложены строго по нужным папкам, пронумерованы, документы подшиты, даты проставлены. А письма, адресованного Маше - не было. Пал Палыч видел перед собой, как сейчас - этот обычный конверт, с казенной маркой, расплывшимся штемпелем, адресом, написанным мелким, кривоватым почерком. Где это письмо? Пал Палыч принялся за коробки из-под обуви, наполненные старыми документами, дубликатами бумаг и прочим, хранимым так - "на всякий случай". Письма не было. Зато попалось на глаза "Свидетельство о рождении", и пал Палыч автоматически распахнул его, прочел в сотый раз знакомые строчки, написанные фиолетовыми чернилами, и хлопнул себя по лбу. Нонна Захаровна Ли! Волнуясь, Пал Палыч пролистал все бумаги об усыновлении Моны Ли - все было на месте, оставалось немедленно выправить новое Свидетельство, чтобы права Пал Палыча были признаны официально, и никакой Захарка не смог отобрать у него дочь, а маленькая полукореянка Мона Ли стала Нонной Павловной Коломийцевой.
Мона Ли, высадив в ряд свои игрушки, села напротив них на ковер и строго сказала:
- Я буду теперь актрисой в кино. Я с папой и бабушкой уеду в большой город. И там я буду настоящей принцессой. Царевной. Помните? Я вам читала сказки? Вот, про Аладдина. Я буду царевной Будур. Вот. И меня будут все любить и никто не будет обижать. И не будут дразнить Мона-Лимона! Никогда, потому, что я - красавица.
Куклы молча соглашались - неужели что-то можно возразить?
Пришла бабушка, Мона покорно пошла чистить зубы и заплетать косу на ночь. Она могла заплетать только кончик - а бабушка расчесывала ее чудесные волосы, и начинала плести - ниже затылка, чтобы спать было - удобно.
- А теперь зайди, скажи папе - спокойной ночи! - Инга Львовна поцеловала Мону в прохладную щечку.
Эдик Аграновский, хорошо поужинав в ресторане гостиницы, утирал платком лоснящиеся губы и кричал в трубку:
- Москва? Москва? Ну, и что? Разница во времени! Слушайте, девушка, мне срочно! Киностудия "Госфильм", шутите? Быстро, лапуля, быстро. Соединяй ... ага ... Дим Димыч? Все. Ага, нашел. Да, обалдеть. Просто наш размер и с перламутровыми пуговицами. Гарантирую. Какой ей гонорар, о чем ты? Какие деньги ... гостинцу - да. Суточные. Пусть руки тебе целует, что ты взял его дочку снимать! Не говори ... ага ... так и будет в Сибири своей ... фотки - да. Завтра. Обнимашки-целовашки. Вольдемару нашему, Псоу, доложь. И мне премию. Привет столице!
Остановить Эдика Аграновского? Бесполезное занятие. Ровно в 19.30 следующего дня он уже стоял на коврике у двери квартиры Коломийцевых. Пал Палыч впустил его, сухо предложил раздеться и пройти в комнату.
- Обувь можете не снимать, - добавил он очень кстати, - в носке Эдика большим пальцем правой ноги была пробита дыра. Эдик держал за спиной картонную коробку с бисквитным тортом, пластикового пупса с голубым бантом и бутылку Шампанского. - У нас не Новый год, - еще суше заметил Пал Палыч, - прошу вас, садитесь.
Мона Ли была отправлена с бабушкой в детскую - писать прописи. Карандашом.
- Итак? - Пал Палыч был в темно-сером костюме, при белой рубашке и ленинском, в горох, галстуке. Роговая оправа придавала ему несвойственную серьезность - так суров он был только при чтении приговоров, - прошу ваши документы, молодой человек.
- А ваши? - попробовал схамить Эдик, - давайте будем открыты друг перед другом?
- Я полагаю, - Пал Палыч расстегнул верхнюю пуговицу пиджака так, чтобы стал виден жилет и тяжелая золотая цепь от часов, - вам удобнее будет выйти через дверь. Обычным манером, так сказать. Или вас спускают с лестницы? - Эдик бросил на стол книжицу паспорта и "госфильмовское" удостоверение. Пал Палыч прочел, не торопясь. Отметил про себя, что на фото Аграновский выглядит моложе и респектабельнее.
- Убедились? - Эдик улыбнулся, обнажив розовые, детские десны, - я не проходимец, как вам бы хотелось думать. Ну, даете согласие на съемку дочери? - Эдик покосился на старые фотографии, стоявшие в вычурных серебряных рамках. Какие лица, - подумал он, - таких сейчас не делают. Аристократия, черт бы их побрал. Ломается, а сам только и думает, как его дочурка будет красоваться на премьере в Доме фильма. Двуличная личность. Орел двуглавый. - Эдик стал думать, что бы еще обидное сочинить про этого немолодого человека, в котором ощущались непоколебимая уверенность в себе и презрение к нему, Эдику. Эдик качнулся на стуле, протянул руку к люстре и постучал двухцветной шариковой ручкой по подвеске, - шикарная вещь!
- Что? - переспросил Пал Палыч.
- Люстра, - говорю, - шикарная ...
- Вы хотите люстру? Купить? - Пал Палыч чувствовал, как дергается жилка на виске - так бывало всегда, когда он ясно ощущал опасность. - Эдуард?
- Можно просто Эдик, - Аграновский еще раз прошелся ручкой по подвескам - они запели нежно, буквально ангельски, - какая слащавая гадость, - подумал про себя Эдик, - итак? Ваши условия? Нонну необходимо будет привезти, - Эдик достал блокнот, зачирикал ручкой, - вот, тут необходимые телефоны и адреса. Как только вы с дочерью будете готовы выехать, или - вылететь, сообщите ЛИЧНО мне. Вам будут оплачены билеты, разумеется, в разумном пределе. Так, у меня с собой фотоаппарат, - Эдик нагнулся за портфелем, - сейчас сделаем снимки - фас-профиль, непринужденную фотку дома, хорошо бы в костюме историческом ... ну, это я договорюсь с театром, кстати! Неплохие костюмерные, удивительно даже - для такой дыры.
- Вы, вероятно, не можете знать, - Пал Палыч сцепил челюсти, отчего стал похож на бульдога, - что Орск еще ДО революции был одним из крупнейших городов - и! Заметьте! Богатейших! Добавьте к этому эвакуированных в войну, театры ...
- Да-да, я просто потрясен! - Эдик переигрывал, но старался держаться на равных, - итак? Зовите дочь, начнем снимать, пожалуй ...
Пал Палыч встал, подошел к одноногому столику, на котором стоял трофейный "Telefunken", нажал клавишу цвета бильярдного шара - послышался неясный треск, будто где-то говорили все разом, мешая друг другу. Пал Палыч обернулся:
- Уходите, Эдуард. Моя дочь ни при каких условиях не будет сниматься в кино. По той простой и очевидной причине - она слишком мала для этого. Объяснять вам, человеку, как я понимаю, достаточно циничному, на чем основано моё решение - я не считаю нужным. Никаких фотографий. И вообще - советую вам держаться как можно дальше от моей дочери и моей семьи. Честь имею! - Пал Палыч даже прищелкнул каблуками - он не знал, что его отцом был не бравый штабс-ротмистр Коломийцев, а весьма далекий от Белой Армии комбриг Войтенко.
Эдик записал себе счет "ноль - один", засунул Шампанское в портфель, пупса посадил на стол, а торт, подумав, захватил с собой - в гостиницу.
Дверь хлопнула. Наступила тишина. Пал Палыч освободил кадык от узла галстука, снял очки, аккуратно повесил в гардероб пиджак, и открыл окно настежь. Снежинки робкой толпой заглянули в комнату, осмелели, снежный вихрь прошелся по квартире, оставив на ковре мокрые маленькие следы.
Записка с адресами и телефонами, вырванная из блокнота, полежав на столе, поднялась порывом сквозняка и спланировала на пол. Под стол.
Эдик не был бы Эдиком, если бы его остановил чей-то отказ. Он счел это досадным препятствием, не более. Напротив того - Аграновский весь подобрался, сосредоточился, выработал план действий, и тут же отправился в школу - ближайшую к дому Моны Ли. Обаять какую-то дуру-секретаршу при помощи флакончика "Ша нуар" было делом плевым. В беседе - а Эдик был мастером тонкого обольщения - он похвалил вкус Лерочки, намекнув, что Москва еще задумывается над тем, рискнуть ли носить белые шерстяные чулки под черный кримпленовый костюм, а Лерочка - уже впереди планеты всей! И лак на ногтях - ах! какая бездна вкуса! Смешиваете с чернилами? Да что вы! Вам нужно бросать эту школу - и вперед, в Москву! Такие перспективы ... а что эта - ваша директриса? Как она? Кто-кто-кто? Из женской колонии? Б-р-р-р ... она, наверное, запирает учеников в карцер? С крысами? Ах, как вы очаровательно смеетесь! А помада? С чем мешаете? А контур? Карандаш "Искусство"? Ах, с вазелином! Ну-ну ... и что директриса? Выпивает? А любовник? Ну, не смущайтесь! Любовники есть у всех ... У вас - нет? Не верю! А я подойду? Я милый! - Эдик уже уселся на стол, Лерочка хохотала, как ненормальная, и, обнажая полные коленки, пододвигалась к Эдику. Тут хлопнула одна дверь, вторая, третья распахнулась резко - директриса вернулась из РайОНО.
- Вы ко мне? Зайдите в кабинет. - В кабинете Эдик действовал иначе. Из вальяжного волокиты он стал серьезным сотрудником киностудии, раскрывая перед директрисой алые, бордовые, коричневые книжечки. Не давая, впрочем, вчитаться. Это были пропуска в ЦДРИ, ВТО, ресторан ЦДЛ, и прочие необходимые в Москве корочки. Ошеломленная таким вниманием важной персоны, директриса только кивала головой.
- Вы поймите, - Эдик сидел прямо, сцепив пальцы, - на кону стоит судьба вашей школы. Ученица 2 класса сыграет роль в кинофильме, выпущенном столичной киностудией. Режиссера я вам назвал? Так-то. Успех гарантирован. А это значит - что? Внимание к руководимой вами школе. Финансирование. Ремонт, простите - это тоже важно. Фестивали. Конкурсы. И лично к вам - особое внимание. А могут и фильм снять. Документальный.
- Вот этого не надо, - директриса очнулась, - фильма не надо. Крышу - хорошо. Полы покрасить, парты поменять... Но, уважаемый Эдуард - девочка-то в школе не учится.
- Как? - Эдик дернул щекой, - как это - не учится?
- Да вы поймите, она у нас немного того, с "приветом". У нее мать убили, а она потом в психушке лежала. Сейчас на дому образование получает. Зачем вам такая девочка? У нас такие есть, кто и в самодеятельности, и отличницы ... Что вам эта Коломийцева? Она улыбается, да в одну точку смотрит. Рёхнутая, точно вам говорю. - Эдик улыбнулся ослепительно:
- Вы правы, правы ... - списав со счета директрису, он тут же стал думать, как найти подход к Коломийцевым. Найти учительницу, которая ходит заниматься с Нонной на дому, было плевым делом.
Учительнице начальных классов, у которой мать лежала после инсульта семь лет, парализованная, а муж давно сбежал в Свердловск с сотрудницей окончательно, после периода сомнительных командировок, небольшая сумма денег, скользнувшая в карман обтерханного пальтеца - оказалась не лишней. А всего услуга-то! Выйти с Моной Ли - после занятий - погулять. Скажем, до Дома пионеров. А ему-то, Эдику - всего и нужно - несколько снимков! Он художник, да - художник. Ищет подходящую натуру - на картину "Первый раз в первый класс", а девочка просто подходит. Просто идеально подходит.
- А почему снимать тайно?- недоумевала Валентина Федоровна.
- О! Ну что вы, голубушка! Это же не парадный портрет! Тут нужно словить движение, улыбку, поворот головы - это ведь живопись, а она, живопись - требует! А уж потом, после того, как эскизы будут готовы, вот, тогда будем писать, что называется, маслом! - бедная Валентина Федоровна, доверчивая, как девочка, вывела из подъезда Мону Ли. Встала. Показала Моне Ли на небо, - смотри, какие облачка! Потом - на дом, ой! Мона! А какая собачка! - Мона Ли посмотрела на дом, на собачку, села на скамейку, улыбнулась, помахала рукой невидимому Эдику, скатилась с горки. Эдик щелкал "Зенитом", а потом, для верности - когда Мона Ли встала напротив него, не видя Эдика за киоском Союзпечати, тот "Полароидом" сделал пару четких, цветных и убедительных снимков.
Все это, вместе с проявленной пленкой и отпечатанными фотографиями, Эдик вез с собой в портфеле. Самолет от Орска до Оренбурга Эдик перенес с трудом, была болтанка, и железное тулово Як-40 содрогалось от порывов ветра. Ресторан в Оренбурге был приветливо гостеприимен, цены были сумасшедшие, но рыба - бесподобна. А филейчики дополнила уха, а уху дополнила паюсная икорка, и маслины свежо чернели, и даже венгерский "Токай" - был к десерту. Швырнув мятые бумажки официанту, Эдик подхватил портфель, позволил услужливому гардеробщику помочь с пальто, замотал шею кашне, вспомнил о Женечке, оставшемся в Орске, и вылетел в Москву.
- Ну, что, Мона? - спросила Инга Львовна, - не пора ли нам начать готовиться к Новогоднему балу?
- К балу? - Мона Ли запрыгала, - я буду на балу? Как Золушка?
- Хрустальных башмачков я тебе не обещаю, - бабушка пыталась повернуть ключ в замке тяжелого сундука, стоявшего в прихожей, - но мы, пожалуй, сделаем из тебя ... Чио-Чио-Сан!
- А это кто? - спросила Мона Ли, - принцесса?
- Не совсем, - Инга Львовна чихнула - крышка сундука подалась, - но японку корейскую или китайскую - сделаем! - закончила она торжествующе, и вытащила на свет что-то, напоминающее кимоно. - Харбин! - сказала бабушка, - вот, ты нам и пригодился. - Инга Львовна извлекла из сундука какое-то шелковое волшебство, встряхнула его, и сказала, - Мона Ли! Я предлагаю тебе исполнить танец из балета "Щелкунчик"!
- Танец? - Мона Ли подняла бровки, - бабушка, мы ходим на ритмику, но танцы ...
- Тебе не нужно будет ничего делать! Мы тебя загримируем, ты будешь у нас настоящая китаянка. Я не уверена, что кимоно будет уместно, но ... тебе пойдет. У меня остались даже альбомы японской живописи! Я всегда говорила - не нужно ничего выбрасывать ... Чайковский - думаю, в школе есть его пластинка, и ты будешь просто звездою!
Инга Львовна, так же, как и Пал Палыч, оттягивала разговор с Моной Ли о том, что на съемки та не поедет. Мона Ли жила ожиданием чуда, растрепала всем подружкам, что скоро ее будут снимать в настоящем кино, и она поедет в Москву, и - ой, девочки! Я буду играть принцессу! Девочки давили в себе зависть, выходило плохо, но в детстве неискренность легко спрятать за милой улыбкой и поцелуями, - чмок-чмок - в щечку, ой, Моночка, ну конечно-конечно! Кому, как не тебе? Ты же у нас самая красивая (со вздохом), и в сторону - подружкам - ой, вся из себя выпендривается! И чего в ней нашли? Глазищи в пол-лица, разве это красиво, правда, девочки? И девочки, хором,- ой, ну Наташ! лучше бы тебя пригласили, ты у нас самая красивая! А вообще она все врет! - говорила самая близкая подружка Моны Ли, Галочка Белозерцева, бледная дева с унылым носом, на котором вечно висела мутная капелька - насморк, насморк, - она все-все выдумывает! И мама её жива, просто папу бросила, вот. Да ты что? - и девичий кружок смыкался, и самые фантастические слухи рождались - из ничего. Из зависти.
Костюм вышел такой, будто Инга Львовна обучалась искусству шитья кимоно с детства. Мону Ли пришлось ставить на каблучки, что еще более удлинило ее фигурку. Волосы, забранные в самую замысловатую прическу, украсили гребешками, лицо сделали белым, а глаза подвели. Даже Пал Палыч, призванный сопровождать падчерицу на школьный бал, ахнул.
- Мд-а-а, - сказал он про себя, - советское кино потеряло много!
Впрочем, Эдик так не считал. Неделю киностудия гудела, рассматривая фотографии Моны Ли. В комнату съемочной группы "1000 и 1 ночь" заглядывали все, кому не лень - от костюмеров до народных артистов. Ахали. Итальянка? Француженка? Нет-нет, что-то неуловимо восточное - кто она? - Аграновский, сознавайся! Что-то от Одри Хэпберн? Скорее, молодая Джина?
- Не знаю, откуда ты её выкопал? ... но тут бриллиант чистой воды, - сказал режиссер фильма Вольдемар Псоу. - Эдик, она нам нужна. Мы отснимем ее сейчас, и потом - через пару лет. Или сделаем заявочку на сериал? Ради одной этой девчонки ... Мона Ли ... Лети, и без нее не возвращайся.
- Там папаша ни в какую. - Эдик вертелся в кресле-рюмке вишневого цвета. - Папаша судейский, к тому же.
- Мама? - Вольдемар перебирал фото.
- Мама ... убили маму. - Эдик сделал еще оборот.
- Очень хорошо! - сказал Псоу, - то есть плохо, конечно. Ну, а с папой мы справимся. Начни пока атаковать местное руководство, а там мы поддавим.
- Йес, - ответил Эдик, и, отлепившись от кресла, нехотя пошел к телефону.
Актовый зал школы был украшен с истинно советской фантазией - пучки шариков, ленты серпантина, вечная вата - (ах, хлопок-хлопок!), нанизанная на нитку, гирлянды из цветной гофрированной бумаги, зайцы, Деды-Морозы, космонавты - яркий картон тускнел год от года ... на сцене стояла елка, увенчанная алой звездой, серебряным дождиком и крупными шарами. Нарядные детки - младшеклассники - сплошь Коты в Сапогах, Мушкетеры и Факиры в колпаках, и младшеклассницы - Снежинки, Зайчики и просто девочки в кокошниках, склеенных из картона, обтянутых накрахмаленной марлей и расшитых блестками. Старшие мальчики - это костюмчики, почти все - в школьном, разве рубашечки белые, а девочки - в белых фартучках. Актеры, участвующие в новогоднем представлении, толпились в кабинете биологии, к ужасу учительницы, - ой! Цветы! Ой! Кролик! Ой! Пробирки!!! Не трогайте микроскоп! - Все волновались, толклись бестолково, девочки постарше красили ресницы и держали бигуди на голове - под газовым платочком.
И вот, стихло все, погас в зале свет, и под звуки музыки начался монтаж, посвященный Новому году. Советские поэты немало потрудились, и уж стихов и песен - хватило бы на месяц. Пели. Плясали. Показывали фокусы. Декламировали свои стихи. Зрители хлопали, смеялись - и весь зал празднично переливался и дышал радостью. Мона Ли не волновалась совершенно. Она сидела так спокойно, что ее номер вообще забыли объявить. Когда спохватились, ведущая концерт девочка вылетела на сцену и прокричала в зал:
- А сейчас ученица второго класса "Б" исполнит танец. На музыку. А! Китайский? Ну, да - китайский танец! Чайковский, вот.
- Да кто исполнит-то? - крикнули из зала.
- Нонна Коломийцева! - добавила ведущая, - вот. - Опять погас свет. И, когда зажегся вновь - на сцене стояла Мона Ли, в бледно-сиреневом кимоно, перехваченная замысловато завязанным бантом под мышками, с лицом, подбеленным до неузнаваемости и подведенными глазами. Кружилась, тихонько переступая на каблучках, приседала, поворачивалась, играла - то с веером, то с бумажным расписанным зонтиком. Звучал чудесный "Китайский танец" Чайковского - из "Щелкунчика". Зал дышал напряженно и завороженно, и молчал. Мона Ли поклонилась и мелкими шажочками уплыла за кулисы. Зрители ахнули, аплодисменты, крики - "Мона! Браво!", "Мона! еще!" "Это наша Мона!" И Мона Ли вышла еще дважды - чего не случалось за всю историю школьных концертов. Директриса, сидящая в первом ряду, посверкивала золотым зубом и фальшиво улыбалась заведующей РайОНО. Заведующая, с глазами злыми и острыми, в ответ улыбалась так же - фальшиво, и зловеще.
- Это недопустимо! - кричала на педсовете директриса, - какая-то девчонка! Так даже стихотворению про Ленина!!! Не хлопали! Даже хороводу! Танцу "Яблочко" - а танцевал-то сам Пилипенко! Сын директора Горкома, между прочим... Прекратить! - А прекратить - не удалось. Кружок хореографии Дворца пионеров города Орска включил номер Моны Ли в праздничную программу.
Замелькали актовые залы школ, научно-исследовательских институтов, холлы больниц, сцены Домов Культуры... последний, перед Новым годом, концерт, должен был пройти в Доме Культуры железнодорожников. Одно из самых богатых министерств отмечало наступление Нового года с размахом. Прекрасные показатели, перевыполнение плана и все прочее, отчего бывают просто премии, банкеты и премии квартальные. Дом железнодорожников находился неподалеку от депо, был переделан из огромного пакгауза еще перед войной. Холодноватый и просторный, благодаря умно решенной планировке, он был любимой танцплощадкой горожан. Прекрасный буфет, зрительный зал с тяжелыми вишневыми портьерами, желтый паркет холла с вечнозелеными растениями в кадках - чего еще желать? Где еще блистать хоть пару раз в году проводницам, машинистам, путевым обходчикам, диспетчерам и прочему железнодорожному люду, несущему ежедневно тяжкий и опасный труд?
Занимали зал, рассаживались по билетам, здоровались, махали друг другу, - ой! Мариночка! Ты сейчас на каком направлении? Да ты что? А нас расформировывают ... да, жаль, бригада такая! Эй! Николай Степанович! Садись ближе! Ну, подвинутся, не товарняк, поди! Мы с тобой видимся только мельком! Ага - ты летишь, я стою! Не говори - зато шлагбаум - главная штука после семафора-то! А что супруга? А детки? Шуршали фантиками, их кидали под кресла, кое-где и отваживались хлебнуть из фляжки. Уже смешки порхали над залом, усиливалось нетерпение. Кино давай! - громко крикнул кто-то, на него шикнули, захлопали, и занавес горделиво разошелся. Приглашенный из Оренбургской филармонии конферансье полоскал горло в гримерке, подчеркивал карандашом бровки, круглил губы, - о-о-ы-ы-и-и-у-у-у ... начинаем, начинаем, - пронеслось за кулисами.
- С Новым годом, товар-рищи! - гаркнул конферансье, - наши славные "Железные Дороги" в этом году перевезли ... и понеслись цифры -цифры -километры -тонны ... концерт пошел по накатанной, пели солистки филармонии, исполняли балетные па залетные гастролеры из Новосибирска, - публика жарко хлопала. Чечёточник бил степ, фокусник рвал бумажку, вытаскивал шарики пинг-понга из уха подставного в третьем ряду, куплетисты пели осторожные куплеты о недостатках в сфере бытового обслуживания - словом, все шло строго по разрешенному маршруту. Публика утомилась, артистов-школьников приветствовала вяло, и все уже тянулись к буфету, но тут погас свет. И, когда он зажегся вновь - посредине сцены стояла Мона Ли. В кимоно. С бумажным зонтиком. С веером. Даже под белой маской грима была видна удивительная, нежная красота девочки, а изящная плавность движений завораживала тех, кто в силу грубоватой профессии был далек от любования полутанцем хрупкой фигурки. Следили завороженно - многие, из Орска, местные, прекрасно знали историю Моны Ли, а женщины постарше, те и вовсе - всплакнули. Был один, который не плакал. Не хлопал. Напряженно вглядываясь в кружение девочки, он щурил и без того узкие глаза, и зрачки бегали, словно растревоженные стрелки часов. Темные волосы сидящего поредели, и были собраны аптечной резинкой в хвост, отчего человек становился похож на стареющего хиппи. Шафрановая кожа, сжавшаяся на лице, обтянула выступающие скулы и приподняла верхнюю губу - казалось, что Захарка Ли улыбается. Он постарел внезапно, чувствуя, как разъедает его изнутри болезнь, которой еще нет названия и от которой нет лечения - ни здесь, в России, нигде. Только в Корее, удивительной стране, в той части, что носит имя Чосон, толкут в ступках пахучие, горькие, вяжущие язык или безвкусные снадобья, и жрец, с лицом, лишенным глаз, взяв сухими, черепашьими руками запястье Захарки, скажет что-то на языке, которого сам Захарка уже не помнит, и хворь выйдет из него - уползет отравленной змеей и сгинет бесследно меж старых статуй монастыря.
Захарка облизнул губы, подышал на свою ладонь, вновь услышал тошнотворный запах больного чрева, и, вынув из кармана щепотку чая, положил ее под язык. На сцене крутилась девочка, выросшая из его, Захаркиного, семени, и она не желала знать о том, что есть он, Захар, и он немолод, и родня, все еще живущая вопреки смыслу, в Актюбинске, тянет и тянет из него деньги и соки. Почему бы ей, этой девочке, не помочь ему, Захарке, не отплатить малую дань за то, что она сейчас так бесстыдно прекрасна и соблазняет собою сидящих в зале мужчин? Боль опять жгутом хлестнула его, Захарка ощутил пот, бегущий в узкую ложбину спины, и заплакал без слез.
Мона Ли раскланялась. Вышла на "бис", раскланялась. Опять вышла на "бис", и вдруг, словно ведомая каким-то магнитом, сделала несколько шагов по направлению к залу. Её глаза узнали Захарку - того корейца, который сидел в вагоне-ресторане, того корейца, который приходил к её матери, того, кто ...
Вечером Мону Ли привезли домой - она дрожала, была бледна и просила пить. Пал Палыч ругал Ингу Львовну за то, что девочку замучили самодеятельностью, а везде сквозняки, и простуда! И теперь Мона Ли сляжет - в канун Нового Года, в самый праздник! Инга Львовна бессмысленно хлопотала у кровати, а Мона Ли - уже спала.
Женщина в ее сне, отойдя от итальянского окна, подошла к столику, на котором стоял кувшин - стекло его переливалось опалово, а металлический носик был изогнут в форме птичьего клюва. Женщина, положив руку на живот, другой рукой налила воды в стакан и пошла вглубь комнаты - туда, где лежала на кровати девочка. Мона Ли узнала в ней себя.
Плотный квадратик с эмблемой "Госфильма", поднятый сквозняком, совершил плавную глиссаду под готическое кресло, где любил сидеть Пал Палыч. Инга Львовна, стараясь не греметь мебелью, гудела пылесосом. Под кресло было неловко забираться шлангом, она слегка отодвинула кресло, увидела квадратик, повертела в руках, ничего не разобрав без очков, и - сунула в карман передника. Пылесос ехал за ней на колесиках, покряхтывая, и шнур тянулся из одного угла комнаты - в другой.
Мона Ли схватила простуду, не мудрено, кругом все болеют, - тараторила участковый врач, ополаскивая в ванной руки, - девочка слабенькая, но страшного ничего нет. В коридоре она протянула Инге Львовне рецепты, и, набросив пальто, заспешила - этажом ниже болел мальчик. Инга Львовна зашла к Моне - та спала, и даже белый грим был не до конца смыт с ее личика.
- Бедная, бедная моя девочка, - бабушка протерла Мону Ли полотенцем, смоченным в уксусе, - спи, я сейчас в аптеку, и в магазин - мигом.
Пал Палыч сидел за конторским столом, заваленным бумагами, и тер уставшие от чтения глаза. К концу года дела наваливались - на сон оставались считанные часы. В коридорчике стучала на машинке секретарша, табунчиком толпилась очередь, и, совсем отдельно сидел на стуле немолодой мужчина, в шинели, без знаков различия, а кепка скрывала его пучок, минсангту. Со стороны было видно, что ему плохо. Когда подошла его очередь, рабочий день закончился, но Пал Палыч крикнул секретарше:
- Пусть войдет, кто еще остался?
Захар Ли сел напротив Пал Палыча. Свет от настольной лампы образовывал круг. В этот круг Захар положил свой паспорт.
- Я - отец Нонны, - произнес он бесстрастно, - я хочу забрать свою дочь.
Пал Палыч помедлил.
- Насколько я помню, вы отказались от неё? Теперь я, по документам, во всяком случае, являюсь отцом Нонны. Она носит мою фамилию.
- Ты ошибаешься, судейский, - Захар говорил тяжело, с присвистом, - вот, - он ткнул желтым пальцем в штамп, - Нонна Ли. Это - моя дочь.
- Я могу показать вам свой паспорт, - и Пал Палыч сделал движение рукой.
- Будь у тебя миллион документов, судейский, ты лучше меня знаешь, чья дочь - Нонна. - И тут Пал Палыч сделал хороший ход, который иногда мы делаем бессознательно, от отчаянья:
- Я храню ВАШЕ письмо, Захар. Мне достаточно передать его куда следует, и вопрос с Нонной больше не возникнет. Равно, впрочем, как и с вашей свободой. Убирайтесь вон. Вам плохо?
Захар поднялся. Змея внутри него ожила и скрутилась в солнечном сплетении. Опять пот и озноб, и ощущение, что его, Захарку Ли, кидают в котел с кипящей водой.
- Берегись, судейский, - только и смог выговорить Захарка, и вышел.
- Мама, мама! - Пал Палыч задыхался от бега, - мама! где у нас тут этот чертов режиссер московский оставил свою визитку?
- Паша! - Инга Львовна вышла из кухни с чашкой в руках - она взбивала Моне гоголь-моголь, - почему ты так кричишь? Почему у тебя расстегнуто пальто? Где твоя шляпа? Портфель? Что бы сейчас сказала твоя бабушка? Ты помнишь, что она была фрейлиной Александры Федоровны!? Так вот, она никогда не позволила бы себе выйти без перчаток! А ты!
- Мама, минуту, - Пал Палыч тяжко сел на винтовой табурет в прихожей,- беда. Теперь даже не знаю, какая беда. Сегодня ко мне в консультацию приходил этот кореец.
- Так, значит, Моне не привиделось? - ахнула Инга Львовна.
- Да нет, похоже, что она к своей красоте еще и обладает какими-то магнетическими способностями. Срочно нужно разыскать эту визитку! Или ты выбросила её? - крикнул он в каком-то отчаянии, - тогда? ехать, бежать, бежать - немедля!
- Подожди, Павел, - Инга Львовна обмакнула мутовку в гоголь-моголь, облизнула её, - дай мне подумать! У меня такое ощущение, что я где-то видела сегодня именно то, что тебе надо! Так. Я пылесосила. Потом я встретила нашу участковую. Пошла в аптеку. Апельсины на улице. Нет, раньше. Пылесос! - Пал Палыч бросился в кладовую.
- Павличек, я его вытряхнула! Старая дура! - Инга Львовна хлопнула себя по бокам. Еще раз хлопнула - и, сияя, вынула из кармашка визитку. Павел, не снимая пальто, принялся крутить диск телефона. Междугородняя обещала срочный вызов Москвы в течение трех часов.
Когда Пал Палыч дозвонился, Эдик еще спал. Он долго пытался спросонья вспомнить, что такое - ОРСК? Он расшифровывал аббревиатуру, выходило - Общество Русских Советских Композиторов. Это пугало Эдика. Продираясь сквозь коньячные пары, возвращалось сознание.
- О! Пал Палыч! Фамилию на Знаменский не сменили? Узнал! Как же! Не забыл, нет. Собирался вновь лететь - уговаривать. Да, полно, да не стоит. Согласны? Умничка, уже слова не мальчика, но мужа. - Пал Палыч терпел эту чудовищную, хамскую речь, ради одного - жизни Моны Ли.
- Дочь сейчас больна, знаете - простуда. Но как станет лучше, мы вылетаем немедля.
- А что случилось? - Эдик был чуток и осторожен, - какие проблемы?
- Никаких, - равнодушно ответил Коломийцев, - просто так складываются жизненные обстоятельства - школа, знаете ли. Бабушка прихворнула. А я как раз взял отпуск - сразу, с 3 января.
- Чудненько, - зевнул Эдик, - я бронирую вам с дочерью гостиницу. До созвона, передайте Моне мои пожелания выздоровления. Да, кстати - лекарства-таблетки? Нет? Ну, звоните, вышлю немедля, - и Эдик натянул одеяло на голову. В ногах его спал такой же упитанный и наглый кот.
Ветер хлестал снегом, сек по лицу, поземка кидалась под ноги, а Захарка все брел, держась руками за обледеневшие вагонные бока, и кружилась голова, и вспыхивали огненные молнии, похожие на праздничных змеев.
Мона поправлялась медленнее, чем обычно. Дома нервничали. Уже известили Танечку в Москве, та ахала, охала, - пап, ну девчонка же совсем? Как, кто будет за ней смотреть? Я от Кирилла ни на шаг! Инге Львовне лететь в Москву врач запретил категорически - ну, милая моя! Мы вас с того света вытащили, а вы - опять! Туда же! Инга Львовна скорбно поджимала губы, говорила, - ну, вы уж не преувеличивайте, прошу вас! - Но понимала сама - ехать, а тем более, лететь - опасно. Пал Палычу - бросить работу? Оставить семью без средств. Остаться - опаснее многажды, настолько опасно, что и говорить об этом не стоило. Решили, что и правда - нужно брать отпуск на январь, а там уж - как Бог даст. Собирали Мону Ли тщательно - столица!
- Ох, Павлик, это здесь все кажется блестящим и модным, а там! На фоне московских девочек - наша будет совсем серенькой мышкой.
- Мамочка моя дорогая, - Пал Палыч поцеловал её в щеку, пахнущую ванилью и корвалолом, - наша будет, в чем хочешь - лучше всех. Она покорит не только Москву, уверяю тебя!
Новый год справляли нешумно, елка, правда, была необыкновенная - Ты знаешь, Павлик, - Инга Львовна расчувствовалась - у нас такие были только в имении, я хоть и по рассказам мамы помню, но так явственно представляю! - Впопыхах не украшали даже, так - принес с работы Пал Палыч волшебную коробку со стеклянными игрушками из ГДР - чего там только не было! Мона Ли пришла в совершеннейший восторг от колокольчиков, связанных пурпурными, розовыми, голубыми ленточками - по три. Колокольчики были словно обмакнуты в пудру, а ночью светились - как живые. Были там и шары, отороченные поверху как бы елочной мишурой, и барабанчики, и зайцы, и даже пряничный домик. Мона Ли все вылезала, не спросясь, по ночам - заходила в комнату, и утыкалась лицом в колючую еловую хвою, все вдыхала запах, будораживший её предчувствием необыкновенного, волшебного, что ждет ее в Москве - в городе, невиданном прежде, знакомым только по открыткам и фильмам.
Под "ёлочку" она получила куклу необыкновенной красоты - японскую. В кимоно. У куклы открывались и закрывались глаза.
Вылетали 2-го января. Была пурга, Инга Львовна осталась дома, прощались со слезами, вскакивали - пора! Такси пришло! Забывали паспорт, деньги, чемодан, сумку - предотъездное волнение достигло своего пика и продолжалось в аэропорту, где долго ждали вылета, и все отменяли по метеоусловиям рейс, и Мона Ли капризничала, а Пал Палыч устал до того, что засыпал стоя. Наконец, посадку дали, и, толпясь, торопились к чреву огромной белой машины, которая должна была, пробежав по взлётной полосе, подогнуть лапки-шасси - и взмыть в воздух. Мона Ли радовалась новизне впечатлений, просила то водички, то конфетку, смотрела в иллюминатор, кричала, - папочка! смотри! Огонечки! - и была до того мила и непринужденна, что сидящие рядом пассажиры угощали ее мандаринами, шоколадными конфетами и в один голос говорили, - ах, ну что за чудо, эта славная девочка!
Кореец, покинув свой вагон-ресторан, каждый вечер выходил на платформу, с которой отправлялись поезда на Москву, разлеплял гноящиеся глаза, превозмогал боль - и все искал в толпе - невысокого мужчину в барашковой шапке и тоненькую девочку с глазами цвета ночи.
Всё, с самого отлёта из Орска, пошло не так. В Москву прилетели с опозданием, Домодедово гудело, как улей. Не могли дождаться багажа, потом, растерявшись, заблудились вовсе и меланхоличная девица из "Госфильма" ждала их, куря, у другого выхода. На такси была огромная, нескончаемая очередь. В Москве тоже мело, хотя и не так зло, как в Орске. В конце концов, пожалев Мону, Пал Палыч взял частника. Девица, назвавшаяся администратором, определила их в ужасную гостиницу, чуть лучше Дома колхозника. Никаких номеров "люкс" - и общий туалет в коридоре.
Утром - "Госфильм", пропуска на служебном, на фамилию Коломийцев, не опаздывать, к десяти, - она окинула Мону Ли злым, женским взглядом, и ушла. Промерзшие, разочарованные, уставшие бесконечно, они наскоро перекусили и уснули.
С половины десятого на служебном входе "Госфильма" было столпотворение. Мамы и бабушки, держа за ручки своих нарядных, причесанных, дерганых девочек, сами визжали, скандалили, требовали вызвать директора Госфильма, мчались жаловаться кому-то. Пал Палыч и Мона Ли стояли в холле служебного входа.
- Папа, - сказала Мона, - мне очень не нравится здесь.
- Мне тоже, - ответил Пал Палыч. Мона Ли была простенько одета, ей было жарко, она стянула с головы вязаную шапочку, расстегнула пальто с песцовым воротничком. И тут она поняла, что на неё - смотрят. Оценивающе. Завистливо. Даже - с неприкрытой ненавистью. От этого она сразу выпрямила спинку - так учила Инга Львовна, сделала лицо по-восточному непроницаемым, и чуть-чуть - улыбнулась. Самыми уголками рта.
Вылетевший откуда-то сбоку, через турникет, Эдик Аграновский, уже махал руками и кричал:
- Мона! Пал Палыч, сюда-сюда, - и делал подгребающий жест. Пройдя через двор, через множество запутанных лестничных пролетов и коридоров - им казалось, что они стоят на одном месте или движутся по кругу, - они дошли до обшарпанной двери с прикнопленным листом бумаги "1000 и 1 ночь", Эдик распахнул дверь, - прошу! - Вольдемар Псоу, режиссер фильма, полулежал на продавленном диване, положив ноги на журнальный столик, заваленный папками.
- Ну? - спросил он неприятно высоким голосом, почти фальцетом, - это и есть ваша Орская красотка? Алтайская принцесса? Ну да, я что-то такое и предполагал. Пальтишко снимем? Так. Пройдись. Хорошо. Прочти нам стишок, девочка.
- Меня зовут - Мона Ли, - подняв подбородок, сказала Мона.
- Прекрасно, девочка Мона Ли, читай, - Вольдемар щелкнул пальцами, что означало - кофе. Пал Палыч стоял - никто не предложил ему присесть.
Мона Ли вдруг отвернулась, расплела косу, отчего стала взрослее и тоньше, и - запела. Она пела на незнакомом языке, помогая себе руками, будто показывая что-то, понятное только ей. Вольдемар сел на диван, отмахнулся от чашки кофе - мешаешь. Все, кто были в комнате - начиная от издерганного сценариста до исполнителя главной роли, молодой восходящей звезды, Сашки Архарова - буквально открыли рты. Мона Ли допела, и последнюю ноту взяла неожиданно высоко, и оборвала - будто лопнуло стекло.
- Ты что пела? - спросил режиссер.
- Не знаю, - Мона Ли подняла плечико, - кто-то так пел, в детстве. Не знаю. Я не помню.
- Какой-то язык чудной - китайский, наверное, - встрял Эдик.
- Шикарно, - пропел Вольдемар, - так, Эдичка, организуй нам пробы - завтра? - Какой зал?
- Ну, не какой дадут, а третий! Давай - с принцем Ахмедом, колорит восточный, и вторую - с матерью, идет? Все, свободны все, кроме - как? А! Моны и - как? А! Пал Палыча. Ну-с, дорогие мои, - Псоу прикрыл глаза, размышляя, - я не гарантирую, что девочка пройдет. Не гарантирую! Если камера ее будет любить, то - да. Талант на данной стадии не нужен - только выносливость, воля к победе и дикая работоспособность. Ни о славе, ни о гонорарах - не думать. Снимать будем долго и тяжело. Основные съемки - Самарканд, Бухара. Что-то будет - павильон, но - мало. То есть? Условия буквально боевые. Я вам так скажу - такого темпа мужики взрослые не выдерживают. Тут - девочка. Щадить не буду. Думайте. Завтра - пробы, звучок послушаем, посмотрим, короче. Так, - детка, - он поманил пальцем длинноволосого юнца в кожаной куртке. Под курткой читалась грязная майка без рукавов.
- Как тебя?
- Валя, - ответил волосатый.
- Ты - мальчик? девочка?
- Когда как. - Валя заерзал взглядом.
- Болван, - Вольдемар вытащил из груды папок и журналов блокнот, нацарапал что-то, сказал - отведешь в бухгалтерию, пусть оформят суточные. Девочка, он, видите ли ... бантик завяжи!
Пал Палыч с Моной пошли обратным путем, но, выйдя из здания, нырнули в другое.
- Пройдем по Москве? - предложил Пал Палыч Моне, когда они выбрались с Госфильмовской на Киевский вокзал.
- Пойдем! А мороженое? - Мона захлопала в ладоши.
- А горло? - сказал Пал Палыч.
- А мы ему не скажем, правда, пап?
В Орске тоскующая Инга Львовна сидела у телевизора, смотрела в серо-голубой экран, видела торжествующего диктора, докладывающего о зимних успехах СССР на Олимпиаде, и о том, что на крупнейшей студии страны, "Госфильме", приступили к съемкам "1000 и 1 ночи". Вольдемар Псоу, укутав горло кашне, давал интервью и обещал невиданное по красоте зрелище. Ни сына, ни Моны Ли Инга Львовна не увидела. В городе сплетни расходятся быстро, и уже через день Захарка Ли знал, что его дочь вылетела в Москву, чтобы сниматься в кино.
Ветер гнал Захарку в спину, он перепрыгивал через занесенные снегом рельсы запасных путей, ветер гудел в ушах, шли с грохотом товарняки, обдавая Захарку мазутной вонью и чем-то химическим, аммиачным. Мелькало в глазах, просвечивали огни семафоров, свистели паровозные гудки. Захарка шел четко на восток, в Старый город, называемый местными - азиатским, туда, где еще в далеком 18 веке Абулхаир Хан просил присоединения к Российской империи у Анны Иоановны. Сейчас эта старая часть Орска состояла из бараков, в которых жили когда-то золотодобытчики, да скорняки, да салотопы, да рабочие с рудников. Все обветшало, запустенье хуже любой мерзости - то там, то тут еще виднелись землянки, саманные домишки. Лаяли собаки, навзрыд, будто оплакивая свою долю. В снежном крошеве не видать было фонарей, Захарка шел наугад - по слепым пятнам света. С силой дернул на себя дверь косого барака, растерявшего половину окон нижнего этажа, еле держась на ногах, поднялся - мимо второго, на лестничную клетку которого выходили двери, будто вспоротые ножом - жалко торчала пакля из щелей, чернели проемы выбитых дверей. На третьем, чердачном, этаже была всего одна дверь, спрятавшаяся за деревянной лестницей. Захарка стукнул - условным стуком, подождал, и буквально упал в коридор.
В комнате было так темно и так накурено, что ело дымом больные глаза.
- Монгол? - спросил чей-то сиплый голос.
- Я это, Пак, - ответил Захарка.
- Тебе плохо, Монгол? Подойди ближе. - Захарка приблизился к центру комнаты. За низким столом сидели два корейца и играли в падук. Плетеные корзиночки с шашками были полупусты - игра только началась. - Сядь рядом, - приказал тот, кого звали Пак. - Я слышал, что ты ищешь свою дочь, Монгол?
- Да, - ответил Захарка.
- Ты знаешь, кто убил твою русскую жену, Монгол? - Пак двинул белую шашку.
- Нет, - ответил Захарка, - я бы убил её сам. Она ушла к русскому.
- Справедливо, ты всегда был сильным, Зихао. Убить ты ее не смог, но ты можешь убить судью?
- Я болен, - Захар сел на пол. Пак сделал движение рукой, будто поднял вверх воздух, и Захарке принесли трубку:
- Кури, - Пак погладил свой ватный халат, - ты убьешь судейского и вернешь свою дочь, Зихао Ли. Захар затянулся, дым, проникая в легкие, наполнял все тело блаженным успокоением.
- У судейского есть моё письмо. Если его найдут, они покончат со мной легко, - возразил Захарка. Пак задумался - он окружал черную фишку - белыми:
- Убей того, у кого письмо, что проще?
- У меня больше нет сил, ты же знаешь, Пак. Ты отнял мои силы.
- Когда выбирают забвение, теряют волю, - Пак сбросил фишку на прожженную циновку.
- А кто убил мою Машу? - спросил Захарка, когда боль отлетела вверх, под потолок, - ты убил её, Пак?
Вечером, лежа в неуютном гостиничном номере, Мона Ли, приподнявшись на локтях, взахлеб рассказывала Пал Палычу:
- Пап! Ты представляешь! Ой! Нас водили потом павильоны смотреть! Там так интересно! Там идешь - улица, дома, двери открываются, окошки ... а в дверь войдешь, а там ничего, представляешь? Ну, тряпки, ящики какие-то. И свет прямо сверху - как на катке! Ой, а там столько девчонок было! И всех фотографировали, и в костюм одевали! И такие они злые, мне одна вообще сказала - ты чего сюда приехала из своей Сибири, ты ... из этой ... а! про-вин-ции, это что, пап? А почему Сибирь? У нас река Урал? Ой, а потом вышел этот, со смешным именем, Вольдемар Иосифович, представляешь? Я на бумажке записала! Никто не выговорит! Ой, ты знаешь, он так кричал потом, такой грубый... пап! Я домой хочу. Ну, поехали, - Пал Палыч протянул руку и взъерошил волосы Моны Ли, - поехали? Бабушка ждет? Ой, ну да. - Мона Ли вздохнула. - А в кино тоже хочется, пап?
- Спи, - Пал Палыч старался казаться спокойным, но Захарка Ли не выходил из головы, - спи, утро вечера - что?
- УМНЕЕ! - завопила Мона Ли и прижала ладошку ко рту. - Папочка! как я тебя люблю, - прошептала она и уснула, сидя.
На следующий день почти половина претенденток отсеялась, было тише, работали в третьей студии, где все было по-настоящему. Саша Архаров, загримированный под принца, в каких-то чудных шароварах с блестками и в белом тюрбане на голове, одуревший от бесчисленных дублей, с Моной Ли был отменно вежлив и даже ухаживал. Восходящей звезде, сыгравшей партизана в фильме "Огненный лес", было всего 18 лет, он был студентом театрального училища им. Ермоловой, красавец и жуткий позер. Прекрасно сознавая свою привлекательность, вовсю кокетничал даже с взрослыми актрисами, с гримершами, с костюмершами, вел себя раскованно и вызывал восхищение у девочек, девушек и женщин.
- Мона, - прошептала на ухо пожилая гримерша, накладывавшая тон на дивную кожу Моны Ли, - будь с ним поаккуратнее! Ты еще ребенок совсем! -Мона Ли улыбнулась, как обычно - и ничего не сказала. Гримерша потрогала ее щечку тыльной стороной ладони, - Нин, ты посмотри, какая кожа! Одуреть просто! - Молоденькая Нина, в джинсах и клетчатой рубашке, в кокетливом фартучке с оборками, погладила щеку.
- Фантастика! Такой даже у Марченко нет! А уж там миллионы вбуханы... Деточка, ты чем умываешься? - спросили они хором.
- Детским мылом, - просто сказала Мона Ли.
- А крем?
- Ой, что Вы! - мне бабушка не разрешает!
- Сирота, - перемигнулись гримерши и стали наводить Моне и без того соболиные бровки.
Вольдемар, или, как его звали за глаза, Вольдемарш, отсматривал пробы. Сгрудились рядом все, кто был свободен от смены - камера не просто полюбила Мону Ли. Камера её - обожала.
- Ты не находишь, - Вольдемар ткнул карандашом в экран, - она чуть старше, чем на натуре, нет? - Эдик пожал плечами:
- Пожалуй, да.
- Но это лучше, - Псоу крикнул, чтобы промотали на сцену с Архаровым. - Сашка! ты ее чуть не изнасиловал на пробах!
- Ну, скажете тоже, - развязно протянул Архаров, прикуривая вторую сигарету, - но скажу честно - от нее какая-то магическая сила идет, я просто ощущал, что меня к ней буквально притягивает.
- Ой, Сашечка, - это уже вторая режиссер, пожилая, коротко стриженая брюнетка, вечная сподвижница и бывшая любовница Псоу, сказала, закашлявшись, - есть хоть одна баба, которая тебя не притянула?
- Ты, Эллочка, - Архаров показал ей язык, - ты меня отталкиваешь, дорогая.
- Ага, - Элла сказала в микрофон, чтобы дали свет, - или я мужик, или ты - баба.
- Брэк-брэк, - Псоу уже сидел за столом, - так, тащите сценариста, будем кроить его писанину, - а, простите, вы здесь, да, ну дивный сценарий, новое слово, не иначе. Нам нужно будет снизить восточный колорит.
- Да как же? - Илья Аркадьевич Шумман скривился, - это все-таки тысяча и одна ночь, а не сказка "Репка", знаете ли. Тут смысл в Шахразаде, если вы вообще с текстом знакомы!
- Ну-ну, не надо нервов, - Вольдемар потряс сценарием, - мы просто сделаем Дарьябар чуть старше, Шахразаду моложе, Будур совсем юной.
- Да-да, - Шумман расхохотался, - и Джинна загоним в бутылку с виски?
- Я люблю остроумных людей, - заметил Псоу, - но хороших сценаристов больше, чем знаменитых режиссеров. - Сценарист умолк и делал пометки на полях.
- Мона! - Вольдемар скрестил руки под подбородком, отчего стал виден перстень с гагатом на мизинце, - мы - я и худсовет, отсмотрели твои пробы, и, в общем, вполне прилично. Ну, не блеск, нет профессионализма, безусловно. Есть непосредственность. Манкость есть, да. Еще руководство студии посмотрит, а я - утверждаю. Сейчас начнем решать технические работы, а ты пока с папой можешь ехать в свой Алтайск.
- Орск, - поправил Пал Палыч.
- Не вижу существенной разницы, - отбрил Псоу, - не Париж же? Пока будем решать здесь, составлять график съемок, вы утрясайте вопрос с руководством школы, если заминки - тут же мне лично, - он широким, почти детским почерком, исписал лист бумаги. Командировочные получите в бухгалтерии.
С каждой затяжкой Зихао Ли поднимался над землей, переносясь в страну Чосан. Цвели розовые лотосы, и небо, забирая себе их цвет, становилось таким же. Щебетали птицы, такие, какие и бывают в раю - то с длинными хвостами и с гребнями, украшенными дрожащими капельками влаги, то маленькие, хрупкие, невесомые - размером с ноготь. И все это щебетало, пело, переливалось, и спадали ручьи с гор, и море качало рыбацкие лодки, и не было грязных, заплеванных вагонов, и уши больше не слышали лязга и скрежета, и курились благовония, и огромные статуи улыбались и утешали, кивая головами. Когда Захарка вынырнул из спасительного, чудесного места - он увидел, что комната полупуста, и только у стены, на грудах полусгнившего тряпья валяются какие-то фигуры, стонут, мечутся в бреду. Партия в шашки была сыграна, Пак укладывал свои белые фишки в плетеную коробочку, щурился, и кончики усов подрагивали от удовольствия, - выиграл.
- Скажи мне, Пак, - Захарка поднялся и встал, держась за стену. Рука ощущала шероховатую штукатурку, - это ты убил Машу?
- Сядь, Монгол, - Пак закурил, - неважно, кто её убил. Её покарали те, кто смог выполнить то, на что не хватило сил у тебя. Ты - слабый воин. И ты не нужен никому. Ты готовил русским еду в своем ресторане - а должен был отравить - хотя бы одного. Ты бесполезен, Монгол.
- Кто забрал Машины деньги, - губы Захарки не слушались, - кто, Пак?
- Это не были её деньги. Это - наши деньги. Она не платила нам дань, Монгол. - Кури еще,- он протянул Захарке новую трубку. - Твои дни сочтены. Пойди, и убей судейского.
- Он в Москве, - Захарка затянулся, хотя и не хотел этого, - и дочь моя - с ним.
- Дождись, - приказал Пак, и встал, задев полой халата доску для падука, - разве есть у тебя иной выход?
- Я не смогу убить дочь, - Захарка помотал головой.
Войдя в другую комнату, Пак сделал еле заметный жест пальцами - будто расправил веер. Сидевший там в полной темноте на корточках, мужчина кивнул в ответ.
Зихао Ли, Захар Ли по паспорту, гражданин СССР, кореец по национальности, был убит ударом ножа в спину. Лезвие вспороло плотное сукно шинели и прошло сквозь форменный китель.
Около барака, согнувшись, как в утробе матери, лежал кореец, по кличке Монгол, и снег засыпал его, нанося грязно-белый сугроб. Безжизненная рука была откинута в сторону, и кто-то, прошмыгнувший мимо, снял с нее наручные часы.
- Ты сделал все, о чем я тебя просил? - Пак стоял у двери на чердак, ожидая, когда маленький, юркий некто поднимется по лестнице, лишенной половины ступенек, - сделал? Он жив?
- Не знаю, Пак, - сказал темный, - по-моему, он не дышит. Он был не жилец, Пак.
- Это мне решать, - Пак дернул щекой, - Монгол был правильный человек. Мне не жаль его, он забыл свою игру, и теперь ты - Пак ткнул пальцем в темного, - сделаешь его дело. Но ты будешь беречь его дочь. Пока мы не решим иначе ...
- Хорошо, - темный потрогал голенище сапога, где лежал нож, - только дай мне еще трубку, Пак?
Возвращаться домой Пал Палычу с Моной Ли хотелось нестерпимо. Всего неделя в Москве, но они оба были напуганы большим городом, "Госфильмом", множеством самого разнообразного киношного люда. Пал Палыч сводил Мону Ли в "Детский Мир", но она отказалась от куклы, чем удивила Пал Палыча.
- Папа, - сказала Мона Ли, - купи мне красивое платье, можно? И туфли. И мне нужен грим. И еще мне нужно ... а дальше последовал список, на выполнение которого потребовалось бы пару часов в Париже и полжизни в СССР.
Когда пробы утвердили, и еще тасовали колоду карт исполнителей главных ролей, на пробы приходили артистки и артисты, лица которых Моне Ли были более знакомы, чем лица Толстого или Лермонтова. Их - красивых, необыкновенных, она вырезала из журнала "Советский фильм" и "Советский экран", это им она рассказывала, как хочет тоже сниматься в кино - как они! И тут те, кого простому человеку не увидеть ни за что - ходили по коридорам, курили, болтали, смеялись, одалживали деньги, просили, говорили по телефону, плакали.
На пробы с главной героиней Мону Ли привели еще с утра, и она, готовая к съемке, читала свой кусочек сценария. Там и слов почти не было - нет, мамочка, да, мамочка, он такой красивый, мамочка. Дверь в гримерную распахнули ногой. Нога была обута в умопомрачительные белые сапоги на высокой шпильке, с острым носком. Сапоги принадлежали самой Марченко, Ларисе Борисовне Марченко - несомненной звезде советского экрана. Как она была одета! Как причесана! Какие серьги, кольца! Яркие, пухлые губы, тугой перманент - Мона Ли открыла рот.
- Закрой рот, девчонка! - Марченко говорила хрипловато, - что уставилась? Новенькая?
- Это на принцессу Будур, - зашептала старшая гримерша, - Вольдемарш еще не решил.
- Он ничего и не решает, это Я решаю, - Марченко выбросила руку вбок и в ее пальцы вложили сигарету, - куришь? - спросила она Мону Ли.
- Ой, да что Вы! Нет, конечно!
- Напрасно! Я начала курить в семь лет! Мой папа меня учил - кури, дочка! Женщина должна быть шикарной! О! Мой папа был самый лучший! Да ты что такая унылая? Улыбаешься косо, - Лариса Борисовна двумя пальчиками повернула к себе Монино лицо, - кто сделал этот идиотский грим? Смыть немедля. Я САМА сделаю так, как надо.
На пробах удивленная Мона Ли увидела вместо шикарной женщины скромную, укутанную в темные одежды - почти старуху, и от волнения не могла даже вспомнить текст.
Марченко смотрела на нее, щурилась, и что-то про себя - решала.
Лариса Борисовна Марченко, которой досталась слишком скромная по ее таланту и темпераменту роль, выговаривала после съемок Вольдемару Псоу:
- Вольдик! Мне не стыдно играть старуху. Но мне стыдно - что меня мало. Где сценарист? - Нашли сценариста. Перед Марченко он приседал, впрочем, как и все на студии. Актриса изящным жестом устроила подбородок на скрещенные пальцы рук - так, что яркий маникюр ногтей напомнил оперение птицы, собрала губы в розовый бутон и прошептала, - голу-у-у-б-чик! Сделайте так, как бывает в восточных сказках! Дайте мне чудо! Давайте-ка я превращусь в пери? - А? Пери? - переспросил сценарист, - ну, как скажете, я разве против? Текст сказок дает такую возможность, а ваша красота, ваш талант ...
- Ну-у-у-у, - Марченко подмигнула Моне Ли, - запел! Я дифирамбы люблю только в журналах. Здесь - работа. Короче, пишите, я думаю, пары дней вам хватит? - И, накинув на плечи сиреневое пальто с белейшим воротником-шалькой, удалилась.
- Богиня, - сказал сам себе Вольдемар, - богиня, и все тут.
И все согласились с ним.
Все это Мона Ли рассказывала девчонкам, собравшимся у нее на кухне. Она была бесподобна - на ней были - джинсы! Вещь, невиданная в Орске. Джинсы облегали то, что еще рано было подчеркивать, были расклешены книзу и даже стучали при ходьбе. Коттон, - поясняла Мона Ли, - цвет индиго. Фирма "Wrangler". Это мне второй режиссер купил. На чеки. И еще косметики - вот, - Мона Ли высыпала на стол горку из французской туши, крем-пудры, духов, подводки для глаз, помады, лаков для ногтей, карандашиков, кисточек и еще всего того, что уж совсем не нужно девятилетней девочке, но Мона Ли уже была - актрисой. Одетые в простенькие школьные платьица девочки ахали, пробовали помаду на вкус, мазали ногти лаком, и завидовали-завидовали-завидовали.
Пал Палыч принял метаморфозы с Моной болезненно.
- Мама, - говорил он Инге Львовне, - это кино развратит её, у неё в голове не осталось ничего! Только сплетни, только это неподобающее по годам кокетство, я понимаю, что я не в силах удержать её в рамках! - Ой, Пашенька, - Инга Львовна сама чуть не плакала, - она перестала меня слушать! Она дерзит! Она стала сбегать из дома, и, ты знаешь - ей стали звонить из Москвы! Мужчины! Может быть, её можно вернуть хотя бы в школу?
- Вернуть можно, - Пал Палыч теперь чуть не ежедневно выслушивал дам из РайОНО и директрису, и учительниц, и просто - местных дамочек, возраста вполне боевого, чтобы разделить с таким заметным мужчиной, да еще и вдовцом - проблемы воспитания Моны Ли. Загвоздка была в одном - Мона Ли не собиралась никого слушать.
В Орск весна приходит поздно, если приходит вообще. В тот год было особенно, невыносимо печально, и все дул норд-ост, и все швырялся горстями сухого, колкого снега, и даже в домах казалось, что метет по полу позёмка. Старались выходить реже, пробегая от магазина до дома, жались в очередях на автобусных остановках, и, войдя в тепло, долго грели иззябшие, красные руки. В тот вечер Мона Ли вяло перебирала клавиши "Bluthner", привезенного по заказу из Лейпцига еще до революции - в 1908 году. Звук был чистый, хоть и немного надтреснутый, Мона Ли просто гладила клавиши, потому что Лариса Марченко сказала - фортепиано - освой, хоть сдохни! Монины уроки закончились после смерти матери, и возобновлять сейчас занятия не хотелось ей самой. Инга Львовна, обиженная на Мону, сидела в своей комнате, раскладывала пасьянс "Косынка", который не сходился - просто потому, что дама треф упала под кресло. Пал Палыч, разложив на столе бумаги, готовился к скучнейшему процессу между матерью и дочерью, желающей отобрать у матери жалкий то ли сарай, то ли барак.
Звук пожарной сирены поднял всех, сбежались к окну - полыхало в "азиатской старой деревне", или попросту - в Шанхае. Там горело часто, особенно в холодные зимы, когда высушенное морозом дерево буквально вспыхивало от пролитого керосина или бычка, упавшего в гнилое нутро продавленного матраса. Инга Львовна сказала тихо - пожар. Пал Палыч сказал - когда уже снесут к чертовой матери этот Шанхай? А Мона Ли опять застыла, растянула в улыбке губы и сказала - папа. Что, папа? - Пал Палыч не понял, - я здесь, ты же видишь. Папа, - повторила Мона Ли, - и затряслась, и опять начался озноб, и срочно звонили Левке, которому надоело ездить на эти приступы, начинавшиеся и кончавшиеся так - внезапно.
Пока пожарные разматывали рукава шланга, пока искали пожарный кран, пока ездили за бочкой ... в ход уже пошли багры, растаскивали бревна, на черной копоти которых виднелось багровое ожерелье горящего дерева, били закопченные стекла, которые и так - лопались сами от чудовищного жара, пока ... толпа, стоявшая кольцом, причитала, ахала - все то были жильцы соседних жилых бараков, привыкших к таким пожарам. Из окон выбрасывали тлеющие матрасы, комки одеял - имущества не было. Спасать было - нечего. В толпе то и дело выныривал маленького роста, темный человечек, юркий, незаметный, в телогрейке да кепчонке, с хабариком на нижней губе. Он все выспрашивал баб да мужиков, глазеющих на пожар - давно ли, мол? а что за дела? поджог, или как? Случай какой? Да ты, часом не шпиён ли, - спросил рослый, в накинутом на плечи бушлате, - ты чё тут вынюхиваешь? В органы сдам! И темного сдуло, занесло пургой. Ждали, как понесут покойников - уж догорел весь второй этаж, рухнули перекрытия, и чадно пахло самым страшным - горелым телом. Милиция ждала прокурорских, ждали экспертов, зачем-то притащили собаку, которая начала рыть ближний сугроб, а участковым было приказано разогнать зевак, чтобы не мешали следствию и не мародерствовали. Еще пару дней ждали, пока завалы остынут, а там уж фургон грузили теми, кто еще недавно курил странные трубки на чердаке у Пака. Нашли и его самого - опознали по сжатой в руке белой шашке от игры в падук. Собака, вывшая все это время, наконец, была спущена с поводка. Покрутившись на месте полусгоревшего крыльца, она принялась разрывать сугроб, тихо рыча и поскуливая, там и нашли тело Зихао Ли, почти неповрежденное из-за морозов. Не разбираясь, сгрузили в тот же фургон со всеми, и бросили за городом - в безымянную могилу.
Когда Мона Ли вынырнула из своего полусна - полу- обморока, она будто бы повзрослела, или постарела, как человек переживший чудовищную боль. Она опять молчала.
Её восстановили в школе, даже без положенной переэкзаменовки - и вот, подходила к концу 3-я четверть, и в школе ей было скучно, и дома она сидела вблизи телефонного аппарата, кидаясь на каждый звонок. Когда, наконец, позвонил Аграновский, трубку взял Пал Палыч, размотал шнур и перенес телефон к себе в кабинет. Мона пыталась подслушивать, но Инга Львовна встала у дверей, скрестив на груди руки. Фыркнув - все равно узнаю, - Мона Ли ушла к себе в комнату.
Пал Палыч отвечал, заметно нервничая, что он не может именно сейчас! ехать с Моной в Москву, у него - ПРОЦЕСС, вам, Эдуард, знакомо это слово? Эдуард орал, не стесняясь, что у них тут, на минутку - тоже ПРОЦЕСС, и Пал Палыч должен знать, что он подписал договор, и что ему, Пал Палычу, платят вообще по ставке заслуженного артиста (тут Эдик врал, конечно. Пал Палычу платили - как дрессировщику, 18 рублей, но это было выше ставки заслуженного артиста), и что он, Пал Палыч, по суду ответит за срыв съемок. Кончилось дело брошенной трубкой, Пал Палыч схватился за сердце, Инга Львовна примчалась с нитроглицерином, а Мона, распахнув дверь, заорала:
- Ты что? Ты что делаешь? Ты меня на съемки не пускаешь?
- Я не могу сейчас ехать, Мона, - Пал Палыч чувствовал, как пульсирует боль в затылке, - ты же не можешь ехать одна? Это дурацкая затея с кино, поверь мне. Будет лучше, если ты забудешь об этом, нужно учиться, нужно вырасти, в конце концов!
- Так? Я что? Не еду? - Мона свела брови в одну линию, - ты мне хочешь сказать - что Я не буду сниматься в кино?
- Мона, - Пал Палыч старался не закричать в ответ, - я, как твой отец, решил ...
- Ты? ТЫ? - Мона уже кричала так громко, что Инга Львовна закрыла уши, - ты - мой отец? Ой, да не смеши! Не делай из меня дурочку! Я теперь все знаю! Я все документы давно нашла! Я нашла письмо моего настоящего отца! Он был кореец, ты посмотри на себя-то? Ты кто? Ты полное ничтожество, жалкий тип, ты ... ты ... ты убил мою мать! Тебя должны были судить! Убийца! А теперь ты убил и моего отца! Я все знаю, ты гад, гад ... - Пал Палыч встал и отвесил ей пощечину.
- Вырастил, вот - мама, - посмотри! Это я виноват! Ты предупреждала меня, а я ... старый дурак! - Он буквально упал в кресло, Инга Львовна бросилась вызывать "Скорую", а Мона Ли, накинув модную алую нейлоновую курточку, сгребла все со стола в спортивную сумку, и, хлопнув дверью, сбежала по лестнице - в самую снежную, воющую жуть.
До вокзала она добралась легко, и, волею судьбы, на платформе N1 стоял пассажирский поезд "Орск-Москва". Мона забегала вдоль состава, пытаясь цепкой памятью узнать номер вагона, в котором ездила мама, и спросила наугад у проводницы, протиравшей от наледи поручни:
- Ой, а вы, случаем, тетю Машу Куницыну не знали?
- Знала, а что, - угрюмо отозвалась немолодая тётка в форменном кителе и фуражке. Она уже достала флажок - поезд вот-вот тронется, - тебе - что?
- Я дочка её, тетенька, я дочка Маши Куницыной и повара с этого поезда, Захара Ли.
- Похожа на папку-то, - улыбнулась тетка и помолодела,- правда, косая, как Захарка! Нин, - крикнула она проводнице из соседнего вагона, - гляди, Машки и Захарки дочка!
- Захарка-то пропал давно, - отозвалась невидимая Нина.
- Так тебе чего, дочка?
- Мне в Москву надо, а то отчим меня убить хочет! Спасите меня, тетеньки!
- Вот горе-то кругом, сирота ты моя, - проводница втянула Мону Ли в вагон, - иди, чаю сейчас дам. Замерзла, эх, сироты-сироты ...
Укачивало вагон, потряхивало на стыках, и Мона вдруг ощутила себя по-настоящему дома, и все тянуло запахом уголька из титана, и дзинькала ложечка о край тонкого стакана, стоявшего в МПС-овском подстаканнике, а Мона Ли в каком-то неземном блаженстве лежала на верхней полке служебного купе и щелкала выключателем ночника. Из-за спущенной коленкоровой шторы все равно дуло, и сразу ощущалось, что вокруг холод и ветер, безлюдье, и такое одиночество ... а здесь тепло, и проводницы, сидящие внизу, пьют портвейн из стаканов, вставленных в подстаканники, и вкусно пахнет лимоном, и сквозняк шевелит конфетные обертки.
- Нин, ну ты представляешь? - хозяйка служебного купе, Валя, шептала товарке из соседнего вагона, - этот-то, кто Ноннку нашу удочерил, Машку зарезал, а потом и Захарку нашего, ну, изверг чистый. А еще в суде работает, ну что за времена!
- Да надо написать, куда следует, - говорила шепелявая Нинка, держа за щекой кусок лимона и прихлебывая портвейн, - небось (она понизила голос) и еще мог к девчонке приставать.
- А то! - мигом согласилась Валя, - девка уж больно хороша! Машка-то так была - деревня рязанская, нос картохой, ни фигуры, ни лица, да и этот кореец уж на что страшон был, черт косоглазый, а вот-те девка прям уродилась. Актрисой, говорит, будет.
- А чего нет? Ой! - Нинка оглянулась, достала из-за спины бутылку, сковырнула пластмассовую пробку, разлила. - Я водку больше уважаю, чем это вино. Его пей-пей, пока заберет-то. Актрисы да, все ими любуются, платья у них красивые, только мне один командировочный рассказывал, что всем актрисам приходится с начальством спать, так-то вот.
- А кому не приходится-то? - отозвалась хозяйка, - а нам? Уж в кино спят, наверное, с народными артистами, а не с начальником состава, ну его, рожа прям козлиная. И попробуй не дай, снимет с рейса, сиди, кукуй дома ...
Вагоны мотало, проводницы задремали, но ровно за 10 минут до Оренбурга пошли по вагону, выкрикивая:
- Оренбург! Прибываем без опоздания, стоянка поезда пятнадцать минут, просим не оставлять вещи, кому билеты надо, забирайте.
После приезда "Скорой" Пал Палыч, которому сделали укол, так как он отказался ехать в больницу, уснул. И проспал он аж до пяти утра. Чтобы не будить маму и Мону Ли, которая должна была сладко спать в это время, он встал вскипятить себе чаю и наткнулся на кухне на Ингу Львовну, сидящую у окна.
- Мама? Ты почему не спишь? - он поцеловал ее в пробор в седых волосах.
- Моны нет дома, - тихо ответила она, как будто боясь разбудить девочку - она ушла. И я не знаю - куда. Что делать, Пашенька?
Ахнув, Пал Палыч засобирался.
- Куда ты? - Инга Львовна схватила его за рукав, - куда? Ночь на дворе!
- В милицию, мам, - другого выхода нет.
- Да она могла к подружкам пойти, чего ты людей засветло будешь поднимать, она нарочно, чтобы мы понервничали. Девочка еще.
- О, нет! - Пал Палыч похлопал себя по карманам, проверяя документы, - она уже не девочка. Она уже состоялась как человек, и человек стал эгоистичным и жестоким. Наверное, она всегда была такой? И эта ее улыбка - была не улыбка, а насмешка? А?
Полусонный дежурный в отделении милиции долго вникал в сбивчивую речь Пал Палыча, потом, закурив и пустив дым ему в лицо, ответил:
- Ты бы, папаша, за девочкой лучше смотрел. Сам из юстиции, а допускашь. Уже ведь и самого чуть не привлекли по известному делу. А потом и папаша ихний пропал. Где пропал? Никто не знает. А теперь и девочка? Подозрительно все это, а? - Пал Палыч, заикаясь, возразил, что осведомленность в его делах удивительна, но тем более, нужно срочно меры принять!
- А и приму, - сказал милиционер и крикнул в коридор, - Полипчук! Проводи гражданина в предвариловку.
- А на каком основании? - закричал Пал Палыч, - в чем меня обвиняют?
- Ты не ори тут, - дежурный вышел со связкой ключей, - тут адвокатов нету. Здесь я тебе - адвокат. Понял? - Пал Палыч, стараясь отогнать от себя повторяющийся кошмар, спросил:
- Я могу позвонить домой?
- Нет, - отрезал дежурный, - в камере телефонов нету!
На сонный перрон Казанского вокзала, полупустой в этот час, выскользнула из вагона поезда худенькая девочка - алая курточка не по погоде, черные распущенные волосы. Ежась, спросила, где метро. Порывшись в спортивной сумке, нашла мелочь, разменяла на пятачки и уверенно поехала по кольцевой линии - до Киевской. Оттуда она дорогу знала наизусть. Продрогшая, позвонила со служебного входа в группу. Там никого не было. Вахтерша, милая девушка, румяная, в черном берете, пододвинула Моне телефон - куда тебе, девочка, звони. Но в Москве все еще спят в такое время!
Звонок выдернул Эдика из кровати. Матерясь, с трудом нашарив шлепанцы, он подошел к тумбочке, промяукал в трубку "алло-у", и заснул стоя. Мона Ли, извиняясь перед вахтершей, перезвонила Вольдемару - тот не брал трубку, потому что, поссорившись с женой, спал в гостиной и не слышал звонок. Проходная "Госфильма" начинала заполняться людьми - шел рабочий киношный люд - осветители, гримеры, монтажеры, уборщицы, секретарши, архитекторы, бутафоры, рабочие, столяра - всех не перечислить. Известных публике лиц среди них не было. Тогда Мона, в порыве отчаяния, раскрыла подаренную Пал Палычем кожаную книжечку и, найдя номер Ларисы Борисовны Марченко, принялась крутить диск.
- Алло? - твердо произнесла трубка, - я слушаю. Кто говорит?
- Лариса Борисовна, - пролепетала Мона Ли, - это я.
- Я - это кто? Кто? Леонид Ильич Брежнев? Катя Фурцева? Кто?
- Я - это Мона Ли. Из Орска. - Моне Ли казалось, что она теряет сознание от ужаса.
- Ах, Мона Ли! Да из самого Орска? Батюшки мои! И что - это причина поднимать меня в 9 утра? Деточка? Да я знать не знаю ни тебя, ни твой Хоперск!
- Орск ...
- Тем более, - Марченко начала смягчаться, - я помню прекрасно тебя, детка. Мона Ли, Дарьябар, принцесса. Ну, и?
- Вы знаете, я в Москву приехала, а тут никого нет, а я ... ну мне хотя бы ... у меня тут нет совсем никого.
- Боже мой! Никого нет! Миллионы человек - и никого! Фрося Бурлакова собственной персоной! Чемодан, поди, фибровый?
- Я Мона, Коломийцева. А у меня сумка.
- Я поняла тебя. Ты сбежала от родителей, потому, что хочешь сниматься в кино. Я поняла. Так вот, знай, детка, на будущее. Ты в Москве никому не нужна, тем более - мне. Но я закажу такси, и оно за тобой приедет. И тебя привезут ко мне домой. Я тебя накормлю, но выставлю вон, потому, как заниматься беглыми девицами у меня нет ни времени, ни сил.
- Марченко? - кивнув на телефон, спросила вахтерша, слышавшая весь разговор. - Ох, крутая она! Но актриса какая! У нас ее все обожают. И боятся. Так она скромная, но дать по шее может. А вообще жалеет всех, хоть и кричит, а жалеет.
Такси привезло Мону Ли на одну из парадных улиц Москвы, застроенную сталинскими домами. Мона Ли, мысленно подталкивая себя в спину, добралась до нужного этажа. В лифте она пялилась на себя в зеркало и думала - надо же! Зеркала в лифте! Какая я чумазая и нечесаная, это кошмар. Бабушка бы сейчас ... тут Моне Ли стало страшно по-настоящему.
- Что за вид? Ты шла пешком из Оршанска своего? - Лариса Борисовна открыла дверь сама. Она была в розовом нейлоновом халатике, бигуди на голове были прикрыты яркой косынкой, на лице лежал утренний крем, - в ванную, немедленно! Пока Мона Ли, погрузившись в горячую воду, пахнувшую "Бадузаном", взбивала пену и ощущала, как тепло пронизывает всю ее, Марченко звонила Эдику.
- Эдуард, - сухо сказала она Аграновскому, в момент протрезвевшему от ее голоса, - немедля свяжись с Орском. Разыщи и сообщи родителям этой идиотки, что она сбежала в Москву. Она у меня. Я могу просидеть с ней до двух дня. До двух? Осознал? Значит, приедешь и повезешь на студию. Никаких милиций, дурак! Ты понял? Эдик? И прекращай пить на ночь. С утра пей.
Дверь ванной комнаты приоткрылась, рука Ларисы Борисовны бросила на стиральную машинку халат, - оденься, и иди завтракать.
Конечно, Эдик Аграновский забыл о том, что Марченко велела ему позвонить в Орск, и не вспомнил бы об этом никогда, если бы Марченко не перезвонила.
- Э-дэк! - сказала она, отчетливо разделяя буквы в слоге, - ты сообщил?
- Куда? - Эдик размазывал по тарелке глазунью, - сообщать в смысле о чем? Ларочка, у нас съемки начнутся через неделю, вылет Ташкент, рейс 414, аэропорт ... ты о чем, лапа?
- Эдэк! - голос Марченко раскалился, - ты что, му...к полный? - Эдик тут же всё вспомнил, покрылся ледяной сыпью и бросил трубку.
К тому моменту, когда Эдик Аграновский дозвонился до Орска, прошло больше трех суток. Пал Палыч находился в камере предварительного заключения. Увидев в нем жертву, милицейские не стали с ним церемонится. Списанный подчистую ...
Инга Львовна, сдавшая за эти три дня так, что еле передвигала ноги, смогла только обзвонить больницы и морг, и общих знакомых. Общие знакомые, нюхом учуяв неладное и опасное, тут же оказались заняты, больны, или проще, - скажи, скажи ей - я уехал в командировку! - шептали они женам, взявшим трубку. Левка, единственный, обошел все, что возможно, но даже в районном отделении милиции ему легко соврали, сказав, что понятия не имеют, где гражданин Коломийцев изволит пребывать в данный момент.
Поднимать Москву Инга Львовна больше не могла. Настоящий отец Павла лежал, разбитый инсультом после разноса в ЦК партии. Положение было просто чудовищным. Звонок Эдика поднял Ингу Львовну, она еле нашла силы снять трубку.
- Ингочка Львовна? Голубушка моя, - замурлыкал Эдик, - вы знаете, душа моя, тут такое обстоятельство случилось ... ммм ... а Пал Палыч дома-с?
- Нет, нет никого, - Инга Львовна рыдала в трубку, - Эдик, добрый человек, помогите! Я не могу понять, что случилось, нет Моны, пропал Павлик, я умираю ...
- Ну-ну, - ласково прожурчал Эдик, - ну, зачем такие страсти-мордасти? Моночка тут, вот, на съемочках, просто мы ее вызвали, срочненько, а она записочку не написала. Ну, знаете, девочка, - Эдик закурил и сделал круглые глаза, - забыла. А что с Пал Палычем?
- Я не знаю! - Инга Львовна почти теряла сознание, - он исчез. Найдите его, умоляю, найдите его ... было слышно, как упала трубка. Эдик помедлил и отзвонился Марченко.
- Ларочка? все, позвонил-предупредил, волновались ужасно, просто все глаза проглядели. Ну, теперь все чудненько и дивненько. Голуба моя, не забудь про самолетик и билетики. Целую твои пальчики, ножки-ручки!
- Пошляк, - Марченко скроила жуткую гримасу, - ненавижу пошлость! Ненавижу! Мона? Слышала? Папа-бабушка в курсе. Позвонить не хочешь? Боишься? Как знаешь. Останешься тут, дома. Руками ничего не трогай. Вот журналы - сядь, смотри. Когда вернусь - не знаю. - И ушла.
Жизнь Коломийцеву спасла женщина. Точнее, не женщина, а завкадрами "Госфильма", готовившая документы по отлету съемочной группы в Ташкент. Тетка умная, ушлая, из ГэБэ в прошлом. Она, просматривая листы в папке, ткнула красным карандашом в фамилию-имя-отчество, - Коломийцева Нонна Павловна, - и сказала, - а где данные паспорта? И понеслось. Паспорта у Нонны не было, и быть не могло. Зацепилось, разгорелся скандал, куда смотрели? Кто с ребенком, как это оформлено, да что вообще в этой группе творится, вызвали Псоу, тот - всех администраторов-помощников - куда смотрели? За что вам деньги платят? Всех уволю к чертовой матери. Стали названивать в Орск, там тишина, гудки в трубке, тут уж подключили директора киностудии, он - Орскому начальству, в комитет компартии, облисполком, райисполком, где папа нашей еще не прославленной, но в перспективе - актрисы, гордости Оренбуржья? Отцы города, натурально, в штаны со страху - ГДЕ? А подать! Прокурорские забегали, дома дверь взломали - поздно. Не успели. Не спасли Ингу Львовну. И вышло - Инга Львовна - в морге, а Пал Палыч в отделении милиции, где его мигом нашли. Там, конечно, не из пугливых менты, но уж больно уровень высокий, хотели по-тихому прикончить и вывезти, но не успели. Повезло. Вот, повезло просто. Сразу в больницу, даже побои зафиксировали, реанимация, лучшие врачи из Оренбурга - выходили, вытащили с того света. С перебитыми ребрами, с отбитыми почками, с сотрясением мозга, истощенного, надломленного, изуродованного ...
В таком состоянии просить человека в Москву лететь - преступление, даже у Эдика ума хватило - не беспокоить. Моне Ли ничего не сказали, но она опять впала в чудовищный озноб и горячку и загремела в Морозовскую.
Отлет в Ташкент отложили, снимали в Москве, в павильоне.
Пал Палыч и не понимал, рад ли он, что остался жить - или не рад? Черная дыра внутри, появившаяся после гибели Маши, все ширилась и грозилась поглотить его самого. В милиции, когда его избивали, он молчал и терпел, пока не впадал в забытье. Потом, в камере, он думал о том, что скольких людей ему, судье, пришлось отправить за решетку, а он никогда даже представить не мог себе всей глубины и ужаса страданий, которые им выпадут неминуемо. Наверное, в эти дни он поверил в Бога, хотя всю жизнь прожил, не задумываясь даже о том - есть Бог, нет Его? В повседневной советской толкотне, наполненной бессмысленными соревнованиями, съездами, планами, свершениями - до вечного ли было? Инга Львовна, когда Моне Ли исполнилось 5 лет, попробовала отвести девочку в церковь, окрестить, но та встала, как вкопанная, перед дверьми, и бабушка не смогла ее не то что уговорить идти, а даже сдвинуть с места. Мона будто окаменела, а при виде батюшки, выходящего после службы, взвыла и бросилась прочь. Одержимая, - с горечью сказал отец Настоятель, - молитесь о ней, и я буду.
О многом думал Пал Палыч на больничной койке, с радостью переживая физическую боль, которая подменяла ему своей настойчивой силой боль душевную. Мать он любил необычайно, с сыновней пронзительностью ощущая её любовь к себе, единственному сыну. Мама наполняла собой свет, мама была миром, крепостью, наградой и защитой. Теперь же сиротство заполнило его собой, как вода - чашу озера. Он понимал, что есть дочь Танечка, внук Кирилл, и - Мона. Отвращение его к ней, приемной дочери, было так сильно, что он отказывался разговаривать с Госфильмом по поводу приезда в Москву.
Когда он смог стоять на ногах без посторонней помощи, его перевели в обычную палату, а, по настоянию главврача, Коломийцеву была оформлена инвалидность. Подходило время возвращения домой, и этот шаг было сделать необходимо.
На похороны Инги Львовны приехала дочь Танечка с сыном, и даже зять, который неожиданно оказался вовсе не так уж плох. Танечка едва не упала в обморок, увидев отца, с наголо обритой головой, с рукой на перевязи. Он еще не мог уверенно ходить, и ходил с палочкой - любимой тросточкой Инги Львовны.
Портрет Инги Львовны, написанный известным в 20-е годы художником, эмигрировавшим из СССР, был перенесен из спальни в гостиную, и только маленькая черная ленточка перечеркнула уголок, будто отрезала.
- Ну, вот что, папа, - сказала Танечка после поминок, - довольно этого Орска. Я начинаю заниматься обменом.
- Но я не хочу уезжать отсюда, - Пал Палыч тоскливо оглянулся и представил себя, одного, в огромной квартире. - Впрочем, ты права. Я не в силах сам что-то изменить, помоги мне, прошу тебя! Танечка уткнулась в мужа, хлюпнула носом, и пошла к сыну, спящему в ее, детской комнате.
Кирилл Владимирович, двухлетний внук Пал Палыча Коломийцева, сладко спал, разметавшись во сне. В старом доме топили от души, и вообще - вся эта четырехкомнатная квартира в чудесном доме, уютная, полная милых сердцу вещей - была для Пал Палыча ДОМОМ, настоящим домом, и сама мысль о переезде неведомо куда приводила его в ужас. Он бродил по комнатам, прощаясь - почти сорок лет жизни, шутка ли?
- Только прошу тебя, Танечка, - он обнял дочь, - похорони меня здесь, рядом с мамой, хорошо?
- Ой, папка! опять ты! - дочь чмокнула его в щеку, - прекрати свой пессимизм! Там, в Москве, ты будешь рядом со мной, с внуком хоть сможешь видеться, а то мы еще и внучку задумали, - она подмигнула Володе, а тот пожал плечами, - задумали? ну, задумали.
Неожиданно предложение, устроившее их, пришло буквально через три дня после подачи объявления в "Бюллетень по обмену". Правда, не Москва, но ближнее Подмосковье, Одинцово, деревянный дом с верандой, печным отоплением, даже с баней и сарайчиком - и меньше часа езды от Москвы. Танечка даже запрыгала и захлопала в ладоши:
- Пап! ну, смотри, как чудесно! Мебель можно сохранить почти всю, и архивы дедушки перевезем, вот - займешься! И можно работу найти поблизости! И лес, смотри! Даже пишут - небольшой сад, участок, правда, маленький - но зато есть настоящий лес! Я займусь документами, и помогу тебе с упаковкой и переездом, думаю, к лету все будет в порядке.
Пал Палыч ничего не сказал, но вдруг почувствовал облегчение оттого, что кто-то снял этот тяжкий груз с него. - Да, пап, - Танечка помялась, - а что будем делать с Моной? Мне звонили со студии, мы их задерживаем - ты же ее отец. По документам. Надо что-то решить.
- Я не могу отказаться от отцовства, это будет подло, - сказал Пал Палыч, - нужно нести свой крест до конца. Я подпишу любые бумаги, но кто будет сопровождать её? Это сильнее меня - на это я не способен.
- Ты знаешь, - Танечка шла на кухню ставить чайник, но остановилась и обернулась, - кажется, я знаю, кто нам с этим поможет.
Мона Ли жила у Ларисы Борисовны почти две недели. Та улетела на съемки фильма "Коза и семеро козлят" в Болгарию, и за квартирой следила "домраба Клава, женщина из металла" - так дружески звала ее Марченко. Суровая, властная, с железным характером, Клава ходила за Ларочкой еще с детства. Марченко поручила ей надзор за Моной Ли, и Клава взялась за дело. Гоняла ее, как "сидорову козу", но почтительно умолкала, едва Мона брала в руки сценарий и начинала учить роль. Мона Ли легко свыклась с новой жизнью и играла послушную, домашнюю девочку.
Прошел еще месяц ...
Одинцово показалось Пал Палычу уютным, тихим, совсем не похожим на дачные окраины Орска, местом. Макушки сосен качались вверху, под небом, и пахло весной - пришел апрель.
Дом оказался прочным, собранным из пропитанных креозотом шпал, отчего было ощущение "дежа вю" - опять и опять, железная дорога, просто наваждение какое-то. Мебель, пришедшая контейнером, так и стояла, неразобранная, в комнатах нижнего этажа, но Пал Палыч, довольствуясь тахтой в мансарде, был равнодушен к устройству быта. Танечка, наоборот, ахала, бегала по комнатам в восторге:
- Ах, папка! Печь! Смотри! Голландка, ах! кафель какой! Ой, папка! а тут - смотри, тут так все удобно - кухня, и печка, а лесенка! - Танечка бегала - в мансарду, распахивала окно, трогала сосновую ветку, царапавшую стекло, садилась на тахту, щелкала выключателем - вела себя так, будто получила в подарок дворец. Пал Палычу было все равно. С равнодушием он отметил, что нет ванной, а это для него, любившего не изнеженность, но комфорт, это было просто трагедией.
- Где же мыться? - изумился он.
- Ой, пап, - Танечка гремела какими-то банками в кладовой, - летний душ сделаем!
- А зимой? - упавшим голосом спросил Коломийцев.
- Зимой ... зимой? - ой, ну ты к нам будешь ездить, тут на электричке всего минут сорок будет! Зато - воздух! и веранда какая, ой, стеклышки цветные ... пап, а мы кабинет тебе тут сделаем, да? - Пал Палыч вспоминал свою квартиру в Орске, жар от батарей центрального отопления, дубовый паркет, натертый теплым воском, прохладный кафель ванной, тяжелые шторы и высоченные потолки, и - вздыхал.
С Моной Ли все решилось так же - неожиданно, и просто. На переговоры с Вольдемаром Псоу отправилась Танечка, и, увидев в кабинете бледненькую Мону, с испугом смотревшую на нее, вдруг затормошила, расцеловала девочку, и та, заплакав, стала скороговоркой объяснять, что она не хотела, ну так вышло, и как же она виновата, а как там папочка, ой, бабулечку как жалко ... Марченко, в неимоверно элегантной шляпке из лилового плюша, с дымчатой вуалеткой, стояла, опершись о подоконник и щурила свои подведенные глаза - как Багира, подумала Танечка. Держа на отлете руку с сигареткой в мундштуке, Марченко сказала:
- На время съемок я беру Мону на себя. Хотя мне это не нужно. Но ради дела - беру. Пишите бумаги, ставьте свои а-у-тографы, - она вытянула губы трубочкой, - а я буду воспитывать эту маленькую Герду.
- Ну, уж ты-то на Разбойницу из "Снежной Королевы" не тянешь, - Псоу сложил пальцы в рамку и навел на Марченко.
- Это Я - не тяну? - Лариса хохотнула. - Да ты знаешь, мой мальчик, что Пилипчук ...
- Знаю-знаю, - Вольдемар потянулся, - мечтал видеть тебя Хозяйкой Медной горы!
- То-то! - Марченко подошла к Танечке и Моне, сделав руки калачиком, - девчонки! Цепляйтесь! Мы идем кутить в рЭсторан!
Перед первым съемочным днем Марченко не спала. Сидела со сценарием, собранным в папку скоросшивателя, листала - то вперед, то назад, шевелила губами, вскрикивала, круглила рот, поднимала брови. Её лицо без макияжа, в косметической маске, было неузнаваемо. Во всей фигуре читалась усталость, размягченность. Она знала за собой эту особенность - полностью "развинтиться" в ночь перед съемкой, чтобы потом, при звуке хлопушки, мгновенно собраться, сжаться и выстрелить так, чтобы вспыхнула искра ее таланта, чтобы побросали свои дела те, кто свободен от смены и стояли, и смотрели - дубль, еще дубль, и еще ... Мона Ли, оставленная в квартире Ларисы Борисовны на время съемок, лежала на спине в маленькой комнатке, окнами выходившей в колодец старого московского дома. Она погружалась в сон, и выплывала из него так же стремительно. Та комната, с итальянскими окнами, в которые были видны холмы, покрытые травой, в ее снах всегда была одна и та же. Менялось только освещение - Мона Ли понимала, что утро сменялось днем, а день - вечером. Женщина, поившая ее водой из красивого кувшина опалового стекла с железным, птичьим носиком, менялась. Мона Ли не могла еще понять, что происходит с нею - ей казалось, что она, эта женщина, просто становится толще, и двигается медленнее, и чаще трет поясницу рукой. Женщина больше частью сидела у окна, смотрела на холмы и улыбалась чему-то - внутри себя.
Мона Ли не боялась начала съемок. Все, происходящее с ней на "Госфильме", казалось смешной игрой, делом несерьезным, но могущим принести какое-то странное, несхожее ни с чем - удовольствие. Что-то щекотало сладко под ложечкой, и почему-то становилось жарко, а потом - так холодно, будто ее окатили ледяной водой. Девятилетняя Мона Ли стремительно взрослела, и вот уже будущей женщине становилось тесно в её, Моны Ли, девчоночьем теле. Утром студийная машина ждала их у подъезда. Марченко, нервная, невыспавшаяся, кидалась на всех, и никак не могла выбрать, в каком костюме ехать, хотя вчера еще все было согласовано с Железной Клавой, отглажено, примерено и одобрено.
На улице свежо пахло капелью, и днем ожидалась настоящая весна.
У каждого режиссера свои ритуалы и приметы. Вольдемар Псоу перед началом съемок поливал Шампанским хлопушку, а остаток вина в бутылке пускал по кругу. Кроме Моны Ли, в картине, в массовке, снимались мальчики и девочки - во дворце султана работа нашлась для всех. Пока ассистент держала на вытянутых руках мокрую, липкую, хлопушку, суша ее под прожекторами, Псоу, прохаживаясь перед съемочной группой, говорил речь, стараясь быть оригинальным. Обрисовав в общих чертах необходимость экранизации для детей арабских сказок, он умолчал о том, что они не совсем для детей предназначались, но свел все к великим гуманистическим идеалам. Привычная ко всему группа хмыкала, делала заинтересованные лица и мечтала о том, чтобы отсняли сегодня хотя бы один эпизод. После аплодисментов Вольдемар раскланялся, высоко пропел - "Фильм-фильм-фильм!" и уселся на раскладное кресло, на спинке которого бутафоры отпечатали по трафарету имя "WOLDEMAR". Мягкий знак в латинице не был предусмотрен. Псоу подали рупор, выгородку залило белым светом - снимали сцену "Фонтан". Марченко, в легких шальварах и чадре, призывно качая бедрами, изображала девушку из гарема. Саша Архаров, стараниями гримеров получивший загар цвета дымящегося какао, пробирался на заднем плане, в кустах неизвестных, но явно южных растений. Мона Ли, одетая во что-то, наподобие казакина, сидела у фонтана, извергающего пенные струи, и перебирала струны инструмента, смутно напоминавшего дутар. Восточный колорит был дополнен тенью от верблюда и разбросанными тут и там даргинскими кувшинами. Сделали восемь дублей. Как ни странно, Мона Ли держалась уверенно, слова не путала, камера, приближая ее лицо, передавала тончайшие нюансы переживаний, а вот Саша Архаров, снявшийся уже в шести фильмах, профессионал и природный актер от Бога - сбивался, жевал текст, опрокидывал горшки с цветами и выглядел просто дурак дураком. В конце концов Марченко не выдержала, ушла с площадки и сказала, что в любительском кино она сниматься не будет. Первый день был завален, что, по приметам, не сулило ничего хорошего в дальнейшем. Мона Ли уже научилась сама разгримировываться, и, сидя перед зеркалом, обложенном с трех сторон лампами, чтобы не было теней, аккуратно смазывала личико вазелином и промокала лигнином, и на мятой его поверхности отпечатывалось ее лицо.
- Что с тобой случилось? - орал Псоу на Архарова, - ты что, дурак? Мы с тобой прогнали всю сцену вчера, а что - сегодня?
- Не знаю, не знаю, - Саша теребил ворот рубашки,- я просто, как заколдованный! Я слова забыл! Я ведь - ну вы же знаете, я ведь не мальчик уже, но я абсолютно был в таком зажиме ...
- А ты не влюбился, часом? - Псоу взял Архарова за подбородок, - Сашенька? Не влюбился???
- В кого, - Архаров отвел глаза, - в Марченко?
- Да, уж не в Ларочку ли? Если мне не изменяет память, на съемках "Времен странствий" у вас что-то было, нет? А?
- Да ладно вам, - Архаров потянул с вешалки куртку, - я сам не знаю. -
Архаров врал. Лицо Моны Ли, странно трансформируясь, принимало черты взрослой девушки, едва он произносил про себя ее имя. "Мона, Мона. Мона. Мона." - неотвязно звучало в нем уже третий месяц подряд.
Сидя за комплексным обедом в кафешке "Госфильма", Вольдемар Псоу, задумчиво гоняя разбухший чернослив в стакане с компотом, говорил Нелли Аркадьевне, второму режиссеру:
- Нелька, надо что-то делать с Архаровым. Он нам все завалит.
- Опять Марченко? - Нелли, умная, резкая, безнадежно некрасивая, но имевшая кучу любовных романов в анамнезе, пила минералку. - У них же все сошло на нет? Архаров же завел с дочкой той, из Большого - помнишь? Балеринка?
- Да с ней давно все кончено, - Псоу скривился, - теперь там какая-то народная певица с балалайкой. Архар четко съехал насчет Моны. Конкретно!
- Вольдя, брось, - Нелли содрала целлофан с сигаретной пачки. - Мона - да, она, безусловно - произведение искусства, но она - девочка. Девочка, которой 9 лет. Даже не 12, он что, собирается с ней играть в куклы? Архаров бабник, а не ... Нелли выругалась. - И ты, будь любезен, перестань строить такие гипотезы.
- Нелка! Ты не представляешь, что с ним творится! Он будто под гипнозом. Вчера же сорвали съемку фактически. А дальше? дальше, прости меня, натура. Пески там, Самарканд-Бухара-Ташкент. И там появление Моны вызовет, сама понимаешь, что!
- Ты вечно преувеличиваешь, - Нелли поднялась, - давай сейчас отснимем финал, с матерью, но без свадьбы, и весь зоопарк с верблюдами-павлинами. Все утрясется, уверяю тебя.
Марченко ходила по квартире, пиная ногами мебель, хлопая дверьми, - свое неудовольствие она выражала шумно.
- Послушай ТЫ, девочка! - она обернулась к Моне Ли, сидевшей на краешке дивана, - ты сегодня сорвала съемки. Ты сорвала!
- Я ни в чем не виновата, - Мона Ли подалась вперед, - я же не спутала ни слова, и у режиссера ко мне не было вопросов. Он же ругал Архарова ...
- А почему он ругал Архарова, ты не знаешь? - Лариса Борисовна впилась в Мону глазами, - не знаешь?
- Нет, не знаю, - Мона Ли покачала головой. - Я тут ни при чем.
- Да? А ты, просто маленькая стерва, как я посмотрю, - Марченко упала в глубокое кресло, - маленькая, а стерва! Ты обладаешь той удивительной силой, название которой тебе знать еще рано. Могу себе только представить, что будет через семь-восемь лет, а то и раньше. Архарова, скорее всего, Вольдермарш заменит, иначе вы взорвете все. Жаль, он хороший партнер. А я его больше не получу ... никогда. - Марченко помолчала. - Знаешь, я, наверное не смогу возиться с тобой. Я, в конце концов, не нянька. Вот так, деточка. Как хочешь, так и понимай. Звони папе. Пусть он думает. Вот так, - добавила она еще раз.
Архаров мрачно надирался в баре гостиницы "Столица". Сначала пил коктейли со щебечущими девушками - валютные проститутки так любили его, что обслуживали не за деревянные, а за - бесплатно. Потом подсела золотая молодежь, считавшая шиком выпить в компании известного актера, к ночи уехали на чью-то квартиру на Кутузовском, слушать диски, курить то, что не положено и смотреть на экране видеомагнитофона то, что уж совсем не вязалось с обликом строителя коммунизма.
В Одинцове, при свете уличного фонаря, было видно, как стоит на крыльце дома немолодой мужчина и курит, и смотрит на дорогу, пустынную в этот час.
Мона Ли легла спать, но не спала, а смотрела, по своей привычке с детства, в потолок. Скорость, с которой ей приходилось взрослеть, оставаясь девчонкой, была запредельной. Вот,- думала она, - я - сирота. Я никому не нужна. Не нужна отчиму. Не нужна Ларисе Борисовне. Я не нужна совсем-совсем никому. Из-за меня бабушка умерла, а меня никто не жалел, как она. Сейчас меня отсюда выгонят, и куда я пойду? Папа приехал из Орска, и даже не хочет меня видеть. Я, как котенок - играли-играли, и выбросили назад, на улицу. - В широко раскрытых глазах стояли слезы, не проливаясь. Мона Ли чувствовала страшную усталость, и какой-то нервный гул, будто по всему телу прошел ток - такое всегда бывало с ней перед какими-то страшными или опасными событиями. Она никогда не могла понять - откуда это появляется? Почему возникает перед глазами картина - что-то, похожее на гладь воды, безмятежное, но - такое, как затишье перед бурей, а потом, вдруг - она видит человека, с которым случилось несчастье, или слова, будто написанные кипящей кровью - имя - имя того, кого она, может быть, и не знает.
Около двухэтажного дома в Орске, откуда недавно съехал жилец со второго этажа и где погас теплый свет от желтого абажура, уже который день отирался кто-то мелкий, темный, незаметный, то ли в куртчонке, то ли в ватнике, и в кепчонке по брови. Бродил, засунув руки в карманы, покуривал, поглядывал на окна, замерзнув, решался зайти в подъезд. Что ты бродишь все тут, бедолага? - спросила его сердобольная дворничиха, вышедшая колоть лёд на тротуаре, - ищешь кого? Небось, Коломийцевых? Папу с дочкой? Ну да, - шершавым голосом сказал темный, - должок вернуть хотел. А уехали они! Сменялись. В Москву уехали, уж с пару недель, как. И вещи отправили по железной дороге. А адресок не оставили? - темный стрельнул глазами в сторону подъезда. Да кто мне-то оставит? - удивилась дворничиха, - ты с новых жильцов спроси, они, небось, знают, что сменяли-то.
Когда Мона Ли провалилась в сон, она опять увидела эту гладь, отражающую рассвет, и вдруг все подернулось каким-то туманом, розоватой пеной, и стало страшно, и в водовороте вдруг появилось лицо Ларисы Марченко. Она то открывала, то закрывала рот, силясь что-то сказать. Мона Ли начала задыхаться и вышла из сна.
- Лариса Борисовна! - закричала она и бросилась в комнату Марченко. Лариса спала на боку, причмокивала во сне губами обиженно, а от крика Моны вскочила, села на кровати:
- Что? Что? Что ты меня пугаешь? Ходишь, как привидение! Ты знаешь, который час! Мне лететь утром, у меня съемки в Гаграх! А, да что ты понимаешь! - она досадливо махнула рукой и перевернулась на другой бок. - Мона Ли постояла, приложила палец к губам, покачала головой и ушла на свой диванчик.
Утром студийная машина увезла Мону Ли, ее спортивную сумку и коробку с сапогами, подаренными с королевской ноги Ларисы - на "Госфильм". Мона Ли на вахте показала пропуск, хотя ее и так все узнавали - девочку, с такой необычной внешностью. Как только не звали ее за глаза - "Принцесса Грёза", "Чио-Чио-Сан", "Мона Ли-за Тейлор", даже "Павлиний глаз". Красота её, какая-то восточная, но явно какая-то нездешняя, ее животная, кошачья грация, аристократизм врожденный - все вызывало интерес, к ней тянуло - буквально всех. Сама себя она вела очень просто - но все невольно вытягивались перед ней в струнку. Мона Ли не жаждала повелевать, это получалось само собой. И при всем этом она была поразительно внимательна, послушна и даже предупредительна. Словом, эта девочка с первого дня покорила "Госфильм", как покоряла до этого Орск.
Вольдемар Псоу, окруженный свитой, летел по коридорам "Госфильма", скупо улыбаясь попадавшимся на его пути сотрудникам, скалил мелкие зубки, встречая именитых актеров и картинно раскланивался перед сотрудницами бухгалтерии, дирекции и отдела кадров.
- Так-с, что мы сегодня будем преодолевать? - Псоу ткнул пальцем в Эдика, - Марченко с нами?
- Марченко на съемках в Гаграх.
- Кто сманил? - Вольдемар притормозил так резко, что оператор, читавший на ходу сценарий, уткнулся в его кожаную спину. - Кто? Эдик!!! К тебе вопрос, нет? В разгар съемок? Героиню? Эдик? Ты в уме или тебе тоже в Гагры?
- Там снимают психологическую драму, - пробурчал Эдик, - Петров с Гельфондом.
- Убийственная сила, - Вольдемар дернул ручку кабинета - где уж мне, жалкому сказочнику, другу миллионов советских детей, тягаться с двумя гениями скорбной современности? Фрейда начитаются, и давай, на государственные средства х ... ню всякую снимать. Девочка! А ты что тут делаешь? - он увидел Мону Ли, сидящую на корточках в коридоре.
Пал Палыч проснулся неожиданно рано, вышел на балкончик, нависающий над старым садом, вдохнул в себя апрельское утро, и вдруг увидел пичужку, сидящую на ветке березы, услышал крик дальней электрички, почувствовал прикосновение солнечного луча к щеке и понял, - жизнь продолжается. Боже мой, - сказал он сам себе, - я просто распущенный неврастеник. Немедленно найти Мону. Разобрать мебель. Начать новую жизнь! И, да - побриться ...
Снимали в выгородке - восточный базар. В павильоне выставили столы - доски, брошенные на козлы, расстелили весь запас студийных ковров, разбросали тут и там нечто, напоминающее арбы - задки каких-то то ли карет, то ли колесниц, бутафоры присыпали пол крашеными опилками, реквизиторы вынесли корзины с искусственными фруктами и зеленью, на переднем плане разместили то, что достали живое - по сезону, кочаны капусты, мытую морковку, яблоки. Мона Ли, в чадре, играла девочку, заблудившуюся среди торговых рядов. Массовка веселилась вовсю, продавцы нахваливали товар, раскатывали ковры, стучали по кувшинам указательным пальцам - гулкий! Дышали на драгоценные камни, вставленные в кольца, словом - все шло замечательно. Мона Ли, едва видной фигуркой мелькала - тут и там, а суровые стражники из дворца султана маршировали по площади, сметая все на пути. В паланкине везли визиря, а сын султана - Сашка Архаров, мучимый похмельем, оттого убедительно бледный, стоял у водопоя, присматривая себе верблюда. Верблюдов было решено снимать завтра, в Зоопарке. Псоу был всем доволен, эпизод выходил живым, и вот, когда уже почти все отсняли, Мона Ли, которая должна была подойти к Архарову и спросить у него дорогу во дворец, дойдя до колодца, вдруг замерла. Архаров дал реплику - Мона Ли молчала. Камера, приблизив их обоих, перешла на Архарова.
- Стоп! Стоп! - закричал Псоу, - что случилось? Стоп! Мона! Сашка, что с ней? Эй, ну кто есть? Что с девочкой? - Подбежали актеры, кто-то скинул чадру, - задохнулась? Мона стояла, глаза ее были закрыты, а к губам был приложен палец. - Воды ей, воды! - Псоу выбежал на площадку, - воды дайте! - Брызнули водой, уложили Мону на пол, но она осталась в таком же положении. Побежали за врачом.
В это же самое время, в Гаграх, Сёма Гельфонд умолял Ларису Борисовну - Ларочка! Один дубль! Ты войдешь в воду и выйдешь из воды! Все! Один, Лара?!
- Семён, ты с ума сошел? Ты видел, сколько градусов в этом море? Сёма? Ты видишь градусник? Ты хочешь, чтобы у меня была инфлюэнца? Сёма, лезь сам.
- Я шире тебя, Ларочка, - Гельфонд похлопал себя по ляжкам, - деточка? Один дублик? Мы снимаем круче Феллини! Ты думаешь, Мазина стала бы просить его входить в воду? Лара! В историю кино войдут твои божественные бедра! Мы стоим с полотенцем! С коньяком!
- А, - Марченко махнула рукой и скинула купальный халат, - лед от берега хоть отгони! - И она пошла в воду.
- Камера, камера! Снимаем-снимаем! Марченко прошла десять метров, а потом вдруг резко ушла под воду.
Пришла дежурная врач "Госфильма", присела над Моной Ли, оттянула нижнее веко, пощупала пульс, послушала сердце:
- Ничего не понимаю. На эпилепсию не похоже, судорог нет, какая-то прекома, не могу понять. Вызывайте "Скорую", я могу только укол сделать. - Вдруг Мона Ли широко открыла глаза, выдохнула и сказала:
- Все в порядке. Она жива.
- Кто жива, детка? - врач еще держала ее запястье.
- Лариса Борисовна, - сказала Мона Ли, - с ней все в порядке. Простите, Вольдемар Иосифович. - Псоу жестами разогнал всех:
- По местам, по местам! Снимаем, дубль какой? Где Марго? Собрались! Свет, камера, мотор - поехали. - Эпизод пересняли. - Завтра, семь утра - Зоопарк, всех обзвонить! Эдик! Договорился?
- С верблюдами? - сострил Эдик.
- И с верблюдами тоже, - Псоу не был расположен к шуткам. - Позвони на "Сочи-фильм", спроси, что там Марченко, с ней в Зоопарке три эпизода, мы пока подтянем здесь, и уже в мае у нас - ты помнишь, что?
- Еще бы, - Эдик прикрыл голову ладошкой, как бы защищаясь от солнца, - Бухара, - надо бы в июле, вообще-то, в Бухару-то. Сварились бы наверняка. Прям плов "Госфильм", фирменный.
- Эдик, ты понял, - Псоу уже летел по коридору, - обзвони Марченко и Филлера, ему Звездочета дадим. Без проб, без проб. Действуй.
В кабинете директора "Госфильма", Антона Ивановича Крохаля, сидели люди с неприятными лицами. Псоу надел самую верноподданническую улыбочку и плюхнулся в кресло.
- Вольдемар? - Антон Иванович "сердился". Вообще на студии директора звали только так - по названию старого фильма "Антон Иванович сердится", - Вольдемар! Я в гневе. Что у тебя в группе происходит? Зачем ты взял какую-то полоумную девицу?
- Она абсолютно нормальна! - засвистел фальцетом Вольдемар, - она абсолютно! Нормальна.
- А чего это она в обмороки валится? Несовершеннолетняя. Отчим. Все это как-то ... - Антон Иванович потер пухлые пальчики, - и вот, РУКОВОДСТВО не одобряет. Я вас, товарищи, правильно понял? -Руководство, в галстуках и при портфелях, согласно кивнуло.
- Вот, - удовлетворенно заключил Антон Иванович, - давай-ка, заменим ее быстро, пока мало отсняли, зачем НАМ проблемы, а?
- Да вы поймите, - Псоу занервничал, - ведь тут такое дело ... мы же многосерийный снимаем, это первый опыт такого детского кино! И дальше у нас с товарищами из братской Болгарии съемочки, и договорчики со студиями союзных республик! Это же стратегически! Это укрепление связей!
- Ну, и крепи ты связи! - Антон Иванович налился багрянцем по щекам, - мы ж тебе не фильм закрываем, правильно, товарищи? - Товарищи покивали - теперь уже поочередно. - Мы тебя просим - пока просим! Замени ты эту Мону Лизу к едрене фене, простите, за крепкое выражение, момент требует... вон - девчонок - только в Вечёрке объявление дадим, не отобьешься!
- Она красива и талантлива, - Псоу говорил на полтона ниже, - она очень киногенична!
- В девять-то лет? - Крохаль хмыкнул, - не смеши меня. До 18 они все талантливы, да, вот. А потом! - он поднял глаза к потолку, на котором дергался неоновый свет в лампе, - а потом ... суп с котом, какие стервы...
- Давайте материал просмотрим, а? - схватился за соломинку Псоу, - сами скажете.
- Ну? - Антон Иванович повернулся к сидевшему у стола руководству, - как? - Руководство пожало плечами, и Крохаль кивнул одобрительно.
Тут дверь раскрылась и секретарша Крохаля, в съехавших от ужаса очках, закричала
- Антоша! Марченко утонула!
- ЧТО? Ты что? Что? - Антон Иванович вскочил, потом опустился в кресло, обмяк. Секретарша привычным жестом залезла в нагрудный карман его пиджака, вытащила нитроглицерин, положила таблетку под язык, распустила узел галстука, тихо закричала:
- Окно! Окно откройте! Зовите Галю из медпункта, домой не звонить, Эдик - беги, с зеленого на столе звони на "Сочи-фильм", телефон записан карандашом. Так, товарищи, выходим, освобождаем кабинет, у нас сердечный приступ! - Вся студия знала, что Марченко была любовницей Антона Ивановича до первой жены его и после второй, и даже при третьей, нынешней. Антон Иванович Ларочку Марченко обожал, выбивал фильмам с ее участием первые прокатные категории, сделал ей квартиру и вообще - принимал в ней столь живое участие, что его деятельная любовь ставилась всеми женами и любовницами в пример мужьям и любовникам.
Эдик вертел диск, вызывая Гагры по коду, наконец, на том конце трубки ответили.
- Гагры? Москва, Госфильм вас беспокоит, - Эдик почти орал в трубку, - что там с Ларочкой? С Ларисой Борисовной? Жива? Да скажите толком, что вы там жуете все время? Шашлык, что ли? Что ты там жрешь, Марченко, Мар-чен-ко, говорю тебе по слогам - жива? Дай Петрова! Ну, дай Гельфонда! Дай любого, кто по-русски может, - Эдик вытер лицо платком, - я ничего не понимаю.
- Сейчас Мишу найдут, - сказала трубка.
- Миша? Эдик. Что? В больнице? Серьезное? Утонула? А-а-а, я понял. Средней тяжести? Помощь нужна? Уже вылетел? А что Антону-Ивановичу-Сердится сказать? Ничего? Все в порядке? Давай, давай, перезвоню. Что вы все столпились? - Эдик прикрикнул на группу руководства, замершую в приемной Крохаля, - жива, жива. Положение серьезное, но жива.
Двумя часами раньше Лариса, надев телесного цвета купальник, дававший полную иллюзию обнаженного тела, пробовала воду ногой. - Б-р-р! Холодно же, Миш, давай хоть трессы надену?
- Лара! - Миша наслаждался видом стекленеющего моря. - Ларочка? Давай уже ватные штаны наденем? Это несерьезно, снимаем со спины, а потом - Володя с катера возьмет крупный план, когда ты поплывешь.
- Ну, и я вполне могу в трессах-то зайти! Снимайте, как буду заходить, по пояс, и оттолкнусь! Тебе будет хуже, если я у Псоу сорву съемки!
- А, черт с тобой, - махнул рукой Гельфонд, - Девочки! костюмеры! Трессы нейтральные дайте? Телесные есть? Давай, все, начали. - Трессы и спасли Ларочкину жизнь. Конечно, никто из съемочной группы не удосужился проверить дно, по которому она пройдет, а на дне, на небольшой глубине, лежал, почти вросший в песок, винт от небольшого катера, и Марченко, оттолкнувшись, рассекла себе ногу, да так, что потеряла сознание от болевого шока и начала тонуть. Второй помощник режиссера, Резо Гогоберидзе, моментально схватив ситуацию, бросился в воду, и заплыл со стороны моря, нырнул, ухватил тонущую Ларочку, и вытащил на берег. Кровотечение было такой силы, что мужчины бледнели и падали в обморок. Но уже спешили спасатели со станции, которые дежурят ежегодно, уже выли сирены трех карет "Скорой помощи", и все было сделано удивительно слаженно, спокойно и оперативно. Через час около станции "Скорой помощи" выстроилась очередь - сдавать кровь, и люди несли продукты, вино, деньги - и всю ночь, пока главврач не вышел и не сказал, чтобы все шли домой, и прекратили петь под окнами, никто не расходился.
- Если бы не эти колготки, - сказал хирург, - перерезала бы вены так - не спасли бы.
- Как чувствовала, - похолодел Мишка Гельфонд.
Первое, о чем подумала Ларочка, придя в себя, хотя голова кружилась от слабости, - девчонка все знала, хотела предупредить, - и Лара опять провалилась в сон.
- Что ты сказала про Марченко, что? - Псоу тряс Мону Ли за плечи, - девочка! Что ты знала? Что ты почувствовала? Что? Скажи?
- Я не могу этого объяснить, - Мона Ли плакала, - я не знаю, как я это чувствую, не знаю ...
Крохаль, сопровождаемый свитой, вечером того же дня вылетел в Сочи. Псоу, успев ухватить товарищей из Главка, запер их в просмотровом зале, где товарищи посмотрели отснятый материал. Состав Псоу подобрал блестящий.
- Ну, что ж, - пожевал губами самый главный, - неплохо! И, главное, с точки зрения укрепления дружбы народов - убедительно, - я правильно говорю, товарищи? - Товарищи, в темноте похожие на кротов из сказки "Дюймовочка", покивали головами.
- А девчонка хороша-а-а-а, - протянул один из них, - такая, я бы сказал ... надежда советского экрана, не меньше. Но ты ее, Вова (выговорить имя "Вольдемар" мало кому удавалось с разбега), по моральной линии следи, стало быть. В каком классе обучение у девочки?
- В четвертом, - не моргнув глазом, соврал Псоу, - десять лет нашей будущей, можно сказать, звезде!
- Хорошо, уже в пятый скоро, - подытожил товарищ, - а там, понимаешь, не за горами и комсомол. Ты это себе учти!
- Ну, добре, добре, сымай, деньжат подкинем, - сказал ответственный за кино, - и эта ... дай экзотики побольше, и костюмы им побогаче надо, а то будет неловко перед товарищами из Узбекистана, всякого, понимаешь.
Когда, проводив группу товарищей до поданных им прямо на территорию киностудии черных "Волг", Псоу, вытирая пот со лба, перепрыгивая через лужи, вбежал в здание, к нему подошла Мона Ли.
- Что со мной будет? - спросила она, глядя в глаза режиссера.
- Все будет прекрасно, крошка Ли! Все одобрено, сейчас должны в пару недель уложиться с этими верблюдами, понимаешь, а дальше - как Марченко. От нее зависит. Кстати, Мона? Ты что, ясновидящая? Колдунья? Ты на нас, смотри, порчу не наведи, или как это у вас там?
- Я не виновата, - Мона Ли дергала молнию курточки, - я же не нарочно. Вольдемар Иосифович, а куда мне теперь жить-то идти?
- А ты где жила? - Псоу опять бежал по коридору, - ты же где-то жила? Ну, у па... у отчима с бабушкой, а бабушка умерла.
- Ой, не нужно меня расстраивать, - пробормотал Псоу, - мир полон скорби, детка. Вообще тебе нужно в школу, же?
- Ну, да, - Мона Ли смотрела на Вольдемара и улыбка возвращалась на свое место, - мне нужно в школу, - твердо сказала она. Словно повинуясь приказу, он взял ее за руку, довел до дверей приемной Крохаля, и сказал секретарше: - Вот, наша актриса. Её необходимо устроить в наш интернат. На полную неделю.
Так Мона Ли попала в элитный интернат для детей работников культуры.
Пал Палыч, занявшийся расстановкой мебели, подумал-подумал, и сделал комнату - для Моны Ли, поставив туда ее кровать и не разобранные коробки с куклами.
- Ой-ой, - суетилась заведующая секцией парнокопытных, сама крошечная, гладко причесанная, стоящая на каблучках так изящно, что напоминала грациозную газель, - вы не перепугаете нам наших подопечных? Ой! только вы не включайте сильно свет! Ой! И не шумите!
- Да что вы так переживаете, - спросил оператор, устанавливая аппаратуру, - это ж верблюд, а не тигра какая!
- Ой, не скажите! это подотряд мозоленогих! Они, знаете, какие? Ох, у них характер!
- Вы правы, барышня, - оператор уставился в объектив, - будь у меня такие мозоли, я бы тоже нервничал ... - съемка предстояла быть нелегкой, так как пользоваться верблюдами из зоопарка для езды дирекция запретила, пришлось умолять цирковых, но их основная группа гастролировала, а пенсионный верблюд Гера имел скверный характер и облезлый вид.
- Ничего-ничего, - свяжем при монтаже, - успокаивал сам себя Псоу, - Мона?! Ты поняла? Подходишь к Гере, обнимаешь его за шею, так - Вадик! Крупным берешь печальные глаза верблюда, печальные глаза Моны, печальные глаза Архарова, где-то так ...
- Короче, все плакали, - сказал оператор Вадим Брюсов, - я понял.
Мона Ли, в шальварах и легком казакинчике, расшитом золотыми нитками, вместе с дрессировщиком Гасаном несколько раз повторила сцену. Гера не реагировал на легчайшее тело Моны, да и вообще - он был очень задумчивый верблюд ценной калмыцкой породы. Меж горбов устроили площадку, перехлестнув ремни под животом верблюда. Мона Ли верблюдов не боялась - видела еще в Орске. Соорудили декорацию - зоопарковские паслись как бы на дальнем плане, а на первом плане стоял облезлый Гера, тек ручеек, смутно виднелись камни крепости, а солнце садилось само по себе. При звуке хлопушки Гера как бы очнулся и посмотрел на Мону Ли.
- Хороший, хороший Гера, - шептала Мона ему на ушко, пока Гера меланхолично жевал жвачку, и его слюни, зеленые, как первая травка, спускались на песок. Застрекотала камера, прожектора мощным и ровным светом залили площадку, Мона Ли, танцующей походкой, почти на цыпочках, обошла вокруг верблюда, и мрачный бедуин, укутанный по брови в платок, подставил ладонь под ее маленькую ступню. Что именно не понравилось Гере, непонятно. Бедуином был переодет его хозяин Гасан, номер, подобный этому, исполнялся неоднократно, но Гера вдруг издал звук, который насторожил верблюдов, отдыхавших в стороне. Медленно раскачиваясь, они приблизились к месту съемки. Жар, исходящий от прожекторов, напоминал им солнце пустыни, а незнакомый верблюд, да еще двугорбый среди одногорбых, им показался странным. Все на площадке почувствовали, что верблюды настроены агрессивно. Гасан закричал:
- Отгоняйте верблюдов! Загоняйте их! Выключите прожектора, бегите, бегите ... - и сам бежал, бросив Мону Ли на площадке перед разъяренными верблюдами. Псоу схватился за голову и закрыл глаза, и уже звонили директору зоопарка, вызывали пожарных, скорую помощь и милицию. Мона Ли, развернувшись к спешащим в ее сторону огромным животным, протянула им маленькую ладошку и заговорила на языке, которого не знала сама. Слышалось в ее голосе успокоительное "чок-чок" и какое-то пощелкивание, она шла к верблюдам совершенно спокойно, и вожак, подойдя к ней совсем близко, наклонил голову на длинной шее, дал себя погладить, а потом смиренно лег у ног Моны Ли. Пристыженный Гасан увел Геру, а Мона, улыбаясь уголками рта, сказала:
- Вольдемар Иосифович, давайте снимем, только этих, с одним горбиком, ничего?
- Ничего-ничего, - просипел Псоу, потерявший от страха голос, - конечно, Моночка, снимем с одним. Зачем нам столько горбиков ... Сцена вышла изумительная. Правда, Сашку Архарова снимали в цирке с Герой, а сшивали при монтаже.
Пока Мона Ли гуляла среди верблюдов, изумленная толпа смотрела за ней, не шелохнувшись. Когда закончили снимать, оператор первым подбежал к Моне, расцеловал в обе щеки и сказал:
- Героическая ты девчонка! Подрастешь - женюсь! Потом, уже врачиха "Скорой" потребовала отвезти девочку в медпункт, с криками - Вы что? Вы что??? Чума! Чесотка! Эхинококки! Ее никто не слушал, все теребили Мону, смеялись, а Гасан звал Мону работать номер в цирке.
Никто даже не обратил внимания на маленького и темного человечка в кепчонке, вертевшегося возле вольеров.
Интернат для детей советской элиты существенно отличался от обычных. Не говоря уже о свободе, одежде, еде и развлечениях - здесь были другие дети. Правда оттого, что они были разлучены со своими родителями, пусть и звездными, они страдали не меньше, если не больше других детей. Этих задаривали подарками, на выходные их забирали персональные шоферы, на лето их отправляли в лучшие пионерлагеря, но там, внутри этого маленького мирка, законы были более суровы, а к обычной жестокости примешивалась зависть и дикая, звериная тоска. Мону Ли поместили в спальню к трем другим девочкам, у которых мамы были из мира кино и театра, а папы занимали высокие должности. Пусть и на пару дней в неделю - но родители у них были. У Моны Ли не было никого, кроме Танечки, сводной сестры по отчиму - строго говоря, она не была родной по крови. В первую же ночь, когда Моне Ли устроили "прописку" по законам, принятым скорее, в колонии, чем в школе, Мона Ли сбежала. Точнее, попыталась сбежать. За непослушание ее отправили - нет-нет, не в карцер, просто - заперли в отдельной комнате. Мона Ли сидела, скрестив ноги, на дурно пахнущем матрасе, застеленном серой простыней, и раскачивалась из стороны в сторону, приложив к губам палец. Мысли о том, что можно было бы сделать с каждой из обидчиц, или с классной руководительницей, обретали форму живую, она как будто видела со стороны их мучения, и ее прекрасные, огромные глаза сужались до щелки, в которой посверкивал холодный и яркий огонь.
На съемки Мону Ли отпускали, снимали спешно, нагоняя вынужденный простой, в интернат её привозили поздно, и она, буквально засыпала над тетрадками в классной комнате. После изолятора, в котором ее продержали трое суток, дивные, воспитанные, интеллигентные девочки попробовали продолжить, но Мона Ли, хотя и была младше, и меньше ростом, сумела отбиться, а одной, самой яростной обидчице, ухитрилась пережать локтем горло, да так, что та захрипела и осела на пол. Мона Ли, отпустив её, тихо-тихо сказала, - не лезьте ко мне никто. Убью. Жаловаться не стали, но разнесли по всей школе, и Мону Ли стали сторониться со страхом, хотя смотрели восхищенно и преданно. Мона Ли завоевала школу.
Марченко поправлялась быстро, швы уже сняли, теперь она училась ходить заново - труднее всего было сгибать ногу в колене, а Ларочка всегда не просто была энергична, но еще танцевала, сама исполняла даже сложные трюки, поэтому травма была для нее сущей мукой. Крохаль поставил "на уши" весь город Сочи, куда перевели Марченко из Гагр, и все буквально тряслись над ней, обеспечивая и лечение, и санаторный режим. Марченко, ковыляя с палочкой по дорожкам, все возвращалась к разговору с Моной Ли, и все думала - что же это за девочка? В присутствие её сама Марченко робела, о чем не за что бы ни созналась самой себе.
Мона попала в интернат почти в конце четвертой четверти, но оценки ей поставили за заслуги перед советским кинематографом, как иронично выразился директор школы, и Мона Ли перешла в 4-й класс. Май был жаркий, удушливо жаркий, то и дело громыхали грозы и дождем смывало тополиный пух по переулкам и улочкам старой Москвы. Интернатские разъезжались, на каникулы, кто куда - кто на дачу, кто в дом отдыха с родителями, кто в пионерлагерь. Моне Ли предстояли съемки в условиях чудовищно сложных - в изнурительной жаре, в пустыне и на высокогорье. Без согласия родителей Мону отказались оформлять в командировку.
Разыскать в Москве человека просто, если подключить соответствующие органы, и на следующий день на столе у Антона Ивановича Крохаля лежала бумажка - Коломийцев, Павел Павлович, проживает Московская обл., г. Одинцово, ул. Железнодорожный тупик, дом 3. В тот же день вечером служебная "госфильмовская" Волга везла Мону Ли, Эдика и Вольдемара Псоу по Можайскому шоссе. Покрутившись между дачных участков, утопавших в цветущей сирени, остановились у крашеной в зеленый цвет калитки. Псоу вышел, попрыгал на одном месте, втянул в себя дачный воздух, и сказал:
- Однако! Благодать! Поди, еще соловьи имеются? - Эдик, разминая затекшие ноги, покачал стоявшую рядом сосну, испачкал руки в смоле, недовольно хмыкнул.
- Нет, я урбанист. Зачем мне соловьи? Тут наверняка комарья полно, - и стукнул в калитку.
Мона Ли сидела в машине, и видела в окно, как открылась калитка, и вышел совершенно седой человек в рубашке с закатанными рукавами и в тренировочных штанах. Он долго говорил о чем-то с режиссером и с Эдиком, все трое махали руками отчаянно, и даже в машину доносились звуки их голосов. Эдик постучал согнутым пальцем в стекло:
- Мона, выйди. - Мона послушно вылезла. Пал Палыч смотрел на нее, и видел, как вытянулась и повзрослела его приемная дочь, как похудела, как изменилась - и какой стала красавицей. Он неловко развел руки в сторону, будто пытаясь обнять её издали, и тут Мона дернулась, завизжала, побежала к нему, споткнулась, едва не упала и не рассадила коленку, и вот уже Пал Палыч бежал к ней навстречу, вот он обнял её, закружил, как в детстве, и она плакала, плакала и лицо его становилось мокрым от ее слез.
- Дочка моя, девочка моя драгоценная, прости меня, старого дурака!
- Папочка, прости ты меня, прости, папка! Я так соскучилась!
Псоу и Эдик отвернулись, подошли к машине и закурили.
- Ненавижу мелодрамы, - сказал Эдик.
- А трагедии? - спросил его Псоу.
- Я комедии люблю, ты же знаешь, - Эдик затянулся, - у меня вся жизнь - смешнее некуда ...
- Он тебя бросил? - спросил сочувствующе Псоу.
- А как ты думаешь? Кому нужен старый, толстеющий, лысеющий второй режиссёр? - Эдик растянул пальцами губы и показал язык, - шут гороховый. Даже собаку не могу завести.
- Кошку заведи, - сказал Псоу, - а лучше - женись.
- На кошке? - съязвил Эдик.
- Ну, хотя бы, - Псоу помахал Коломийцеву. Тот стоял, и смотрел, как Мона Ли бежит по дорожке к дому, - поехали, они дальше сами разберутся, - Пал Палыч?! Не забыли? Завтра, к восьми нуль-ноль у Госфильма, на проходной!
- Будем-будем! В восемь ноль-нуль-ноль! - прокричал счастливый Коломийцев и поспешил закрыть калитку.
На Казанском вокзале перрон был забит отъезжающими и провожающими. Целовались, смеялись, пили Шампанское, пили водку из складных стопочек, курили, пели под гитару, плакали девушки - поклонницы Сашки Архарова, надевшего, по случаю отъезда в Ташкент, белую панаму с золотым крабом и с завязками под подбородком. Высоченный, в небесно-голубой рубашке с поднятым воротником и в фирменных джинсах, он курил и осматривал толпу, стараясь, чтобы никто этого не заметил. Поклонницы заметили и вытягивали шеи. Часть группы летела самолетом, но народные и заслуженные, любящие комфорт и долгие беседы за стаканом коньяку в МПСовском подстаканнике, предпочитали тихий уют экспресса, спальные вагоны и ресторан с непременной котлетой по-киевски под разбавленную, хотя и охлажденную, водочку. Реквизит, костюмы, аппаратура - все это, груженное в фуры "Совтрансавто", медленно набирало скорость на трассе, и веселые водители, выставив локоть в открытое боковое окошко, подмигивали переводной картинке на приборной панели - светловолосой, голубоглазой и прекрасно оснащенной бюстом немецкой барышне. Юная и беззаботная часть группы, музыканты и рабочие, обслуга, художники, осветители, пиротехники, реквизиторы, гримеры, костюмеры, звуковики и даже бухгалтерия - летели на два дня позже. Новомодный тонваген, униженно выпрошенный Псоу, стоял во дворе Госфильма и готовился к выезду.
Мона Ли и Пал Палыч опаздывали из-за Мониной привычки собирать с собою все, что можно увезти - а везти было что! От маникюрных наборов до румынского шампуня, от детской ночнушки, с которой она не расставалась - до любимого зайчика и пластикового пупса Шурика. Заглянувший в ее чемодан Пал Палыч поразился - это был багаж ребенка и женщины - одновременно. Сам он, привычный к командировкам, был экипирован скромно, к тому же свободных денег у него не было, как и связей - чтобы достать то, в чем ходила киношная богема. Вдоль состава метались проводницы, бегал взад-вперед начальник состава, администрация, пассажиры, забывшие билеты, зайцы, носильщики и просто - любопытные граждане.
Наконец, появились Мона Ли, сопровождаемая девочками из интерната, Пал Палыч с чемоданами и Танечка, с Кириллом на руках. - Прошу внимания! Внимание! - прокричал Псоу и захлопал в ладоши, - Товарищи! Тысяча и одна ночь! Через десять минут отправление! Целуемся, прощаемся, рассаживаемся по вагонам! Кривицкий с нами? Петрова? Галя-Вова? Березкин? Паскальский? Брюсов, Вадим? Мона Ли? - Псоу выкрикивал имена и фамилии, приводившие в трепет зрительниц, и, дойдя до имени Моны, дождался ее ответа, разгреб толпу, обнял Мону Ли за плечи, потом пожал руку Пал Палычу и крикнул, - товарищи! Коломийцев! Прошу любить! Наш юрисконсульт! Все вопросы к нему!
- Какие, Вольдемар Иосифович, - поинтересовались из актерского кружка, курившего около спального вагона, - у нас будут контракты?
- Прошу не острить! Вопросы будут! Так что, отнесемся серьезно! По вагонам, по вагонам!
Рассаживались, укладывали вещи, махали в окно провожающим, кто-то, конечно, выпивая "стременную", опоздал выйти и сейчас, наступая на ноги, пробирался к выходу - короче, вокзал - всегда вокзал. Кто бы, куда бы не ехал.
Мона Ли села к окну, приложила узенькую ладонь к стеклу и даже заплакала от умиления, видя, как вокзал сменился пакгаузами, и медленно поплыли семафоры, станционные домики, здание депо ... и поезд весело побежал, пронзая насквозь подмосковные дачные поселки.
Маленький, темный, в той же кепчонке, и в пиджачке, сплюнув на пути и отстрельнув недокуренную папиросу, вжался мимо проводницы последний вагон, и также - бочком-бочком - растворился в битком набитом плацкартном вагоне.
В купе Моны Ли постоянно заходили, за какой-нибудь мелочью, или просто так, или предложить чаю, или лимонаду, или яблока, или ... в конце концов Пал Палыч взмолился - да дайте отдохнуть, в конце-то концов! Мону Ли, напротив, все это страшно веселило, и ее наконец выдернули в соседнее купе, где пели под гитару, а Архаров изображал для Моны Вертинского, грассируя - "Вас нетгудно полюбить ..." и смотрел ей в глаза, не мигая. Мона Ли, казалось, совсем не замечала того, что стала звездой экспресса и улыбалась и щурила глаза, когда пролетавший мимо товарный оглушал их свистом и грохотом, а в купе сразу темнело.
Псоу с Эдиком пили кубинский ликер, Эдик пил крохотными глоточками, а Псоу, морщась, доливал в ликер водку:
- Эдик, как ты только можешь пить сироп? Фу ...
- Что бы ты понимал, Вольдя, ты же не был на Кубе!
- Да, не был! - Псоу расстегнул пуговку воротничка, - мне говорили, что там такие мулатки! Можно на попу поставить стакан! И он не прольется, представляешь? А, да ... это не твоя тема, Эдичка. Но на Кубу мы поедем. И в Японию. И в Австралию!
- Громадье планов, - Эдик закурил вонючую сигаретку, - мечтатель ... скажи мне, кой хрен ты снимаешь всю эту детскую муру? Сними нетленку, про войну, к дате, и возни меньше, и на танке поездим, а?
- Про войну снимать может каждый, - Псоу пощупал сероватое влажное белье на постели, - любой дурак тебе снимет! Кровища, бинты, танки-самолеты, любовь лейтенанта к медсестре. Ты сними детскую сказку, а? Ты уломай самого Филлера! Хотя ты-то как раз уломаешь, да. Нет, ну ты сними какую-нибудь Красную шапку так, чтобы ее взрослые смотрели, а? В детском можно сказать сейчас то, о чем не заикнешься во взрослом ... налей.
И стучали колеса, и пили коньяк в компаниях, и спорили о Голливуде, Феллини и Никите Михалкове. Шла обычная поездная жизнь. Пал Палыч заглянул в соседнее купе:
- Ребята, уже второй час ночи! Имейте совесть! Я спать не могу от вашего пения. Мона, ты, конечно, актриса, но спать пора давно!
- Пап, ну ты спи, - Мона Ли хотела спеть, и все ждала тишины, - пап? Спи, я тихо приду и лягу.
- Мона, я тебя прошу!
- Хорошо, сейчас-сейчас! - Мона Ли сморщила нос.
Пал Палыч ушел, разозлился, щелкнул замком и провалился в сон.
Маленький, темный, в рубашке защитного цвета, наподобие тех, в которых ходят дембеля, стоявший в тамбуре спального вагона, отлепился от стены, и пошел вразвалочку, хватаясь за двери купе - со стороны казалось, что это пьяный идет из ресторана. Некоторые двери отъезжали в сторону, обнажая темное пространство, в котором слышалось дыхание спящих. Нужная дверь не подалась. Темный поднажал на нее плечом, отталкивая вбок, но тут вышла проводница, зевая, обдернула полотняную дорожку, лежавшую поверх ковровой, стерла локтем пыль с откидного сидения, поправила пруток, на котором весело колыхались занавески, и, окинув профессиональным взглядом темного, сказала, - ты чего тут шляешься? Из какого вагона? Темный назвал номер. Вот, и дуй в свой плацкарт, тут приличные пассажиры, ишь, ошивается ... сейчас линейному доложу, быстро тебя ссадим! На этих словах темный вновь растворился в тамбуре.
За трое суток пути все одурели, жара стояла невыносимая, окна открывать воспрещалось - торчали в тамбурах, выходили на станциях, поливали минеральной водой простыни - не спасало ничего. Даже водку никто не пил - а пива в ресторане не было. Самые стойкие играли в преферанс по полкопейки, умные читали, мудрые дремали. Архаров, за которым моталось полгруппы, ходил из ресторана до купе и обратно, совершенно измучив своими появлениями Пал Палыча и разозлив его настолько, что тот, выведя Архарова в прокуренный жаркий тамбур, сказал:
- Александр, как же вам не стыдно! Она ведь девочка совсем, а вы просто преследуете ее. Она - ребенок, а вы? - Архаров молчал. Пал Палыч закурил, предложил сигарету Архарову, - Саша, вы отдаете себе отчет, что ей всего ДЕСЯТЬ лет? - Архаров покраснел, отметил по актерской цепкой привычке, что у Коломийцева дергается жилка в углу глаза, и ответил:
- Я все понимаю. Я взрослый мужик, мне уже двадцать три. За мной полстраны бегает, у меня баб - несчитано. Жена. Я пальцем шевельну - за мной пойдет любая. И вы поймите, я к Моне не как к женщине ... не как к девушке, нет. Она меня просто - ну, я не могу вам объяснить. Я живу как под гипнозом - я никого, кроме нее, не вижу. Я с ума схожу. Я хотел от съемок отказаться - и не могу. Поверьте, я дурного ничего не держу даже в мыслях - но мне нужно ее видеть. Кошмар. - Пал Палыч от волнения не заметил маленького и темного, шмыгнувшего мимо них в коридор вагона. Оба молчали. За окном стояла на одном месте степь, не двигаясь, висело в зените солнце и только кружилась вдалеке черная точка вертолета.
- ПАПА! - услышал Коломийцев страшный крик Моны, и они, переглянувшись с Архаровым, бросились к купе, где сидела и смотрела в окно Мона Ли.
- Что, что случилось, - наперебой кричали Архаров и Коломийцев, а Мона Ли, трясясь от ужаса, показывала пальцем - на тоненькую, медного цвета змейку, свисавшую с багажной полки. Змейка быстро выбрасывала раздвоенный на конце язычок и готовилась к прыжку. Архаров, не раздумывая, выхватил из купе Мону Ли, змейка сползла на полку и раздумывала, куда ей двинуться дальше. Все, прибежавшие на крик Моны, оцепенели. Тут кто-то маленький и темный буквально протиснулся между стоящих и неуловимым стремительным движением выбросил вперед руку.
- Отойдите назад, - тихо сказал он, - отойдите. - Держа змею в вытянутой руке, он прошел мимо белой, как лист, проводницы, и, выйдя на скрежещущие листы перехода между вагонами, бросил в отверстие между ними змею.
Когда улеглись волнения, когда все перетряхнули свой багаж после меланхоличного замечания проводницы - а чего вы удивляетесь? стоянка ж была? а там, считай, пустыня, там этих змеюк вечно. Заползают, чо уж. Да никто еще не помер, они ж одуревшие. Кто? - сказала Леночка Нижегородская, красавица с потухшими глазами, играющая любимую жену султана, - кто одуревший? Змеи, ясное дело, - ответила проводница и пошла обтирать поручни мокрой тряпкой. Пал Палыч, перепуганный отчаянно, все успокаивал Мону Ли, Архаров прохаживался по коридору, делая вид, что читает расписание поезда, лениво прикнопленное к доске.
- А что, Пал Палыч, не пройтись ли нам по поезду? - спросил он, наконец.
- На предмет чего? - Пал Палыч вышел из купе, когда Мона уснула. - А поблагодарить спасителя, все-таки герой ... - Архаров ждал, что Коломийцев скажет, что именно он, Саша, спас его дочь, но Пал Палыч промолчал и кивнул - мол, пройдем, поищем. Они прошли весь поезд - от головного вагона до хвоста, заглядывая в купе, открытые из-за духоты, проглядывая полки в плацкартном, даже деликатно стучали в вагонные туалеты. Маленького темного не было нигде, будто он сам выпрыгнул из поезда - вслед за брошенной на рельсы змеей.
На вокзал Ташкента прибыли вовремя. Пока пассажиры, выходя из вагона, ужасались тому, что здесь так же жарко, как и в поезде, местные, встречающие московский поезд, сообщали, что нынче июнь просто ужас, какой холодный. Рассаживались по автобусам, чтобы ехать в интуристовскую гостиницу, где разместили народных, заслуженных, дирекцию и особо ценных членов группы.
Вечером Псоу собрал всех в холле, объявил, что дает день на отдых, а он, с оператором и вторым режиссером, если дождутся (в это он вложил столько яда, сколько накопил за дни пути) ХУДОЖНИКА, едут на натуру. На вопрос Леночки Нижегородской, не будет ли змей там, где будут снимать натуру, Псоу со всей серьезностью заявил, что вызвал змеелова, который очистит пустыню от гадов.
- А еще кто, кроме змей будет? - изумилась Леночка.
- Ядовитые пауки, детка, - Леня Северский, играющий визиря, обнял Нижегородскую за талию, - а еще там бедуины, кактусы и контрабандисты.
- Я не поеду никуда! - заверещала Леночка, - снимайте здесь! Насыпьте песку и снимайте!
Разошлись за полночь, время сдвинулось относительно московского, и общая усталость вдруг сковала всех одновременно. Разбрелись по номерам, счастливчики из люксов включили вентиляторы и зоопарк, как ласково называл Псоу свою группу, погрузился в сон.
Маленький, темный, буквально издыхая от жары, поглубже натянул кепчонку и устроился спать на скамейке вокзала.
Первый день неожиданно отсняли замечательно. В Старом городе, где было прохладно, и кричали муэдзины, и торопливо проходили женщины, привычно прикрывая лицо рукавом платья, госфильмовцы будто на ковре-самолете перенеслись в самую настоящую сказку "1000 и 1 ночь". Играли с восторгом, без пересъемки. Найденный накануне художник, вполне пришедший в себя после запоя, быстро чиркал в блокноте карандашом - зарисовывал Город.
В самом же Ташкенте появление Моны Ли вызывало такой живой интерес горожан, что Псоу попросил у руководства республики выделить милиционера - для обеспечения порядка. Над Вольдемаром сначала посмеялись, но, увидев Мону Ли, начальник городского отдела милиции, почмокав губами, выделил аж двоих.
Со дня на день ждали, что прилетит Марченко, нога которой уже зажила, но Лариса Борисовна оттягивала свой приезд - она любила солнце, но совмещенное с купанием в море, а "пустыня, дружочек мой, - говорила она по телефону Псоу, - для верблюдов!" И хохотала своим, пронзительно уходящим вверх, почти в звучание колокольчиков, смехом. Который, впрочем, многие находили вульгарным и неприятным.
Когда палящий дневной зной сменялся вечерним, дрожащим от испарений асфальта, съемочная группа высыпала на лоджии гостиницы, чтобы полюбоваться видом прекрасного города и разглядеть, если повезет, Тянь-Шаньские отроги. Натуру снимали в долине реки Чирчик, и, увидев воду, все вздохнули, как будто увидали океан. Псоу сорвал голос, пока кричал в мегафон, - всем приготовиться к началу съемок! Он задумал снять сцену с тигром, безмятежно дремлющим под чинарой, но, ни местный Зоопарк, ни частные владельцы хищников, переговоры с которыми велись тайно и через посредников, не дали своего согласия.
- Восток - дело тонкое, - не переставал повторять Эдик, который мечтал об одном - скорее вернуться в Москву. Чужая страна, со своими, непонятными законами, с непривычно тяжким климатом, жирная еда, кок-чай, голубая глазурь минаретов, вся роскошь восточных базаров, преувеличенно громкая речь - все это изумляло, восхищало и утомляло.
Мона Ли попросила Пал Палыча купить ей шелковое платье, шальвары по щиколотку и мягкие туфли с узкими носками, а девочки-гримеры заплели ей косички, после чего она стала привлекать к себе еще большее внимание. На базаре ей подарили "киз дуппи" - девичью тюбетейку, и сразу все женщины из съемочной группы надели тюбетейки.
Министерство культуры Республики принимало дорогих гостей из Москвы по высшему разряду. Начиная от бесконечных банкетов в ресторанах, приглашений в гости, на концерты народных ансамблей Узбекистана до вежливого совместного просмотра спектаклей русской классики в Драмтеатре имени Горького. Лёня Северский, изображал на "бис" беседу актеров театра имени Хамзы:
- Э-э-э-! Юсупова, как ты можешь мать Ленин играть? Што-што такой? Пачему не могу? Э-э-э, - с таким усам! Ты только Сталин играть! - Эта сценка, подслушанная Лёней на репетиции в театре, обросла чудовищными подробностями, и зрители просто умирали от смеха, икали и плакали.
Марченко прилетела рейсом из Ленинграда, где она снималась в музыкальной комедии "Сказ про батюшку царя", и группа, в честь ее приезда, устроила грандиозный междусобойчик.
За Марченко в аэропорт отправились Вольдемар, Лёня Северский и Эдик. Ларочка всегда обставляла свое появление в любом месте Советского Союза с шиком, так, чтобы все понимали, кого они имеют честь видеть. С самолетного трапа спускалась изящная дама, в цветастом платье с расклешенной юбкой, перехваченная в тонкой талии алым ремешком в тон босоножкам, в крошечной шляпке, в кружевных перчатках.
- Сама мисс Элегантность, - прошептал игриво Псоу, прикладываясь к ручке, - Лара, детка, мы просто с ума сходили без тебя! Северский, ухаживавший за Ларочкой еще в институте, обмахивался огромным, как клумба, букетом роз.
- Ленечка, ба! - воскликнула Ларочка, и они расцеловались. Эдику Марченко сделала игривое движение пальчиками, будто резала бумагу невидимыми ножницами, но Эдик намёка не понял. В здании аэропорта стояло навытяжку младшее руководство республики, обильно потея в партийных костюмах и галстуках "горошек Ильича". Марченко была знаменитостью всесоюзного масштаба, поэтому ее поселили даже не в "Интуристе", а на даче у председателя обкома. Там журчал фонтан, и ходили по саду горластые павлины. Приставленная к ней прислуга была бесшумна и предупредительна до отвращения.
Междусобойчик в честь встречи Ларочки собрали в просторном двухкомнатном люксе Вольдемара Псоу. Пили холодное Шампанское, закусывали финским сервелатом, шоколадные конфеты плавились в открытых коробках, а апельсины и мандарины соседствовали с поспевшей черешней и абрикосами. Марченко, улыбаясь идеальной улыбкой, рассказывала свои злоключения, начиная с несчастного случая в Гаграх и кончая милым любовным приключением, случившимся в Ленинграде и оборвавшемся из-за разведенного моста. К концу вечеринки почти все надрались, кроме самой Марченко, пьющей всегда исключительно ледяную водку и исключительно крохотными глоточками. Мона Ли, загоревшая на съемках до нежного, молочно-шоколадного цвета, стала еще прекраснее. Она взрослела буквально по часам. Радужка ее глаз светлела, становясь льдисто-голубоватой, что, в сочетании с темными, блестящими волосами делало ее необыкновенно яркой. На Моне Ли даже простенькие вещи смотрелись, как одежда "от кутюр". Каблуков она не носила - не тот возраст, а предпочитала ходить босиком, за что ее все время ругал Пал Палыч. Марченко поманила Мону пальцем:
- Иди, поговорим. - Мона встала, и все сразу посмотрели на нее. Она вежливо поклонилась и вышла на лоджию. - Скажи-ка, Мона, - Лариса Борисовна была серьезна, - скажи, откуда ты знала о том, что со мной случится? - Мона Ли не сказала ничего. Марченко повторила вопрос.
- Ты колдунья? Откуда ты знала, говори мне!
- Я не знаю, - ответила наконец Мона Ли. - Я вообще не могу понять, что со мною происходит в эти минуты. Сначала мне всегда снится сон - один и тот же. А потом, я уже знаю - что будет после сна! Потом я вижу ясно перед собой человека, с которым что-то нехорошее должно случиться. Папа говорит, что у меня начинается лихорадка и я даже ... ну, как бы засыпаю.
- Потрясающе, - проговорила Марченко, - если ты не врешь, так ты просто чудо природы. А я уж решила, что ты - маленькая лгунья. Поговорим еще. Не рассказывай об этом никому, наверное, можно показать тебя в Москве одной женщине ...
В номер вернулись поздно, Пал Палыч, не привыкший к богемной жизни, мгновенно уснул, а Мона вышла подышать воздухом и стояла, облокотившись на перила, и смотрела на неспящий город.
Утром Пал Палыч обнаружил, что Мона Ли исчезла.
Мона смотрела на город, такой не похожий на Орск, такой не похожий на Москву, такой ... огоньки обозначали направление улочек в Старом городе, центральные улицы были полны машин, подсвеченный огнями, волшебно изменялся фонтан, все переливалось, играло, дрожало в воздухе. Мона Ли поглубже вдохнула в себя ветерок, прибежавший из долины, и уже развернулась, чтобы идти спать, как услышала тихий-тихий голос, который сказал:
- Нонна. - Она обернулась - никого не было. - Нонна, - опять услышала она, - Нонна, ты хочешь узнать, кто убил твою маму, Машу Куницыну? - Мона Ли замерла. - Нонна? Ты слышишь меня? Ты ведь хочешь узнать это? Ты ведь знаешь, что кто-то убил твоего отца, знаешь?
- Знаю, - наконец отозвалась Мона,- я знаю. Но я не знаю, кто.
- Иди за мной, - сказал голос. - Иди.
- Я боюсь, - Мона сделала шаг назад, к балконной двери, но голос, говорящий по-русски с сильным акцентом, уверенно приказал, - Нонна, если ты сейчас уйдешь, ты никогда не узнаешь - кто ты. Кто ты - на самом деле. Иди за мной.
- Куда? - Мона Ли никого не видела.
- Выйди из номера, пойди по коридору направо, и выйдешь на балкон. Дверь балкона открыта. С балкона есть лестница вниз. Иди по ней, тебя будут ждать. - Мона Ли, не дыша, прошла через номер, открыла дверь в коридор, дошла до балкона на торце здания и спустилась вниз на шесть лестничных пролетов. Огляделась по сторонам. В этой части парка, окружавшего гостиницу, не было фонарей, свет шел только сбоку, от центрального входа. Кто-то крепко взял Мону Ли за руку и потащил за собой через стоянку машин, мимо трансформаторной будки, каких-то темных построек и вывел на слабо освещенную улочку, ведущую в Старый город. Здесь, на перекрестке, Мона Ли сделала попытку рассмотреть своего попутчика, но в этот самый момент двое мужчин, отделившихся от стены дома, подошли к ним. Тот, что повыше, выбросил руку вперед, отчего сопровождавший Мону отпустил ее и тихо охнул. Второй сделал движение ногой, и тот, кто обещал Моне Ли рассказать правду, вдруг повис в воздухе, поддерживаемый с двух сторон. Подъехала машина, неизвестного бросили в багажник, мужчины сели на заднее сидение, и машина уехала. Мона Ли стояла, не зная, что делать и куда бежать. Только она сделала шаг на дорогу, чтобы бежать к гостинице, как другая машина, до того стоявшая за выступом каменной стены, медленно поехала на Мону, и, когда та отпрыгнула на тротуар, открылась задняя дверца Волги, и Мону Ли буквально втянули в машину.
- Сиди тихо, будешь жива, - сказал кто-то, и Моне Ли связали руки и завязали глаза.
После визита к начальнику горотдела милиции Ташкента Псоу вернулся подавленный.
- Товарищ! Дорогой! - стучал пухлым кулаком начальник милиции, - как ты допустил, да? Как? Ты виноват, да! Ты видишь, кругом сколько людей, какие люди есть нехорошие, позор нашей советской республике! Я один разве могу? Я, поверишь, ночами не сплю, думаю, как быть, что делать, да? - Псоу сидел на стуле у длинного полированного стола и смотрел на портрет Феликса Дзержинского, странно неуместного в жарком Ташкенте. Начальник снял трубку телефона, потыкал в кнопки, проговорил что-то по-узбекски, опять постучал кулаком по столу, стал кричать в трубку, потом долго слушал, кивал головой и, наконец, трубку бросил. - Искать будем! Город на ноги поднимем! Иди, дорогой, не волнуйся. Все сделаем. Найдем. Девочка, да! Я сам отец, я тебя понимаю.
- Нужно подключать Москву, - неуверенно сказал Псоу.
- Зачем? Москву зачем? Э-э-э, обидеть хочешь? Что Москва оттуда видит? Это мы тут знаем, кто где, Москва зачем?
Собрались в номере Псоу. Молчали, курили. Боялись даже взглянуть в сторону Пал Палыча. Марченко сказала:
- Так, нюни не распускаем, это, во-первых. Москву на ноги поднимаем, это - во-вторых. Связи есть, и есть там, где надо.
- Лара, что в Ташкенте смогут московские менты, не смеши меня! - Эдик покосился на стоящий в номере телефонный аппарат.
- Эдик, а кто сказал - милиция? - Лара растянула губы в скобочку, - милиция нам не поможет.
- Контора? Лара? Ты в уме?
- Да, - спокойно ответила Марченко, - я соображаю лучше всех вас, мальчики. Только контора, как ты, милый, выразился.
Маленького, темного человечка, уже без кепчонки, в промокшем от пота пиджачке, в наручниках, легко внесли в самолет двое, в одинаковых серых костюмах и рубашках пыльного цвета. Один, белобрысый, был повыше, а тот, что с волосиками пожиже, мышиного цвета, был первому по плечо. Лица их были одинаково неразличимы. Аэродром был военный, но на самолете не было спецномеров. Загудели турбины, ЯК-40 поурчал, и выкатился на взлетную полосу.
Съемок не было, исчезновение Моны переживала вся группа, удивительную девочку любили, и сейчас тревога была настолько сильна, что никто ничего делать не мог. Коломийцев сидел в номере, уткнув голову в ладони, и слышал, как отстукивало сердце - нет-нет-нет-нет. Псоу сидел вместе с Марченко и Эдиком, придумывая все мыслимые и немыслимые объяснения исчезновению Моны Ли. Марченко, связавшаяся с Москвой, говорила из осторожности, с простой почты, и номер дала не рабочий, а домашний - того человека, от которого в Советском Союзе зависело даже больше, чем всё.
В номере Псоу зазвонил телефон. Вольдемар схватил трубку:
- Слушай меня, москвич. Можешь звонить милиция, КаГэБЭ, Брежнев звони, звони, куда хочешь - здесь от меня все зависит. Хочешь, чтобы девочка была жива?
- Да, - просипел Псоу, - да, верните нам Мону!
- Никто твою девочку ПОКА не тронет, а ты сделаешь то, что я скажу тебе. Я скажу, понял? - Акцент был такой сильный, что Псоу половину слов разбирал с трудом.
- Ваши условия? - Вольдемар, держа ухом трубку, дал понять жестами, что речь идет о Моне Ли.
- Завтра узнаешь. - Голос был жирный, как баранина, и очень довольный собой.
До Москвы новости докатились в тот же день. Крохаль орал на Вольдемара, что тот идиот, раз потащил в пустыню гордость советского кино Ларису Борисовну, которую может укусить змея, или унести пыльная буря, и что нечего тратить государственные деньги, выделенные на самое главное и важное из искусств, на экранизацию сомнительных арабских сказок, и вообще, как у нас с арабами, еще непонятно, а сказок полно, вот, скажем, "Колобок", и снимать можно в ВТО в Рузе, и опять-таки об урожае. Вольдемар положил трубку на полированный столик с белесыми следами от стаканов с чаем и угрюмо слушал начальственную речь. Через час Крохаль выдохся, и, убедившись, что лично Ларочке ничего не угрожает, сказал, что связался с Петровкой, которая сама свяжется, с кем надо. А кино снимай, раз гостиница оплачена, командировочные выписаны ... и опять завелся на час.
Пал Палыч не выходил из номера, надеясь на звонок, или подсунутую под дверь записку, или - на чудо. Почему бы, и нет? Вот, хлопнет, как обычно ладошкой по двери, распахнет её, и скажет - п-а-а-а-п, прости, а? Я с девочками села просто в автобус, а нас завезли ... на слове "завезли", опять сжало сердце, и вскипели слезы отчаянья. Где ты, девочка моя, где?
Ранним утром следующего дня группа выехала на съемки за город, снимали в заброшенном ауле, где еще теплилась жизнь такая же, как и была сотни и сотни лет тому назад. Здесь не было света, и неразговорчивые женщины в ярко выцветших платьях, с покрытыми тюбетейками головами, сидели у очагов во дворе, мужчины пасли овец, брехали огромные белые псы, и стояла седая теплая пыль над дорогой. В сценарии был эпизод с пропажей дочери султана, и Аладдин отправлялся на ее поиски. Архаров был убедителен настолько, что даже Леня Северский пожал ему руку, чего не делал уже давно. Возвращались на автобусах по дороге, прорезавшей хлопковые поля, но ничего не вызывало интереса.
- А может быть, нам домой свалить, а? - спросил оператор, - чего-то мне тут не очень. Как-то стрёмно, сегодня - Мона, а завтра?
- Вадик, разреши мне не считать тебя подлецом, - Сашка Архаров поднял крышку люка и в автобус потянуло пусть жарким, но воздухом. - Хотя, вот без тебя я бы лично - улетел.
- А я бы с тобой в один самолет, - Вадим завелся с пол-оборота, так как находился в состоянии похмелья с момента отъезда из Москвы, - не сел бы, ты, Сашка, сам редкий мудак.
- Мальчики, - грудным голосом сказала Ларочка, - не к месту. Останьтесь мужиками - оба.
В гостинице ополаскивались теплой водой, вяло шедшей из крана, пили чай, который помогал от жажды лучше любой минералки, заказывали межгород с Москвой, читали журналы, кто-то стирал бельишко, заткнув раковину тряпкой, кто-то пил, кто-то кого-то любил - потому, что своя жизнь всегда сильнее чужой беды.
В дверь номера Псоу постучали.
- Войдите, - крикнул Вольдемар из душа, думая, что это Юлечка, молоденькая актриса, взятая им в группу в надежде на легкую связь. - Да войдите, что вы там? - Псоу завернулся в банное полотенце, взъерошил волосы, смочил ладони одеколоном, выглянул из ванной и обмер. В гостиной, на кожаном диване, среди вышитых подушек, сидела ... Мона Ли.
- Мона! - Псоу шагнул навстречу, вспомнил про полотенце, пробежал в спальню, моментально переоделся, и в джинсах и футболке, с мокрыми волосами, не помня себя от радости, улыбаясь, плюхнулся на диван рядом с Моной. - Мона? - спросил Вольдемар девочку. - Мона? - Он хотел потрепать ее за щеку, но услышал ровный голос
- Не трогай её. - Псоу присмотрелся, и увидел мужчину, сидящего в глубоком кресле, спиной к окну. Мужчина был молод, темноволос, одет в дорогой европейский костюм, но все в нем, хотя Псоу не видел его лица отчетливо, говорило о том, что он из местной, узбекской элиты. Манера держать себя, говорить, уверенная властность - этого не сыграть.
- Мона? еще раз позвал девочку Псоу, - я могу зажечь свет?
- Нет, - ответил незнакомец, - это лишнее.
Псоу, стараясь не вертеть головой, искоса осматривал Мону. Она была в узбекском шелковом платье, косички были заплетены, головка накрыта тюбетейкой. Это была Мона, и - не Мона. Это была совершенно другая девочка. Она не была прекрасна, как Мона Ли, хотя вроде бы, все черты лица были такими же. Но чуть иной разрез глаз, другая форма носа, не те губы - как будто лицо Моны, нарисованное художником, взяли и собрали заново, немного сместив.
- Её зовут Шахло, - сказал незнакомец, - и ты, москвич, будешь снимать ее в кино. Вместо вашей Моны. Ты понял меня? - Псоу до того был удивлен, что сглотнул и выдавил из себя:
- Нет, я не понял. А где же наша Мона? И почему?
- Ты плохо понимаешь, - незнакомец уселся в кресло, перекинул ногу на ногу, - ты плохо думаешь, москвич. Ты приехал в мою страну, ты делаешь кино из моей жизни и моих сказок, и ты считаешь, что я позволю тебе снимать в роли самой прекрасной девочки Востока чужую русскую? Нет. Не позволю. Шахло красавица, она поет, она танцует, она достойна. Она моя дочь. Её будут охранять. Мои люди будут. Не задавай вопросов. Своим людям скажи, что Мона заболела. Или ничего не говори.
- Да, но как же ее отец? - Псоу пожал плечами, - как объяснить ему, что его дочь пропала?
- Я сам скажу ему. Пусть он уедет. И не торгуйся со мной. И не звони никуда - здесь все принадлежит мне, и милиция тоже.
- Шахло, встань. - Девочка встала. - Пройдись, Шахло. - Девочка походила по комнате. Теперь было ясно окончательно, что она не только не Мона, но она абсолютно не подходит на роль принцессы, она лишена обаяния и грации Моны Ли и, если принять условия незнакомца, съемки можно прекращать.
- Хорошо,- сказал Псоу, - расписание съемок внизу, в холле гостиницы. Завтра снимаем в крепости.
- Шахло, мы уходим, - девочка, не поднимая глаз, покорно вложила свою ручку в руку мужчины, и они ушли. Дверь хлопнула. Псоу зажег свет, налил себе стакан коньяку, выпил и рухнул на диван.
Псоу вытащил блокнот, полистал, набрал номер.
- Лара? - сказал он полушепотом.
- Вольдя, Мона нашлась? - Марченко отвечала тихо, словно боясь кого-то разбудить.
- Ты чего шепчешь? - сказали они почти одновременно. - Ой, Вольдя, ты знаешь, - Лара опять понизила голос, но говорила очень четко, - я тут, на этой даче, как в тюрьме. Мне здесь не просто не нравится, мне здесь страшно. Я, как будто в гареме - у дверей стоит какой-то тип, внизу, под окнами ходят непонятные люди, ужин приносят в комнату ... просилась вчера в бассейн - так приставили ко мне дуэнью какую-то, древняя старуха, в парандже, а с ней еще две - помоложе, лиц не видать, сидят, как кульки какие-то. Ох, зря мы это затеяли, нужно было в Сочи все отснять, или в Баку хотя бы. Что слышно о Моне?
- Лара, завтра, на площадке поговорим. Я думаю, дело плохо. Очень плохо. Настолько, что я готов завтра же - собрать всех и уматывать отсюда.
- Ты в уме? А девчонка? Ты что, её бросишь ЗДЕСЬ? Ну, знаешь, даже Эдик крепче тебя, он уже всю Москву обзвонил, сидит с Пашей весь день. Тюфяк ты, Псоу. Б-р-р, не уважаю. До завтра. - Марченко положила трубку на телефонный аппарат, выполненный в стиле ретро - белый корпус с золотым диском, рожки под трубку, витой шнур, и все это еще припудрено стразами. Какая пошлость! - подумала Лара. - Как здесь все пышно, слащаво, знойно - и страшно. Под окнами кричали павлины, напоминая о московском Зоопарке и о фильме "Белое солнце пустыни", пахло чем-то приторным, вроде розового масла, или благовоний. Голоса доносились, как через толстый ковер - приглушенно. Дом, в котором разместили Ларочку, домом назвать было бы ошибкой. Это был настоящий дворец, с башенками, прихотливыми окошечками-бойницами, с внутренним двориком, мощеным плиткой. Журчали фонтанчики, всюду цвели розы невероятной красоты, и еще какие-то белые цветы покрывали вьющиеся стебли растений. Фактически, это была тюрьма. Марченко отдала себе в этом отчет только сейчас. Лживые, слащавые улыбки, поклоны, исполнение любого желания - кроме желания покинуть комнаты, отведенные ей - все это могло измениться в секунду. Она села на низкой тахте, ногам стало неудобно - она снова легла. Встала. Подошла к окну, зарешеченному ажурно, выглянула - по дорожке ходили двое - один навстречу другому, будто маятники. Сторожат... Ого, я, кажется, следующая? Она погасила свет, остался гореть лишь ночник голубоватого цвета. Во дворце все стихло, шуршал гравий под шагами стражи, да стекала вода из чаш фонтана. Лара начала дремать, но вдруг явственно услышала тоненький звук, даже звучок, похожий на тот, который бывает, когда настраивают скрипку. Звук то затихал, то повторялся. Это был плач.
Плач раздражал неизвестностью происхождения и невозможностью помочь. Гарем у него, тут, что ли? - Лара умылась в ванной комнате, отделанной розоватым туфом, отчего цвет лица казался приятно-нежным, вбила крем подушечками пальцев, прополоскала горло травяным настоем, осмотрела себя с тщательностью кинозвезды, задумавшей делать пластику, провела языком по зубам, вздохнула и погасила свет. Не спалось. Бессонница обостряет восприятие звуков, стали слышны шаги, звяканье посуды, какое-то то ли пение, то ли молитва, потом протяжно заскрипели ворота и Лара поняла, что въехала машина. И тут опять какие-то шорохи, звуки, стук, и плач, еле слышимый вечером, усилился.
Снимали в старой мечети. Точнее, около мечети. Бледно голубая, нефритовая, опалово-белая с золотыми прожилками между изразцами, - она уходила густое синее небо, слепила глаза и бросала скупую, карандашную тень на мощеную камнем площадь. Сегодня должны были доснять сцену поиска Аладдина, а уже на следующей неделе Псоу предстояло дело, требующее титанического труда - проход каравана верблюдов и чудеса, совершаемые Джинном. Там одной массовки должно было быть занято около трехсот человек, да еще верблюды, ослики и непременно пантера.
- Снежного барса вам не надо? - язвительно осведомился директор Ташкентского Зоопарка, - а то я могу обеспечить, знаете ли.
- Нет, Псоу был серьезен, - чего-нибудь такое, кошачье нужно, но я в этом не разбираюсь. Еще нужны будут птицы, ловчие, такие - настоящие, с колпачками на голове и соколятники с ними, или как их там называют? А! Лошади, да-да, и не просто лошади - а аргамаки!
- Ну, любезный, - директор скривился, - слонов вам еще добавлю? Аргамаки! ...Сейчас еще ахалтекинцев из Туркмении выпишу ... он захлопнул гроссбух, куда заносил все, что желал Псоу для съемок. - Верблюдов двух дам, ишаков - хоть сотню, овец могу. Птицу дам, в клетке. Кур могу. Павлин есть. Зебра. Всё. - Псоу пожал плечами и решил обратиться в горком партии.
На сегодняшние съемки собрались только те, кто был задействован, и, хотя Псоу ничего группе не объяснял, ощущение опасности, нависшей не только над Моной Ли, но и над всеми, вызвало панику. Многие были готовы хоть сейчас бросить съемки и улететь в Москву. Подвергать свою жизнь опасности не хотел никто. Только Саша Архаров сказал, - я не уеду, пока Мону не вернут. А Марченко ... Лариса Борисовна вообще была не из тех, кто способен предать.
Шахло привезли в черной Волге. Сегодня она была в легком летнем платье, но с прикрытой головой. Сопровождали её двое молодых мужчин. Гримерам запретили прикасаться к лицу Шахло, менять прическу. Костюмера отправили с "Волгой" неизвестно куда, - туда, где выдадут то, в чем, по мнению отца Шахло, будет его дочь выглядеть достойно. Все, что отсняли, Псоу попросил сохранить отдельно, потому что снимать дальше смысла не было. Те кадры, что сняли с участием этой псевдо-Моны, были ужасны.
Безликая комната без окна. Стол и стулья привинчены к полу. У двери - снаружи, прохаживается мужчина в штатском. В комнате накурено, смрадно, въевшаяся в стены, крашеные мерзкой зеленой краской вонь не выветривается отсюда никогда. За столом сидит мужчина, в рубашке, ворот которой расстегнут. Галстук ослаблен, пиджак висит на спинке стула. Мужчина пишет, переворачивает страницу, пишет. От верхнего света люминесцентной лампы режет глаза. Маленький темный, еще более сгорбленный, в ношеных штанах, обмахрившихся по краю и в ботинках без шнурков медленно раскачивается на стуле.
- Хорош ерзать, - одергивает его следователь, - в глазах от тебя рябит. - Тот делает вид, что не слышит. Следователь перевешивается через стол и резко ударяет ладонями по ушам темного. Тот вскрикивает, перестает качаться и начинает ныть на одной ноте. - Убью, гад, - следователь откладывает ручку, - говорить будешь? - Темный молчит. Вызывают переводчика.
- Имя?
- Ли Чхан Хэн, - отвечает маленький темный.
- Год рождения, место рождения, судимости. - Всё это давно известно и лежит в папке с надписью ДЕЛО N318, "начато - кончено", и давно посерели белые ботиночные шнурки папки и сама папка распухла от бумаг, справок и фотографий. Новотроицкий наркотрафик, работающий почти явно, избравший Орск точкой на осевой линии Афганистан - Северо-запад, давно не давал Москве покоя. "Северным маршрутом", проходящим из Афганистана, героин перевозили и по железной дороге. Корейца Ли Чхан Хэна вели давно, хотя он был так себе фигурой - пешкой. Но налипло на нем и много другого, кроме вербовки курьеров и торговли наркотой - тут были и дикорастущая конопля и опийный мак. На высшие уровни, такие, как руководство Оренбуржьем, мелочь, вроде Ли Чхан Хэна не допускалась, но его использовали для дел столь грязных, что по ним и вышки было бы мало. Его и решили брать в Ташкенте, куда он, по донесениям, должен был ехать для встречи курьера. Никакая девчонка не была нужна комитету, и ее пропажа, о которой сообщила Марченко через своего влиятельного "бывшего", ломала все планы. Когда корейца брали, он должен был идти на железнодорожный вокзал Ташкента, а вместо этого он тащил в Старый город за руку какую-то девчонку. Те, кто брал его, просто "выключили" Ли Чхан Хэна и доставили в Москву. Следователь бился с ним уже третий день, а дело не сдвигалось с мертвой точки. А тут еще звонок сверху - добиться от корейца признания, куда и зачем он вел Нонну Коломийцеву, что знал о ней, почему преследовал, и, главное - где она сейчас. Следователь загасил папиросу, кивнул переводчику:
- Что тебе известно о девочке по имени Мона Ли? - Кореец не шелохнулся. - Откуда ты знаешь девочку по имени Мона Ли? Ты знаком с ее отцом? Ты знаком с ее матерью? Посещал ли ты дом, рядом с которым был убит Монгол? Откуда ты знаешь, что Монгол - это Закхея Ли? Допрос длился и длился. Кореец молчал. - Уводите, - следователь встал, собрал бумаги в портфель, - проще его грохнуть, чем тратить время на разговоры.
- Я скажу, где Мона Ли, начальник, - кореец помотал головой, - но ты отпустишь меня.
Марченко решительным шагом пересекла холл гостиницы "Интурист", успев по дороге оставить подпись на протянутых к ней открытках из киоска "Союзпечать" - она расписывалась всегда поперек своего лица на фотографии, находя в этом особый шик, поднялась на лифте на третий этаж, постучала в дверь номера Коломийцева. Он был небрит, совершенно потерян и так сдал за эти ночи без сна, что Лара разозлилась.
- Знаешь что, друг мой, - она давно перешла с ним на "ты", - прекрати запускать себя! Не в таких ситуациях, знаешь, были - и я была, в том числе. Одно могу сказать - Мона жива. И ничего они ей не сделают по одной простой причине - они с Москвой отношения портить побоятся. - Марченко выражалась грубее, но Пал Палыч понимал, что есть ситуации, в которых мат не просто уместен, а необходим. - Так, - Лара говорила спокойно, - мы не должны показать одного - страха. Они знают наверняка, что я уже связалась с Комитетом, и это хорошо - пусть знают. И еще - я, кажется, начинаю догадываться, где Мона. И еще! Я ... - но тут она осеклась и замолчала. Пришедшая ей в голову мысль, что не желание видеть Шахло актрисой было причиной похищения Моны Ли, а что-то другое, куда как более страшное. - Одевайся, мы с тобой идём в ресторан. Я чертовски голодна, и вся на нервах! Пал Палыч покорно побрился, оделся, смог даже изобразить на лице улыбку и подал Марченко руку - вперед?
В одном из лучших ресторанов Ташкента, "Якка-сарай", их встретили, буквально сгибаясь в поясе. Оттолкнув предложенное меню, Лара стала перечислять:
- Лагман, и скажи ошпаз - плов хочу такой, какой он мне готовил, оби-нон - горячих! Зелени, шакароп нам дай к кабоб. И скорее, скорее! Плевать, что я растолстею, как ишак! Плевать! Нужно уметь наслаждаться, а иначе - зачем же жить? - Пал Палыч, отдаленно знакомый с узбекской кухней, понял все, и почувствовал, что голоден, просто не в силах больше терпеть - до чего голоден!
Псоу поднял телефонную трубку неохотно. Хороших вестей сообщить никто не мог, а плохие сообщать самому не хотелось.
- Вова? - в трубке жил густой низкий голос, от звука которого Псоу похолодел мгновенно.
- Да-да, вас слушает Вольдемар Иосифович Псоу, заслуженный работник культуры, - голос Псоу сорвался в фистулу, - Советского ...
- Вова, - голос жужжал мерно, - это ты маме своей Вольдемар, для НАС ты Вова Иванович Псов. Или тебе напомнить, как ты бумажки к нам подписываешь? Это ты свою богэму пугай, - голос замолк, стало слышно, как его обладатель глотает что-то, и Псоу сразу представил "Боржоми" и туманный от прохладной минералки стакан, - Вова, как допустил, что девчонку-то из-под носа у тебя скрали да еще в Ташкенте, да еще где? Вопрос. Не все тебе могу сказать, Вова, - похоже было, что голосу приятно произносить "Вова" вместо Вольдемара, - но эта девочка не совсем та девочка, как ты знаешь. Но тебе об этом знать незачем. Слушай меня ровно. Сейчас делаешь все так, как этот бай узбекский тебе сказал, сымай там эту дочку, сымай, не переживай. Пленки хватит. На большое дело выйдем. Вот так. И паники чтобы ни-ни. Так мол надо, и все. Надо.
- Скажите, Сергей Сергеевич, - Псоу приник к трубке, - ну Мона-то? Жива? Жива?
- Да жива она, чего ей. Не те времена. Не капитализьм тебе какой. В СэСэСэРе живешь. Вынем девочку, не шурши. И эта - давно от тебя чего-то насчет настроений там, разговоров каких не было отчета. Тебя вызвать, чтобы на месте написал, а? - голос хохотнул, слышно было, как чиркнула спичка, - понял?
- Да-да, - Псоу был мокрым от затылка до пяток, - напишу. Виноват! Исправлюсь!
- То-то, - сказала трубка и абонент отсоединился. Вольдемар Иосифович допил коньяк из фляжки, упал на диван и стал думать о том, каким же он был идиотом в институте кино, когда принес лучшему другу почитать Солженицына, напечатанного на листах папиросной бумаги, скатанных в трубочку. Впрочем, друг заложил его сразу, но завербовали его совсем на другом, потому как Солженицына вскоре официально напечатали.
Мона Ли не знала, сколько прошло дней и сколько - ночей, потому что в помещении, где ее держали, не было окон. Глаза постепенно привыкли к темноте, и она различала очертания двери, через которую трижды за время, которое она стала считать сутками, приходил кто-то, в темной одежде, ставил ей на пол еду, воду, даже фрукты и выносил ведро. Спала Мона на полу, в углу было что-то вроде помоста, на котором лежал тюфяк и какое-то тряпье. Мона Ли храбро продержалась первое время, есть не хотелось, только очень сильно болела голова - в машине ей сунули под нос платок, пахнущий чем-то холодным и острым, после чего она потеряла сознание. Она все ждала чего-то ужасного - что ее убьют, или будут бить, или сделают что-то такое, о чем не показывают даже в фильмах - но об этом говорили ученицы в интернате, актрисы на съемках, это слово произносил отчим в разговорах с бабушкой. Время шло, и ничего не происходило. Хуже всего была неизвестность. И - темнота. Мона Ли умоляла существо, приходящее к ней - нельзя ли получить какую-то лампочку, или фонарик, здесь так страшно, и могут быть крысы! Но ей ничего не отвечали, и дверь закрывалась со скрежетом, и поворачивался ключ в замке. И в замочную скважину тоже ничего не было видно. Мона Ли ощупывала стены руками - каменные, пол - дощатый, дверь - железная. Выбраться отсюда было невозможно. Лежа на тюфяке, Мона Ли смотрела в потолок, и от напряжения ей казалось, что потолок светлел, как киноэкран, и опять приходила та самая женщина, в коричневом платье, стянутом под грудью, с рукавами, в разрезах которых была видна белая рубашка. Лицо женщины было печально, и она больше не подходила к кровати Моны Ли, а сидела поодаль, грустно качая головой. Мона Ли впадала в забытье, потом просыпалась, и начинала думать про отчима, и в ужасе от того, что он сейчас волнуется и ищет её по всему городу, она начинала плакать. Думала она о том, что подвела группу и Вольдемара Иосифовича, и представляла, как они, под палящим солнцем - сидят и ждут её, а она даже не может им крикнуть - я здесь! Ей казалось странным, что такое количество взрослых, умных и смелых людей не могут сделать ничего для того, чтобы вывести её отсюда, не могут прекратить её страдания и даже не знают - жива ли она. Сама Мона Ли не знала одного - Лариса Борисовна Марченко слышала её плач. Но она не знала, что это плачет она, Мона Ли.
В большом, светлом кабинете, у стола, приставленного к письменному, за которым сидел хозяин кабинета так, что выходила буква "Т", сидели мужчины в строгих костюмах, с такими лицами, будто кто-то нарочно сделал их неприметными. Слышно было, как жужжит огромный вентилятор под потолком, перегоняя спертый воздух. Говорил седой, плотный, с лицом мятым, как непропеченная картошка. Его слушали внимательно - кто чиркал что-то в блокноте, кто-то постукивал пальцами по портсигару. Все то, о чем говорил седой, было в той или иной степени известно каждому из сидящих здесь, но только строго в той части, которая разрабатывалась его подразделением. Теперь тот человек, который сейчас поправлял очки на переносице, и вертел в пальцах карандаш, тот, положивший свои силы на создание мощнейшего аппарата ГэБэ, должен был дать приказ на начало операции, которая впоследствии получит название "Ташкентского дела", объединив усилия всех этих неразговорчивых мужчин с холодными и бесцветными глазами. Мона Ли была песчинкой и никто бы даже не внес ее имени в секретные разработки, не соверши похитители Моны Ли роковой ошибки. И тогда колесики огромной и беспощадной машины зацепили и привели во вращение сложный и жестокий механизм, остановить который уже не было возможности.
Лара Марченко, после чудесного вечера в ресторане, сидела в номере Пал Палыча и рассказывала ему историю своего детства, когда она, еще девчонка, находясь в оккупированной немцами Харьковской области, смогла выполнить задание партизанского штаба и похитить списки тех, кого угоняли работать в Германию. Все это сильно смахивало на кино, и Пал Палыч пытался не улыбаться снисходительно, а кивал, поддакивал и наливал Ларочке брют, от которого горлу становилось прохладно. Телефонный звонок раздался ближе к полуночи, и сладкий, низкий голос хозяина дачи, на которой разместили Марченко, позвал её к телефону.
- Э-э-э, Ларочка, дарагая, ты пропала куда? Ночь-полночь, волнуемся, да? Машина вышла за тобой, Ларочка.
- Я останусь здесь, - Марченко, слегка захмелев, подмигнула Коломийцеву, - не волнуйтесь, дорогой. Я хочу кутить! Я с кавалером, между прочим! Я ночую в гостинице.
- Э-э-э, это ты не поняла, дарагая. Ты будешь ночью здесь, где скажу тебе я, поняла, да? - Марченко мгновенно пришла в себя.
- Лара, я спрячу тебя, - Пал Палыч встал, - или - давай, бежим отсюда?
- Паша, милый Паша, - Лара потрепала его по щеке, провела рукой по лбу, - все будет хорошо, все будет хорошо! Не волнуйся ни о чем! - Она рассмеялась так, как умела это делать только она одна, взяла сумочку на длинном ремне и вышла в холл. - Не провожай меня, прошу! - Пал Палыч видел, как она вышла из подъезда гостиницы, и тут же перед ней распахнулась дверь черной Волги, кто-то услужливо подсадил ее на заднее сиденье, и машина уехала.
Марченко вошла в свою комнату, скинула туфли на высоком каблуке, и только нашарила в полутьме комнатные туфли без задников, как с тихим щелчком повернулся ключ в замочной скважине. Она подергала дверь - заперто. Заперто снаружи.
- Спокойно, Лара, не война, - сказала сама себе Марченко, - не посмеют. Все ж-таки я - народная! Или спишут на сход лавины в горах? В "Вечерке" - петитом - "во время съемок ... на тонваген съемочной группы Госфильма обрушился селевой поток ..." б-р-р. - Она походила по комнате, потом вдруг, будто очнувшись, стараясь не греметь, упаковала чемодан, сложила в сумочку документы, а "бижу" - так она называла кольца, серьги и брошку с аметистом, уложив в мешочек, подстегнула булавкой к бюстгальтеру. И села ждать.
В кабинете, выходящем окнами на площадь, посередине которой шахматной фигуркой стоял бронзовый Железный Человек, шло совещание. Решение приняли, разрабатывали детали.
- Ну, "Альфа" однозначно - кому еще?
- А жертвы?
- Покажи карту - что тут, в сопредельных улицах? школы? больницы?
- А как выводить будем, женщина, девочка, риск же?
- Камуфляж? Ну, жилетки, да - так вес, нет?
- Самого брать будем? Или - пугнем? Вы как считаете, Георгий Алексеевич?
- Ты еще авиацию задействуй ...
Выходили курить в тамбур - хозяин кабинета не выносил табачного дыма на дух - сердце. В тамбуре говорили жестко, мат стоял, но они друг друга без него не понимали.
В комнате без окон, с привинченными к полу столом и стульями, работали, сменяя друг друга, два следователя. Кореец Ли Чхан Хэн, отупевший от бесконечных допросов и не спавший уже которые сутки, едва шевелил разбитыми губами. Переводчик по-прежнему стоял рядом, но кореец говорил по-русски.
- Я скажу, начальник, где Мона, я скажу, - бубнил Ли Чхан Хэн, - я все скажу, я убил Монгола, я. Я все скажу, отпусти меня, начальник.
- Так, под протокол, - следователь перевернул листок бумаги, - фамилия человека, который похитил Мону Ли и Ларису Борисовну Марченко, ну?
- Я Ларису не знаю, помотал головой кореец, - Ларису не знаю. Мону Ли держит ... - Он назвал фамилию. Следователь так резко подался вперед, что на листы допроса упали очки, - ты, сука, думай, что лепишь! Ты, сука, что!
- Я сказал правду, начальник. Это Алимджан. Алимджан Шарафов. Проверь, начальник, проверь ... и потерял сознание.
- В камеру его, - следователь собрал листки в стопку, - блин, - сказал он сам себе, - это полный п ...ц и как с этим идти к Архипову? Самому под вышку ...
Аппаратуру расставляли практически ночью - хотя, какие тут ночи? В 5 утра уже рассвело. Решено было двигаться от парка Навои вдоль канала Анхор, и выйти, петляя, к Каракамышу. По пути предполагаемого следования каравана сохранились саманные домишки, серебристые тополя, и дорога оставалась такой, как и многие века назад. Это было настолько достоверно, что и строить декораций не нужно было, и у идущих за караваном было полное ощущение того, что они провалились на несколько веков назад. Туркменистан расщедрился - дали с верблюдами амуницию, да еще подлинную! Передние, фланговые шли гордо, полуприкрыв глаза, в ярких попонах, расшитых червленой нитью, и немыслимой красоты кисти алого, белого и золотого цветов мерно колыхались при каждом шаге. На верблюдах в специальных седлах сидели бедуины в бурнусах, укутанные по самые глаза, в снежно-белых туниках - галабеях, в куфиях - белых головных платках с черными баранками - немые и величественные. На ишачках, серо-пегих, славных, с мягкими розоватыми на просвет ушками трусила массовка, одетая под купцов, мелкий мастеровой люд и стражу. На гордых ахалтекинцах такой красоты, что любой, даже не смыслящий в лошадях, увидев такое чудо, отдал бы все, - проскакали вперед всадники в белом, и их лица тоже были закрыты до глаз. Тащились позади каравана арбы, запряженные волами, и ехали в тех арбах женщины, и были их лица скрыты под паранджой. Плакали дети, звякала медная посуда, притороченная к верблюжьим горбам, ишачки везли бочки с водой, джутовые мешки, полные зерна и дорожной снеди. Шли пешком дервиши, опираясь на посохи, несли в паланкине кого-то неизвестного, и только по руке с тонкими пальцами, на которых сияли драгоценные камни, можно было догадаться об их прекрасной владелице. С боковых улиц выбегала босоногая ребятня, размахивая прутиками, выглядывали, прикрывая лицо рукавом, женщины - все переливалось, дышало, двигалось и жило настолько естественно, что сам Псоу на какое-то мгновение выпал из 20 века.
Все это великолепие снимали и с воздуха, и намеки Северского оказались не шуткой, а правдой. Руководство воинской частью, стоящей у реки Чирчик, не дрогнув, дало вертолет для съемок, и теперь оператор, в полном восторге, перекрывая шум винтов, кричал, - вот тут - ага! Зависни немного! Ой, блеск, мать моя! Прям Коппола, куда там!
Двигаясь медленно и неумолимо, караван вдруг, по знаку того, кто, отстав от отряда всадников, поравнялся с первым верблюдом, свернул влево, будто вливаясь ручейком, в довольно узкую улочку на окраине Ташкента.
Мона Ли, до этого времени сидевшая, скрестив ноги, на топчане, вдруг ощутила глухой удар сердца - будто сердце остановилось, замерло, бухнуло глухо, и пошло стучать быстрее и быстрее, и от этого зашумело в ушах и замелькали разноцветные всполохи перед глазами, и высветилась на стене картина из сна - женщина, сидевшая у окна на странном кресле, напоминавшем ладони со скрещенными пальцами, вдруг поднялась, начала беспокойно вглядываться в окно, и Мона Ли глядела в окно вместе с ней, и видела, как из-за холмов, покрытых выгоревшей травой, показалась цепочка всадников, на конях цвета воронова крыла, в белых арабских одеждах, и стали различимы облачка пыли, вылетающие из-под копыт. Женщина подошла к Моне Ли - Мона Ли видела себя лежащей на низкой тахте, - и протянула ей белый шелковый платок, показав жестом, чтобы Мона укутала им голову.
Когда Мона Ли очнулась, в комнате было темно, Мона Ли встала на пол, на цыпочки, чтобы размять ноги, и что-то соскользнуло с её коленей. Мона Ли подняла - это был белый платок. Она поднесла его к лицу - от платка пахло лавандой, морской солью и чем-то еще, названия чему Мона Ли не знала.
- Ты что, корейца отпустишь? - спросил второй следователь первого. Они вышли на улицу, и шли пешком к метро.
- Ты с ума сошел, отпущу, - первый был зол, он устал, хотел одного - выпить водки с горячими пельменями и лечь спать, - мы всё по "Северному пути" подвесим к нему, там один пожар в Орске чего стоит - семнадцать погибших. Он народа положил на десять "вышек", и еще мало будет.
- А кого он сдал, - второй был молодой и горел азартом, как охотничья собака.
- Я тебе даже фамилий называть не буду, а то помрешь со страху, - первый сунул в лицо контролерше красные корочки, - лишнее это. Не наш уровень. Спи спокойно.
Мона Ли расстелила платок на коленях - даже на ощупь было ясно, что он не гладкий, а точно из тисненной ткани. Он был легкий, а цвета странного - белый, и будто фосфоресцировал в темноте. Мона Ли подбрасывала его вверх, и он опускался точно ей на голову, будто хотел, чтобы она его повязала. Моне это надоело, и она легла, укрыв голову платком, и вдруг села. Опять, с тоской подумала девочка, опять это начинается! Её лихорадило, ужас липкий, как пластырь, будто пеленал ее тело. Она привычно закрыла глаза, чтобы увидеть спокойную воду, нефритово-опаловую, от воды веяло прохладой и спокойствием, но вот, вот, ровно в середине водного пространства вода начала закипать, пузыри становились розоватыми, а потом красными, и в конце - бурыми, и видна была масса людей, сцепившаяся в едином клубке, как в волшебном шаре со снежинками - если его потрясти. Мона Ли приложила палец к губам и улыбнулась.
В одну из улочек Чорсу ю, Старого города, прошел первый верблюд, за ним второй, третий. Они шли медленно, двигаясь цепочкой. Вдоль арыка с засохшим, бурым дном семенили ишачки, а всё основное тело каравана еще разворачивалось, и бегали какие-то люди, останавливая движение волов, отводя в сторону дервишей, поворачивая поток массовки, словно отсекая тело от головы колонны. Вертолет не улетал, кружил над улочкой, и мощные потоки воздуха, шедшие от него, сгибали кроны чинар и шелковицы, и звенели серебристой листвой тополя, будто прощаясь. Поравнявшись с каменным забором одного из домов, караван вдруг замедлил ход. Верблюды поднимали головы, мотали шеями, и их удила, украшенные серебряным набором, тонко и музыкально звякали. Где-то впереди раздался звук, похожий на удар бича, и бедуины, словно только того и ждали, скинув бурнусы и куфеи, перемахнули с верблюжьих спин через высокий забор дома. Первые трое, оказавшись на земле, уже уложили охрану у ворот, и сейчас поднимали железную полосу, служившую засовом. В это пространство уже проходили ишачки, и "массовка", состоявшая из солдат спецназа, бесшумно огибала дворец, приближаясь к главному входу. Всадники на красавцах лошадях, крича невнятные русскому уху приказы "хок-хок, чой, хок", уводили верблюдов с улицы дальше, к скверу Революции, где можно было свободно разместить караван. Все было организовано с такой четкостью, что даже актеры, не подозревавшие о готовящейся операции, не были напуганы, послушно исполняли негромкие приказы тех, кто, загримированный, был затерян в караванной толпе.
Дом-дворец был полон охраны. Хозяин так боялся нападения, что даже велел срубить платаны, которые с давних времен росли у глинобитного дувала, отделявшего сад от большого арыка. Дрались ожесточенно и беззвучно. К моменту начала штурма сам хозяин находился во Дворце пионеров, бывшем Дворце Романовых, где в этот день проходил слет юных хлопкоробов. Туда, ловко прошмыгнув между автобусов, уже подъехали черные служебные "Волги" и неприметные люди заполняли здание.
У Хозяина охрана была серьезная. Вооружены были и ножами, и кинжалами, и огнестрельным оружием - Средняя Азия в этом вопросе мало подчинялась Москве. А уж у главы Республики нукеры были людьми жестокими, со своими понятиями чести и морали, весьма далекими от кодекса строителей коммунизма. Что такое группа "А", которая и проводила операцию по освобождению Марченко и Моны, было хорошо известно, и в Ташкенте тоже. Но тут сошлись - сила одних с желанием умереть за Хозяина - и других, желающих Хозяина убрать, и дело было нешуточным. Марченко давно уже поняла, что заваруха происходит внутри дома, и уселась в кресло, готовая ко всему.
Мона Ли при звуках топота множества ног, гортанных криков, шуме бьющейся посуды и одиночных выстрелов, сжалась в комок на тахте, свернув платок, как куклу, и закрыла голову руками. Дворец имел такое множество комнат, крытых галерей, пристроек, башенок, что вряд ли кто из прислуги знал точное расположение их. Бойцы двигались буквально на ощупь - внутри дома было темно, так как многие комнаты не имели привычных нам окон, а освещались только через окошки-бойницы, или через верхние окна в потолке. Только через час удалось захватить человека, который был кем-то вроде коменданта, и, перехватив ему горло локтем, и уткнув пистолет в спину, командующий подразделением повел его по коридорам с тем, чтобы тот открывал все двери. Место, где держали Мону Ли, было неизвестно. Комната Марченко, по ее рассказам, выходила окнами в сад, где "мяукали" павлины, не давая ей спать, и какие-то ветки все время закрывали свет - значит, второй этаж, или башенка третьего этажа - туда и прорывались. Приказ на поражение должны были дать в случае крайней опасности, грозящей заложницам, а пока бой шел врукопашную. Женщин, находящихся в доме, согнали в помещение, похожее на гарем-общежитие - много низких лежанок, ковры, подушки, журчащие фонтанчики. Там пахло розовым маслом и женским потом. Чтобы было меньше крика и визга, боец, поставленный стеречь "цветник", периодически постреливал в воздух. Грохот от подкованных ботинок был такой, что дрожала тонкая посуда в богато убранных покоях, дзенькали хрустальные подвески в люстрах, а в спальне жены Хозяина даже треснуло зеркало в богатой золоченой раме. Уже осмотрели и кабинет, и столовую, и молельню, и бесконечные чуланчики, и даже винный погреб. В нем, судя по знаку пальцами, которым обменялись бойцы, предполагалось задержаться - но потом. Комендант, грузный, одышливый узбек, одетый в дорогой халат с замасленными полами, испуганный больше тем, что Хозяин прикажет отрубить ему голову, уже явно ловчил, водя бойцов по второму кругу. Старший, взявший штурмом уже не один такой дворец, и знавший устройство подобных домов, слегка обработал коменданта, после чего тот, дрожа и спотыкаясь, подвел их к комнате Марченко. Он все искал ключи от комнаты, перебирая связки, висящие на поясе - как ключница в сказке, - подумал старший. Не дожидаясь, дверь выбили, но, в тот момент, когда она повисла на одной петле, а бойцы уже пробегали вовнутрь, кто-то легкой тенью буквально отделился от стены, на которой висел багровый ковер джульхирс, с длинным и мягким ворсом, и метнулся к Ларе, вставшей навстречу бойцам. В комнате было светло - выбили ставни, мешавшие свету, и тут все сделали шаг назад. Длинный, костистый, с узким, смуглым лицом, держал нож под подбородком Марченко.
- Расступись, - сказал он по-русски и внятно, - один шаг - и я зарежу её. Дайте нам выйти.
Старший сделал незаметный знак - и все, стоявшие в коридоре, опустили автоматы дулом книзу. Мужчина, державший нож у горла Марченко, казался совершенно безумным. Он буквально тащил Лару, ухватив ее левой рукой под грудью, а правая, с ножом, была так близко к горлу, что даже выступила капелька крови. Лара была в состоянии обморочном. Она была в туфлях на высоком каблуке, поэтому переступать ногами не могла. Перед ними расступались, молча, но чуть-чуть замедленно. Старший передавал по цепочке бойцов только им понятные знаки - то он будто прищелкивал в воздухе пальцами, то делал жест человека, выворачивающего лампочку. Тому, кто тащил Лару, было не до этого - впереди была крутая лестница, и спускаться по ней в полутьме было делом сложным. На площадке лестницы он встал, вздохнул коротко, не отпуская руки с ножом, быстро стрельнул глазами по бойцам. Те, одетые в камуфляж и бронежилеты, в масках, напоминали киношных киборгов.
- Не подходить! Зарежу! - еще раз крикнул он, - машину к воротам. Денег. Убрать всех! - вдруг заорал он, - убрать! - он сплюнул комок насвая. Старший по рации сказал намеренно четко:
- Прошу всех очистить площадку перед выходом. Отойти от ворот. Внимание! Отойти от ворот. Выводят заложницу. Машину. Требуют машину. Деньги. Сколько? - спросил он совершенно спокойно.
- Миллион! - мужчина дернул щекой. - Миллион денег в крупных купюрах. В мелких, в мелких! - Лара уже оседала у него на руке, он подтянул её выше.
- Миллион, в мелких, - так же спокойно сказал старший. - Спускайтесь. Лестница в этой части дома была старая, винтовая, но широкая, застеленная ковровой дорожкой. Он начал спускаться, но удерживать Лару становилось все труднее. Остановившись на ступеньке, мужчина решил, видимо, перекинуть её через плечо, чтобы спуститься, и тут кто-то сказал, как выдохнул - "хок, унга" и похититель невольно перевел взгляд вправо. Этого было достаточно, чтобы потерять равновесие. Он уронил Лару и в этот миг снайпер выстрелил ему в голову. Все произошло настолько быстро, что Лара не успела испугаться. Она лежала на лестнице, медленно съезжая по ступенькам. К ней тут же бросились, подняли осторожно.
- Как она? - спросил старший. Боец молча пожал плечами. Старший спустился, поднял Лару на руки:
- Пацаны, да она ж бухая! - Лара действительно, была пьяна. Услышав стрельбу в комнатах гарема, она решила, что конец настал, а уж встретить конец нужно без страха. Её комнату обыскивали, она это знала, поэтому коньяк она хранила в старом кумгане, стоявшем на полированной горке. Собственно, коньяк-то и спас её, в первую очередь. - Ну вот, - сказал старший, я же говорил, что стакан никогда не помешает! - и все засмеялись. - Стоп. - Старший передал Марченко с рук на руки - её выносили во двор. - А где же девочка, а? - Старший выругался, - а где этот, завгар?
- Кто? - переспросил боец, сдвинувший каску на затылок - было жарко.
- Заведующий гаремом, ну, этот - в халате, завхоз ихний, где? Коменданта потеряли, пока освобождали Лару. - Дим, пробегись по этажам, ему далеко не уйти - все оцеплено. Пока старший курил, сидя на корточках и прислонившись к стене, коменданта нашли, и вели, ласково подталкивая прикладами в спину. - Ты, бай, - старший затоптал окурок на полу, мощенном плиткой, - показывай, где у вас тут девочку держат.
- Не знаю - не знаю, - комендант все пытался упасть на колени, - Марыченко знал где, девочк нет тут, какой тут девочк? У нас девочк женска половина, тут нет.
- Скотина ты, похитили ребенка, в тюрьму заперли, эх, что вы за люди! - старший занес руку, чтобы ударить его ребром ладони, - где у вас тут ... блин, как у них? зиндан? Зиндан где, рожа козлиная, расстреляю тебя тут на месте, по законам, понимаешь, фронтового времени ... - комендант завыл, и на карачках пополз к той же лестнице, по которой вели Лару. Несколько человек, по знаку старшего, цепочкой пошли за ними.
- Зиндан, да, зиндан знаю, да, - комендант, пыхтя, буквально бежал какими-то переходами, лесенками, пока они не уткнулись в оббитую железом дверь, явно ведущую вниз. - Здесь, - провожатый встал и показал на засовы, концами уходящие вглубь стены.
- Бункер, - старший сплюнул.- Надо вам тут зачистку крупную провести, совсем охренели. Ключей у тебя, понятно, нет? - Комендант потряс головой. Старший вызвал кого-то по рации, и через полчаса дверь вырвало взрывной волной.
- Вот, и ладушки, - сказал старший, - на хрена нам ключи, а? - Они вошли в темный подвал. Сводчатый потолок, сложенный не из кирпича, а из местного мягкого камня, был сух, кое-где в трещинах. В коридор выходили железные двери, как в настоящей тюрьме, числом двенадцать. Все они имели глазки, и на некоторых были даже металлические решетки. Бойцы присвистнули.
- Все двери подрывать будем? Ну, если ключи на блюде не принесут, - Старший прошелся взад-вперед. - Мона, Мона, - позвал он громко. Никто не ответил. - Не век нам тут торчать, но все-таки отмычками попробуем?
- Да хрен тут время терять, - сказал взрывотехник, - будем аккуратно действовать, точечно. Кто знает, где девочка?
- Ну, валяй, или по петлям? - спросил старший.
- Посмотрим, - сказал спец, - все будет ласково, мама моя. - В двух камерах нашли совершенно изможденных мужчин, возраст которых определить было невозможно. Дошли практически до последней двери - Моны Ли не было нигде. От дыма взрывов ело глаза, где-то повредили проводку, стало совсем темно. Когда открыли последнюю камеру - то и в ней никого не нашли.
- Пусто, Юр, - сказал спец, - надо уходить, а то еще мы тут малька расшатали камушки-то, завалит же?
- Обожди, - Юра поводил по стенам фонариком, выхватывая лучом какие-то следы - то ли от пуль, то ли от времени. - Давай-ка еще разок, а? - Тут послышался треск, какой бывает, когда рвут плотную ткань, и с потолка тонкой струйкой посыпался песок. - Все, ребята, уходим. Черт. Идите, я еще раз пробегу, девочку ж - жалко. - И Юра, старший, которому уже по каске стучало мелкими камушками, быстро стал заходить в камеры, освещая их мощным лучом фонарика. В четвертой по счету камере валялась груда тряпья в углу, по полу каталось ведро, видимо, отброшенное взрывом. - Опять никого, - Юра прислушался к звукам - ого, вот, и бульнички зашевелились. - Когда он поправлял бронежилет, не выпуская фонарика из руки, луч вдруг выхватил в углу что-то нестерпимо блестящее, белое, будто зажглась яркая лампа. Старший подбежал к этой груде тряпья, ухватился за ткань, потянул на себя. За платок держалась девчонка, насмерть перепуганная, с такими огромными глазами на худеньком, замызганном личике, что у старшего горло перехватило.
- Мона? - Она кивнула.- Бежим, - он подхватил ее, перевесил через плечо, и в этот момент часть свода обрушилась, подняв в воздух густую пыль.
В самом начале коридора выпал камень из свода, и в эту прореху буквально обрушился камнепад с песком. Старший закрыл собой Мону Ли. Когда стихло, он пошевелился, пошарил по карманам в поисках фонарика - нашел. Но луч моргнул, и исчез.
- Блин, - старший отшвырнул бесполезный фонарик, - батарейки. Где рацию искать, ни хрена не видно, Мона, Мона, ты где? - На ощупь он нашел Мону, поднял девочку, пощупал пульс - жива. Оглушена, не реагирует на голос. - Старший говорил все это сам себе, чтобы отогнать страх. Рация лежала под Моной Ли. Юра стал давить на кнопку "вызов" - тишина. Так, - сказал он себе, - и рации нет. Картина Репина. Арест пропагандиста. В дыру на потолке продолжали ссыпаться мелкие камушки, песок, комочки глины. В дыру проникал слабый пучок света. - Вот, - сказал старший сам себе, - и лампочка. Мысли его были тревожны - не за себя, за девчонку. Он попадал в такие передряги, о которых мужики даже в бане под водку не рассказывают. Похлопал себя по карманам жилета - о! сигаретки целы, и спички есть. Он закурил. - М-да, картина, - он лег на груду камней, - замурованы в зиндане, воды нет, связи нет, но есть сопливая девчонка, да еще и контуженная. Наши, если копать начнут, еще больше завалят, а собака в Москве осталась, кто же мог подумать, что тут такое? Он курил, и мерцал красный огонек, и дым вытягивало в дыру. Фляжка со спиртом была в кармане брюк. Старший отхлебнул, потом набрал в рот водки и брызнул на Мону Ли. Подействовало - она вдруг чихнула громко, пошевелилась и пискнула слабенько:
- Мама.
- Жива, - сказал старший, - уже одной проблемой меньше. - В темноте он ощутил, что Мона Ли взяла его за руку:
- Говорите тише, тише, сейчас обрушится потолок, нам нужно уходить! Я прошу вас - туда, туда. - Она сползала с кучи битого камня и тянула Юру за руку, - прошу вас, скорее, скорее.
- Да брось, девочка! - старший еще раз глотнул, - уж я в этих завалах опыт имею. Если там рвануло, сюда не пойдет. Будет расширяться вот та - он махнул рукой в сторону, - дыра. А нас ... - тут Мона Ли, державшая его за руку, вцепилась зубами в палец. - Ты офигела, что ли? Сдурела, мать твою! Сейчас тебе врежу, как следует, - и он рванул в темноте за смутно белевшим Мониным платком. Еще раз треснуло, а потом ухнуло - и на то место, где они только что сидели, обрушилась комната первого этажа, вместе с коврами и диванчиками, и послышался отчаянный женский визг и мужской мат. В образовавшийся проем спрыгнул один из бойцов, - эй, командир! Живы? - и высветил фонариком Юру, слизывавшего кровь с руки и дрожащую Мону Ли, все державшую в руках бывший белый платок.
С улицы давно увели верблюдов, не растерявших своего великолепия; ишачки, сгрудившись, щипали драгоценную газонную травку; во дворе дворца был разбит штаб и госпиталь, хотя раненных, по счастью, было мало. Ножевые раны, сотрясения мозга, переломы - но огнестрельное всего одно, да и то - в нукера. Тот лежал на траве, бледный, глаза делал страшные, но медсестричка перевязала его спокойно, даже без наркоза. Марченко отвезли, на всякий случай, в военный госпиталь, хотя всех потерь у нее было - сломанный каблук. После обвала комнаты первого этажа вывели всех, бывших в доме, включая старух и детей. Пекло немилосердно, бойцы в своих бронежилетах едва не теряли сознание, и, когда наконец, вывели командира Юру с Моной Ли - вздохнули все. Мона Ли почти потеряла зрение, пока ее держали в зиндане, и шла, держась за руку бойца, прикрыв глаза от нестерпимого света, а врач скорой сразу же отвела ее в машину, и тут же, с сиреной - в госпиталь. Юра мотал прокушенным пальцем, и на перевязке, допытывался у кого-то из съемочной группы - не бешеная ли девица-то? А то прививки нужно делать, а вот у него был случай, когда его укусила кошка, так заживало ... врач, перевязывая его, все отводила лицо в сторону - вы, товарищ, так хорошо проспиртовались, что гадюка бы сдохла! Постепенно двор пустел - остались только бойцы охраны, криминалист и следователи, начиналась бумажная работа, которой конца и края не бывает.
Пал Палыч, знавший об операции только одно, что она должна состояться, ходил по городу, чтобы не сойти с ума. Он осмотрел экспозицию глиняных черепков с раскопок Старого города, даже потрогал кусок вылинявшего ковра, за что получил замечание от смотрительницы, и застыл перед картиной Верещагина, которого очень любил. Выйдя из спасительной прохлады музея, он увидел зрелище, как раз достойное кисти самого Верещагина. Шли верблюды, а на них сидели не бедуины, как было несколько часов тому назад, а вполне современно экипированные бойцы спецназа. Все это великолепие сопровождала ватага мальчишек, и просто праздных горожан. Над городом летел вертолет, и никто не удивился бы, если бы за караваном пошли танки или БТРы. В толпе все гудело - пересказывали друг другу слухи, уже точно знали, что Хозяин арестован во Дворце пионеров, а его дом разбомбили с воздуха. Число убитых, как подсчитало "сарафанное радио", перевалило за сотни. Ноги у Пал Палыча перестали слушаться и он еле доплелся до гостиницы. В номере надрывался телефон.
- Паша! - орал Псоу, - ты где ходишь? Все, нормально, освободили обеих! И Лару, и Мону! Да живы, ты что! Нет, в госпитале. Так положено. Нет, тебе нельзя. Завтра скажут. Все, давай ко мне, празднуем!
В номер Псоу влезла почти вся съемочная группа. Сидели друг на друге, пили бесконечно много, дошло даже до того, что кого-то из молодых уже тошнило в лоджии, а постояльцы с нижних этажей вызвали милицию. Псоу кричал:
- Ребята! я отсмотрел снятое с вертолета - я вам скажу! Нет, я вам не скажу! Этот Коппола в полной ж... Какие валькирии! Пусть он верблюдов снимет! Даже Федорчук теперь со своими панорамными! Мы их сделали всех! - Как и всякий художник, он на минуточку забыл о том, что испытали все те, кто участвовал в столь эпической съемке. Даже верблюды.
Когда Пал Палыча, перепроверив сто раз документы, в сопровождении хорошенькой, но строгой медсестры, все-таки пустили к Моне Ли, он буквально бежал, чтобы лично убедиться в том, что она жива, здорова, что его не обманывают, но, когда открыли дверь в палату, и он вошел, то не узнал Мону. Вместо красавицы девочки, с глазами сиамской кошки, вместо этой ухоженной, балованной общим вниманием любимицы, он увидел девочку, у которой были глаза взрослой женщины, пережившей такое, о чем она не расскажет никогда в жизни. Куда слетела, как пыльца, вся ее прелесть, все то легковесное, что так привлекало в ней? Та беззаботная роскошь просыпающегося к жизни женского, обаятельного, покоряющего? Она исхудала просто чудовищно. Глаза, обведенные темными кругами, гноились, руки были буквально изодраны в кровь, а около виска появился шрамик, зашитый, заклеенный, но - шрамик. Она смотрела на Пал Палыча исподлобья, будто не желая узнавать его.
- Мона, - Пал Палыч присел на край кровати, - я так волновался, и Танечка звонила из Москвы, мы все просто сходили с ума.
Мона отодвинулась от Коломийцева, хотя было видно, что это усилие доставляет ей боль.
- Уйди, - говорила она громко, как будто плохо слышала, - уйди! уходи от меня! Ты меня не спас, ты меня предал, я знаю, ты бросил меня! Почему ты не пришел, папа? Я так ждала, что ты меня спасешь... - Пал Палыч закрыл лицо руками и заплакал.
Сашку Архарова, зная его абсолютно буйный характер, до участия в той съемке не допустили. От него скрывали все так же тщательно, как от Коломийцева. Архаров сходил с ума по-своему, и пил целыми днями в ресторане "Зеравшан", курил противные сигаретки Ташкентской табачной фабрики "Голубые купола" - больше достать было нечего. Зато вдоволь было коньяка, водки и вина. И всего того, что может утешить молодого мужчину, который, как он считал, был убит горем. О том, что Мону Ли спасли, Саша узнал через пару дней, на квартире своей новой приятельницы, актрисы театра Алишера Навои. Их скоротечный роман утешил Архарова до того, что он уже собирался сниматься на студии "Ташкент-фильм" в роли офицера Белой армии, вставшего на сторону басмачей. Впрочем, Зульфия, или Зулейка, как называл ее Архаров, намекала, что при удачно сделанном предложении, её папа, главный режиссер театра, купит им кооператив в Москве. Вот, в тот самый момент, когда они обсуждали, что лучше брать, "Жигули", или "Волгу", Архарова и разыскал Эдик.
- Я виноват, я во всем виноват, - Пал Палыч поднялся, с плеч его упал халат, - тебе что принести, Мона? Что ты хочешь?
- Ничего не хочу! И тебя видеть не хочу! Я домой хочу!
- Куда - домой? - в Орск? в Москву?
- К маме хочу, чтобы опять было, как в детстве, - Мона опять заплакала, - я хочу, чтобы мама была со мной, и мы все ехали, ехали, и поезд бежал, и все были бы добрые, и чтобы сахар такой был, в обертке ... пап, ну прости, я не знаю, мне так плохо, так плохо, я там - ты не можешь себе даже представить, я там - как будто умерла, все сидела и ждала, когда меня убьют.- Пал Палыч обернулся, опять сел на кровать, обхватил ее всю, маленькую, худую, дрожащую, и стал приговаривать, как в детстве "у зайки боли, у медведя боли, у волка боли, только у Моны не боли", и все гладил ее по голове, а она плакала сладко, взахлеб, освобождаясь от страха, мучившего ее так долго. Так они и просидели до вечера, пока не пришла палатная сестра - гражданин, как вам не стыдно? Обещали на минуточку, а целый день сидите, но, увидев испуганные глаза Моны, сказала ласково, - да, сидите, сидите. Хотите, я с главным поговорю, мы вас в ординаторской положим? - Пал Палыч кивнул.
В палате Лары Марченко цветы уже ставили в ведра. Она, в стеганом розовом халатике, возлежала на взбитых подушках, смотрела в серо-голубой экран телевизора и отщипывала виноград с кисти.
- Наташа!!! - на звук ее голоса влетела медсестричка, - Наташа! убери ты этот ботанический сад отсюда!
- Так несут, Лариса Борисовна, - девчонка, скрытая под крахмальной шапочкой, лучилась от счастья, - так и вот, а внизу сколько! Там машинами прям! А еще сколько фруктов. Ой, и всякого вина принесли, а из ресторана вам целый ляган плова принесли - впускать?
- Да они сдурели? - Лара сплюнула косточки в ладонь, - ты им скажи, что у меня нога на растяжке! Какой плов? Только сыр, гранаты, виноград, и зелень! Так. Позвони в Москву. Пусть самолетом пришлют - пиши, пиши, ты что мне в рот смотришь? Красивая девка, но бестолковая ж! Ты что мне сегодня вместо но-шпы принесла, а?
- Я не помню, - заалела щеками Наташа, - а что? Я же невредное дала, или как?
- Или как, - передразнила ее Марченко. - Отравить хотела? Меня? Гордость советского кино? - Наташа побелела. - Иди-иди, все женихи в голове, а думать нужно не о мальчиках, а о моей ноге! Список написала? Тапочки мягкие, зубную пасту не нужно, только порошок! Шампунь желтковый, и папину фотографию!
- Я записала, - прошептала сестричка, - я пошла?
- Иди, - Марченко вздохнула и взялась за трубку телефона, - межгород? Москву дайте, диктую номер ...
Сашка Архаров, с трудом разлепив заплывшие от ночных похождений глаза, долго пытался сфокусироваться на Эдике, но не смог и побрел умываться. В шикарной шестикомнатной квартире своей новой пассии он ориентировался уверенно. Эдик, страдая от духоты, потащился за ним.
- Ты куда, - Архаров потянул на себя дверь ванной комнаты, - в душ со мной? Я не по этому делу, Эдик.
- Саш, - Эдик ввинтился в щель и сел на унитаз, - валить надо из Ташкента, и срочно.
- Тебе надо, ты и вали, - Саша жевал зубную щетку, - ой, фай фупы пофифтить...
- "Пофифти, пофифти", - передразнил его Эдик, - тут пол-КГБ СССР в Ташкенте.
- А я при чем? Я не при делах! - Архаров прополоскал рот, - ты знаешь, я - ни в чем и никогда. Не был - не участвовал - не привлекался.
- Ты плохо помнишь, Саш. - Эдик вытащил из кармана пиджака любительские фотографии.
- Ну, и че там? Я с голыми тёлками в бассейне?
- Хуже, Саш. Ты вот этого, этого и этого - помнишь?
- Откуда, мы ж пили, я паспортов не спрашивал, - Архаров пытался разглядеть лица на снимках, - нет, я этих не знаю.
- Зато они тебя знают. Они все проходят по делу "Северного пути".
- И что? - Архаров растер лицо полотенцем.
- Они, Саш, показали, что знакомы с тобой и кое-что переправляли через тебя в Москву.
- Ты охренел? - Архаров замер перед зеркалом, подперев языком щеку.
- Я? - Эдик убрал фотографии в карман, я - нет. Но за тобой скоро придут.
- Стоп-стоп-стоп, - Архаров схватил Эдика за воротник рубашки, - а почему, Эдичка, ТЫ в курсе, а?
Совещались с Москвой. Псоу, совершенно придя в себя, начисто забыл о каких-то заложницах - "девочки" были живы и относительно здоровы. Эпизод "Проход каравана" был отснят с многих точек, и, как выяснилось при монтаже - стал, как ни странно, действительно шедевром. Крупные планы чудных верблюжьих морд, фантастической красоты сбруя, бедуины, полуспящие, как казалось со стороны, чинары, полощущие листву в выцветшем от зноя небе, нежная женская рука (актриса Самобытько Клара), в перстнях, свесившаяся с паланкина, дервиши, опирающиеся на посохи, ишачки - общий план, тючок на спине, прямая спина ездока - кто бы мог подумать, что это не купец трусит по пыльной дороге, а боец спецназа, да еще в полной экипировке. Даже тот момент, когда спецназовцы перелетали через дувал - жадный до хорошего материала Псоу - оставил. Он хотел переснять те кадры, что были испорчены присутствием в них Шахло - но Мона Ли, как сказал врач, будет приходить в себя еще пару недель, как минимум. После некоторых колебаний, Вольдемар Иосифович махнул рукой на свои планы и нехотя отдал приказ - паковать оборудование и возвращаться в Москву. С Моной Ли оставался Коломийцев, он же вызвался ухаживать за Ларой, чему был весьма недоволен Крохаль.
Архарова вызвали на допрос. Следователь оказался умнее обычных милицейских, даром что комитетчик, сразу понял, что Архаров слабак, бабник и трепло, к транспортировке наркотиков отношения не имеет, но на всякий случай завербовал его, припугнув зоной. Архаров после многочасовых бесед приуныл, бросил пить, оставил свою Зулейку, и, навестив Мону Ли (в присутствии Пал Палыча), побрел упаковывать вещи, раздумывая, брать ли с собой подаренный ему ковер или плюнув, оставить в номере. Взял, впрочем, и ковер, и халат, и два десятка тюбетеек, и отрез шелка на платье жене - получив его, жена хмыкнула, и сделала шторы на даче.
Ездили в закрытый город Янгиабад, где обеспечение было лучше московского, а некоторые, самые смелые, добирались и до Джизака, где можно было легко купить шикарную болгарскую дубленку.
Вся группа бегала по рынкам, выискивая помидоры, зелень, специи, рис, скупая ляганы и прочую невероятной красоты керамическую посуду, которая потом, в холодной и серой Москве, будет - как кусочек солнца в небе, пойманный гениальным гончаром.
Органы работали медленно и упорно, связывали меж собой ничего не значащие эпизоды, и тогда всплывали все новые фамилии и устанавливались такие цепочки, что казалось - вся страна скована. Одной цепью.
Маленький темный кореец Ли Чхан Хэн, получивший срок на четвертак только по той причине, что следствие еще шло, а отчитаться нужно было за квартал, готовился к этапу на Магадан. Его мало пугала зона, он знал, что выживет везде. Серый и живучий, как пыль. Жуткий и неумолимый, безжалостный, как рок. В его "сидоре" не было ничего, кроме двух пачек крошащейся "Примы" и какого-то свертка, видимо, с бельем. Он прошел все пересылки, не вызывая гнева конвойных, держался молчком, забиваясь в щели. Когда до Магаданской зоны оставалось два дня перегона, Ли Чхан Хэн исчез.
О съемках "Тысячи и одной ночи" в Ташкенте напоминали лишь скромные афишки, расклеенные по городу - "Сегодня, 25 июня, в ДК "Хлопкороб", в 19.00 состоится творческая встреча с народным артистом СССР Петром Смоленским", "Дорогие ташкентцы и гости города! Завтра, в кинотеатре "Путь к звездам" пройдет встреча с заслуженной артисткой Российской Федерации, Лилией Грушенко. В программе - кадры из фильмов "Пятая звезда", "Строчи, пулеметчик" и ответы на ваши вопросы. Просьба не опаздывать. Билеты в кассе". Конечно, на базаре, в домах, в очередях в магазинах, на работе, на остановках, просто - у дувалов в Старом городе - везде только и говорили, что об аресте Хозяина республики, да и о том, что он похитил народную артистку, а молодую артистку подменил своей племянницей Шахло, выдав за родную дочь. Говорили, говорили, пугались будущего, боялись, что еще чаще будут посылать на хлопок, сбор которого и был истинным адом. Те, кто не выполнял план по сбору, выходили на работу при "лунном свете" - когда только трактора освещали поле. Республика жила, разворошенная, как улей. Войсковые соединения находились в боевой готовности, а для верности еще развернули учения под кодовым названием "Чирчик". Бойцы, в своих палаточных городках еле дожидались вечера, буквально сдирая с себя выбеленное за день солнцем и потом хабэ. К орудиям, раскаленным под солнцем, невозможно было прикоснуться.
Следователи работали в прохладе кабинетов, описывая день за днем казавшиеся несметными человеку советскому богатства - золото, ювелирку, невиданной красоты посуду, ткани, и даже меха, дивясь особенно мехам. Валюта, рубли, монеты царской чеканки, иконы, импортная техника - чего только не было у власть предержащих. Докладывали в Москву, и крутили, крутили, разматывали ...
Побег Ли Чхан Хэна вызвал не просто скандал - полетели головы, даже расформировали отдел. Начальничий гнев слегка лишь утишило то, что при побеге кореец убил конвойного заточкой, и уж по всей стране сразу объявили всесоюзный розыск. Впрочем, это было делом гиблым - уйди он через Казахстан, или потеряйся навек в Чуйской долине.
Лара чувствовала себя прекрасно, в госпитале ее окружили такой заботой, что она просто наслаждалась отдыхом.
- Вот-вот, - она подправляла пилочкой ноготки и говорила по телефону, прижав трубку плечом, - пусть они меня здесь полечат. Ты знаешь, Леля, я столько вынесла страданий на этих съемках! Какой анализ? А для чего? А спрошу. Бассейн? Есть. Но ты знаешь, я так тут располнела на этих лагманах ... ну, да, ну пришли. Нет, не присылай. А я тут что - на всю жизнь, по-твоему? Хирург? Главный? Красивый. Узбек. Нет, не выговорю, я его зову Вася. Он чудный. А что у тебя? Что? Геморрой? Ляля, какая гадость! Это неприлично ... - и так целыми днями, вся Москва и Ленинград существовали в телефонной трубке, и Ларочка была в курсе и весь мир был - в курсе.
Пал Палыч, переехавший из Интуриста в простенькую гостиничку, поближе к госпиталю, целыми днями находился с Моной, которая физически шла на поправку быстро, но ее душевная травма была столь сильна, что Пал Палыч еле держал себя в руках, выслушивая её истерические рыдания, обвинения и угрозы. Главврач, поговорив с ним, посочувствовал искренне, но объяснил, что госпиталь - военный, и их психологи умеют работать совершенно в другом направлении. Вам в Москву надо, уважаемый - мы тут бессильны, к сожалению. Заглушить ее медикаментозно можем, но потом - как?
А к Моне Ли перестала приходить та женщина, в коричневом платье, расшитом по подолу тусклой золотой нитью. И никто во сне не садился на ее кровать, и не гладил ее по голове.
Пал Палыч гулял с Моной по госпитальному парку. Цвели розы, от белых до иссиня-черных, но их душное великолепие вызывало не радость, а какую-то смутную тоску. Мона все время переходила из одного настроения - в другое, но не плавно, а резко. То она была хохотушкой, совсем девчонкой, которой бы в куклы играть, а то внезапно становилась изможденной, усталой, и какой-то груз давил на неё, и она замыкалась в себе, зрачки ее расширялись - она будто бы уходила в другую, чужую жизнь. Коломийцев в эти минуты сам начинал чувствовать острое беспокойство, беспомощность - так собака, видя, как плачет хозяин, только ластиться у его ног, тычется носом в колени, а помочь не может ничем.
Марченко начала выходить давно, и, привыкшая относится к себе строго и требовательно, делала гимнастику, занималась на велотренажере и потребовала для себя бассейна в утренние часы. Почувствовав себя окончательно хорошо, она даже провела творческую встречу для сотрудников госпиталя, а потом уж, окончательно вдохновившись аплодисментами и букетами роз, срезанных тут же, в садике, встретилась и с лежавшими в госпитале больными.
- Ты знаешь, Паша, - говорила она тем же вечером Коломийцеву, зашедшему навестить её, - ты знаешь, какая я все-таки стерва! Мне ничего не нужно, только вот это, - Лара сделала движение пальцами, будто пощупала что-то неосязаемое, - вот это - ЛЮБОВЬ, исходящую именно от зала! Мне мало восторга зрителей, встречающих меня на кинопремьере - это все - не то! В театре я играть не хочу! Зависеть от одного самодура, быть его музой, тащить на себе репертуар, а потом дождаться, что придет какая-нибудь фифа из училища, и всё! Вымаливать себе роль? Нет-нет! В кино - я богиня! Удачный ракурс, хороший грим - я буду играть, пока снимают. Разве я хуже Орловой, а? Паша! Скажи мне честно - хуже?
- Лучше, Ларочка, - Коломийцев целовал ее запястье, - ты лучше всех!
- Пашка! - Лара смеялась своим фирменным, дробным смешком, давая налюбоваться великолепными зубами, - ты отчаянный лгун, но знаешь, я, пожалуй, люблю тебя! В тебе есть что-то, чего мне не хватает в этих богемных мальчиках, которые видят только себя и свою славу. Я бы, даже, вышла за тебя замуж ...
- Выходи, Лара, - Пал Палыч сам смутился от своих слов, - ты же видишь, я влюблен в тебя, и влюблен давно.
- Паша-Паша, - Марченко потянувшись, подошла к открытому окну, - хороший ты, Паша. Но я-то стерва! Я тебе жизнь порву на части, и склеивать не буду. Люби меня, так, идёт? - Коломийцев, смутившись окончательно, вышел из палаты.
- Эх, хороший же мужик, - сказала себе Лара, - хороший! Пусть живёт ...
Мара Гипфель и Клара Каштанова торчали в монтажной. Курили, просматривали, монтировали, ахали, толкая друг дружку локтями. Довольный Псоу стоял над ними, обняв за плечи:
- А? Девчонки? Как вам?
- Слушай, Вольдя, - Мара ткнула пальцем в верблюдов, - откуда ты там такой зоопарк собрал? Бегал по пустыне? Это же просто "Клубу путешественников" или "В мире животных" продать не зазорно ... шикарно, а кони-то, кони! Ну, с костюмами вы тут немного промахнулись, - это бедуины, а тебе там, скорее, нужны туареги.
- Мара, ты хорошая девочка, но не надо умничать! Они же не в сарафанах и не в косоворотках. Восток, он ... - Псоу развел руки в стороны, - он, Восток. Он тебе не запад, он - ого! Бедуины эти мотаются туда-сюда. Это экзотика, я так это понимаю. - Тихая Клара, поправив очочки, спросила:
- Вольдемар Иосифович, это ведь сумасшедшие деньги, как вам это все профинансировали?
- За госсчет, дорогуша! Мы участвовали в освобождении Лары и Моны, просто, как полноправные бойцы! Мы шли на верблюдах, как Бендер с Корейко!
- Так это же материалы, попадающие под гриф "гостайна"?!
- Ой, Клара, не нагнетай! В чем тайна? В ишаках? Тут ни одного лица не видно, не нужно лишней паники, - Псоу попросил перемотать назад, - вот, видишь? Идут себе, сворачивают, стоят, идут дальше. Ладно, мадамки, склеивайте по меткам, я завтра отсмотрю, - и Псоу вышел из монтажной. На душе у него было так погано, что и говорить не стоит. Тихая Клара была права. Абсолютно права. Нужно было срочно что-то делать. Но что? - Псоу помотал головой, - снять копии? А прятать где? И зачем прятать, если придется весь эпизод вырезать? Ох, когда я уже уеду отсюда? Когда? Нужно эмигрировать, Голливуд ухватится за меня, я-то знаю! У них сказки вообще не умеют снимать! Только я и Уолт Дисней. Всё! И никакой цензуры, а какие деньги! Мама моя, ты знаешь? Какие там деньги! Я бы ... - Псоу вставил ключ в замок на двери своего кабинета. Дверь открылась сама собой. Два человека, в утомительно серых для глаз костюмах, в галстуках, одинаково причесанные, коротко стриженые, просматривали содержимое папок на его столе.
- Господа-господа! - Псоу подошел к одному и попытался вырвать папку из рук, - кто вы такие? Вы что тут делаете, позвольте спросить? Что за самоуправство! Здесь кабинет, а не, не ... не какая-то кладовая! Да кто вас сюда пустил? Я буду жаловаться! Тот, у которого режиссер отнимал папку, дернул чуть сильнее, и Псоу, потеряв равновесие, чуть не упал. Под носом у него розовел прямоугольник удостоверения с фото и печатью. - Простите, - Псоу сел на канцелярский стул, - простите. Чем моя скромная персона заинтересовала столь уважаемое ведомство?
- Где материалы по Ташкенту? - спросил второй, листавший бумаги, - нас интересует именно Ташкент. Не в ваших интересах говорить, что отснятые пленки были засвечены или утеряны. Где плёнки?
- В монтажной, - убитым голосом сказал Псоу. - Всё там. Почти смонтированный фильм ...
Люди в серых пиджаках переглянулись, первый сказал:
- Ну, что, где у вас тут пленки держат? Держат, - про себя сказал Псоу, - держат!
- У нас, - сказал он вслух, - пленки хранятся в особо предназначенном для этого хранилище. Там условия созданы - температура, влажность. - Вот и хорошо, - первый поднял с пола "дипломат", - пройдемте. Псоу шел коридорами, лесенками - вверх-вниз, вбок - и мучительно соображал, как спасти отснятый материал. И ничего не мог придумать. Оттянуть пару часов поисками в хранилище - глупейший ход, но сдаться без боя было решительно невозможно. Тянул время Вольдемар Иосифович, тянул ... Сначала искали ответственную за хранилище. Потом искали ключ. Второй ключ. Потом почтенная дама ушла отключать сигнализацию. Случайно выбило пробки. Время шло и шло. Пока серые костюмы, одуревшие от размера хранилища, осматривали полки с коробками, в которые были заперты бобины с пленкой, подписанные по биркам названиями фильмов, знакомых даже не с детства, а вообще - с рождения. "Республика ШКИД", "Волга-Волга", "Антон Иванович сердится", " Весна на Заречной улице".
- А где тут "Тысяча и одна ночь" - то? - спросил второй, беспомощно пролистывая толстенные гроссбухи.
- А я откуда знаю, - пожал плечами Псоу, - мы еще не сдали целиком. Мы еще снимаем, идет, понимаете ли, творческий процесс! - Один из серых, вплотную подойдя к Псоу, вытащил его за узел галстука в темный коридор.
- Слушай ТЫ, - удар по солнечному сплетению остановил дыхание режиссера, - ты нам дурку не валяй, мы тебе не мальчики из минкульта! Ты чего-то путаешь. Ты же знаешь, один звонок Сергей Сергеевичу, и все - ты будешь в клубе утренники ставить. За Полярным кругом. Если повезет, конечно. - Псоу, справившись с приступом боли, все еще хватал воздух ртом, а оба серых, ведомые пожилой хранительницей, уже шли к монтажной. Барабанили в дверь долго. Открыла Клара, деланно зевая. Марочка, к нам мальчики! Мара сидела за монтажным столом, держа сигарету на отлете.
- Чем могу?
- Материалы! По Ташкенту! И без фокусов!
- Какие именно? - Мара потянулась за бобинами. Первый серый стал отматывать пленку, вглядываясь в кадры, но это было бесполезно.
- Так, все по Ташкенту, и быстро! Мара посмотрела на Клару, Клара сложила руки на груди:
- Как? А с чем мы будем работать? В Ташкенте половина отснята? Как? Это же переснимать? Это государству такой убыток, вы даже не представляете!
- Это не ваше дело, женщина, - отчеканил серый, забрал коробки.
- А расписочку? - Клара щелкнула выключателем, и комнату залил безжизненный свет, - расписку? Я не имею права без расписки! У меня же все под отчет! Второй вынул шариковую ручку, щелкнул, спросил листок бумаги, и некрасивыми мелкими буквами написал - "Расписка. Дана мною, Н.Н.Н, в том, что мною, Н.Н.Н. изъяты бобины, помещенные в металлические коробки, в количестве 2 (двух) штук для служебного пользования. Число, подпись" и протянул Кларе. - А печать??? Без печати ... - На Лубянку за печатью придешь, сука, - они вышли тихо, и даже дверь закрыли за собой - плотно.
В Москву летели обычным рейсом. Для Марченко девочки с "Ташкент-фильма" сделали подарок - сшили стильный летний костюм - голубой, в белый крупный горох, и соорудили шляпку соломенную - с темно-синей бархатной лентой на тулье. Когда Лара шла к трапу, в белых туфлях на высоченном каблуке - будто не было недавних травм на съемке, не было похищения, ножа у горла, падения кубарем с лестницы, и всего, остального, а была - только она - ослепительная, уверенная в себе, талантливая женщина! Мечта, а не женщина. Царица! Сзади шел Коломийцев, который даже подзагорел за последние недели, постройнел, посвежел, и к нему приглядывались из толпы - а это кто? То есть допускали возможность, что Лара к нему неровно дышит. Пал Палыч это замечал, и ему было приятно. Мона Ли шла рядом с ним, отрешенная, печальная, будто потеряла что-то. В самолете Мона села у окна, вежливо попросила воды и "Взлетную" карамельку засунула за щеку, а потом все смотрела в иллюминатор, а когда задремала, приложила палец к губам. Лара переглянулась с Пал Палычем - опять? Что? Самолет упадет? Что-то случится? Но Мона не видела снов, и палец держала так - по привычке.
В аэропорту их встречала почти вся группа, приехали на автобусе, и даже было телевидение, снимали для новостей, хотя потом показали фрагментик в передаче "Кадры киноплёнки", с кратким комментарием - актриса Лариса Марченко прилетела в Москву из Ташкента, где она снималась в новом фильме режиссера Псоу "Тысяча и одна ночь". И - всё.
Такси доехало до Одинцова, свернуло с шоссе на дачную улочку:
- Здесь-здесь, - Пал Палыч показал на одноэтажный дом с мансардой. - Вот, приехали.
Пока вынимали багаж, Мона Ли встала, задрала голову и стала смотреть на сосны. Они качались, и их чудесные шершавые стволы пахли смолой, и чем-то они напомнили Моне - верблюдов. Она даже прислонилась щекой к сосне, и потерлась носом.
- Мона? Идешь? - Пал Палыч уже открывал калитку.
- Иду, - откликнулась она, и шагнула на вытоптанную тропинку. Пал Палыч привычно пошарил за наличником окна - ключа не было. Постучал, хотя и понимал всю абсурдность ситуации - кто же может быть в доме, если там никого нет? Мона Ли уже нашла старые качели, висевшие на толстых веревках, и стала раскачиваться, и дом летел с нею - то вверх, то вниз. Коломийцев подергал дверь - заперто. Опять постучал. Постоял, и только шагнул с крыльца на тропинку, чтобы посмотреть в окна, как дверь открылась.
На пороге стояла Танечка, заспанная, хотя уже был день.
- Пап, - она сделала виноватое лицо, как в детстве, - пап ... ты прости? Я вот, влезла. Пап, мы разошлись с мужем, короче. Ты нас не прогонишь? Пал Палыч обнял старшую дочь и поцеловал в нос:
- А вас много? - Танечка спустилась с крыльца.
- Ого, - сказал Пал Палыч, - месяцев шесть, поди?
- 31 неделя, - дочь вздохнула и обняла живот, - и еще Кирюша.
- Ну-у-у, - протянул Коломийцев и помахал Моне, чтобы та слезла с качелей, - это разве много?
- Ой, папа, ты знаешь, - Танечка шмыгнула носом, - еще с нами кот Роджер и небольшая совсем собачка. Даже маленькая.
- А почему она не лает? - Пал Палыч оглянулся по сторонам.
- Ну, я её отпускаю иногда гулять, - и тут штакетины забора разошлись, и в щель влезло существо неописуемой наружности.
- Ой, - сказала Мона Ли.
- Ого! - сказал Пал Палыч.
- Гуля! Иди ко мне, лапушка! - позвала её Таня. Гуля и мордахой выдалась устрашающа, а уж, когда длинное тело на высоких ногах полностью втянулось на участок, стало понятно, почему Гулю можно выпускать без опаски, что ее украдут. Более идиотской раскраски Пал Палыч не видал - абсолютно белая, в черных штанах, Гуля несла на спине целый набор разнообразных по цвету и форме пятен, а передние лапы были одеты в рыжевато-полосатые чулки.
- Ну что, девчонки, в дом? - Коломийцев взялся за чемоданы.
За пару месяцев Танечка умудрилась придать дому почти то же самое настроение, какое было в Орске. Можно только догадываться, что кто-то помог расставить эту громоздкую мебель, с ее резными башенками и шпилями, и кто-то, правда, укоротив, опять повесил тяжелые шторы и легчайший тюль, кто-то повесил картины, а на фортепиано лежали ноты и даже свежие, белые свечи стояли в начищенных подсвечниках.
- Пап, смотри, - Танечка распахивала двери, - вот, тут я тебе кабинет сделала! Правда, поменьше, чем дома, но зато - смотри! Тут выход на террасу, здорово, правда? А спать мы с Моной будем в мансарде, там так здорово! Окно откроешь - и с сосной можно здороваться! Мне тут даже (она понизила голос) сделали в доме настоящий туалет, представляешь? И печки мы проверили! Мона? Тебе - как? Пойдем, покажу твою комнату?
- А МЕНЯ вообще кто-то спросил? - Мона стояла у зеркала и расчесывала волосы, - хочу ли Я жить на чердаке? Вообще мне тут ничего не нравится! - она бросила расческу на столик и побежала в сад.
- Что с ней? - Таня едва не плакала, - она не была такой?!
- Не обращай внимания, - Пал Палыч ставил чайник на плиту, - ломает, переходной возраст, да плюс еще эти съемки, ее там просто избаловали, и это похищение. Она всегда была несколько нервной девочкой, а сейчас это стало просто кошмаром. Потерпи, прошу тебя! - Таня понимающе кивнула:
- Рановато переходный возраст, ты не считаешь? Ладно, пойдем на Кирюшу посмотрим, пап! Он уже такой большой!
- А что с мужем? - они поднимались по лестнице:
- А-а-а, - Танечка махнула рукой, - даже говорить не хочу. Потом, ладно?
В маленькой комнатке со скошенным потолком, в кроватке, под одеялом, расчерченным в квадрат - в каждом квадрате белочка, мишка, зайчик, - спал, положив ладошку под щеку, светловолосый мальчик. Ветер шевелил цветастую занавеску, и пахло кашей, молоком и детской присыпкой.
- Внук! - с гордостью сказал Пал Палыч.
После конфискации ташкентских материалов решили переснимать, всё, что возможно, на студии "Гурзуф-фильм". Операторы, художник, ассистенты, даже сценарист - ныли, что это уже не просто "было", это заезженно так, что смотреть бесконечно на одни и те же Крымские горы, на все то же самое Черное море - невыносимо скучно, даже, если набить Крым верблюдами, ишаками или кенгуру.
- Я даже натуру не поеду смотреть, - кричал художник, - ты пойми, я её, натуру - наизусть! Мы в Крыму, от Шекспира до Грина, от Лопе де Вега до всего "зарубежного курорта" - ну, мы миллиметр за миллиметром отсняли! Поехали лучше в Казахстан, в Азербайджан, в Монголию, наконец! - На Монголию валюты не дадут, - Псоу строчил раскадровку с учетом особенностей ЮБК - Южного Берега Крыма, и был счастлив, что можно вывезти деморализованную после Ташкента труппу на море, - прекрасно снимем! В Симферополе есть два верблюда. Смонтируем, как надо - будет караван. Лошадей дадут. Даже медведя предлагали ... - Псоу покусал колпачок ручки, - я, вот думаю, а не дать ли медведя, а? Как намек на возрастающее влияние СССР? - Художник с оператором одновременно развернулись к окну, чтобы не слышно было хохота. - Я не вижу ничего смешного, - Псоу вызвал по внутреннему Мару и Клару, - тигра, кстати, дают. И макаку.
- Бесхвостую? - спросил Эдик, который впихивал в себя батон за 22 копейки, разрезанный вдоль и наполненный кружками докторской колбасы.
- В каком смысле - бесхвостую? - Вольдемар изумился, - у обезьян должны быть хвосты. По-моему.
Мара была влюблена в Псоу. Она считала его гением, который не мог развернуть свое дарование в стране, где топчут творческую свободу личности, а ему бы, Вольдемару - снимать шедевры! Уж не хуже Бунюэля! Она помнила его студенческие работы в "Институте Советского кино", где Псоу блестяще окончил режиссерский. Как краток и выразителен он был! Черно-белые кадры всех его работ, первые его метры - Мара хранила всё. Псоу, зная, что любой гений, собственно и держится на таких, преданных душой, и, если надо, телом женщинах, и Маре всегда оказывал должное расположение - пощипывал ее в коридоре, торопливо целовал в монтажной и раз в год, страдая от обязательности характера, приносил себя в жертву Маре, в ее однушке на улице Загорье. За этот, подаренный ей день, Мара была готова на любые жертвы.
- Марочка, - Псоу поцеловал колечко на ее пальце, - они тогда ВСЁ изъяли?
- Всё, - покачала Мара головой из стороны в сторону.
- Так-так... а вы успели копию сделать?
- Конечно, - и она сделала огромные глаза и кивнула головой.
- А как вынести? - Псоу не верил своему счастью.
- Это уж мои заботы, - гордо сказала Мара, и пошла по коридору, уменьшаясь, пока не исчезла с глаз.
Пал Палыч просто разрывался - ему нужно было оставаться с Танечкой, которой вот-вот родить. Нужно было присмотреть за Кирюшей, за которым уже нужен был глаз да глаз, - и тут еще и Мона Ли, которую нельзя было отправлять на съемки без сопровождающего. Конечно, все эти две недели сопровождались истериками, которые закатывала Мона Ли, головными болями Пал Палыча, плачем Кирюши, и слезами из жалобных глаз Танечки. Выход, впрочем, нашелся как бы сам собой. Одна из молоденьких актрис, миловидная Галочка Байсарова, игравшая служанку Шахерезады, легко согласилась присмотреть за Моной Ли, потому просто, что была хорошим и добрым человеком. Никакой выгоды в том, чтобы следить за избалованной девочкой не было, но она такая была, Галочка - она помогала всегда и всем. Мона Ли изобразила тихое послушание, всячески ластилась к Галочке, рассказывала той истории об ужасном детстве, и уже сама Галочка начала коситься в сторону Коломийцева, подозревая в нем коварного истязателя-отчима. Слух пошел гулять по группе, каждый добавил что-то от себя, и уже к отъезду сложилось общее мнение, что просто нельзя Пал Палычу доверять жизнь Моны, и нужно устраивать жизнь девочки, которой угрожает опасность. Хорошо, что Пал Палычу было не до того! Он искал работу поближе к поселку, но подмосковная прописка мешала устроиться в Москве, и, к тому же - долгая ежедневная дорога в переполненных электричках мало его радовала. Наконец, нашлось место в поселковой школе, где из мужчин был один завуч, и Коломийцева взяли преподавать историю. Мона Ли почти все время пропадала на квартирах новых московских подружек - хотя все были много старше ее 10 лет, но относились к ней, почти, как к равной, а необыкновенная красота Моны Ли вызывала столь живой интерес, что уже писали ее портреты, а талантище из училища зодчества и ваяния принялся за скульптуру Моны Ли в узбекском платье - для Дворца бракосочетания в Ташкенте.
Коломийцевы жили замкнуто, Танечка сидела на скамейке в саду, Кирюша играл в песочнице, собачье чудовище Гуля вдруг стала пользоваться успехом, и кобели со всего поселка стояли плотным кольцом у калитки, пока Гуля вылезала через щель в противоположной стороне. Пал Палыч, сидя в кабинете, разбирая бумаги, вдруг ощутил себя совершенно счастливым впервые со дня маминой смерти.
- Таньча, - сказал он дочери,- у меня такое ощущение, что Мона Ли вряд ли вернется к нам, а?
- Да, папа, - Танечка отложила вязанье, - зачем мы ей?
- Ну, тогда, я - Пал Палыч сделал наполеоновский жест, заложив пальцы под планку рубашки, - приказываю! Делаем детскую Кирюше в ее комнате, чтобы тебе с ребенком было удобно!
- Я не думаю, что ей понадобятся старые куклы, так ведь? - Танечка потерла глаза, - какая она была хорошая, когда была маленькая ... Перекладывая куклы в коробки - куклы - отдельно, детские девчачьи вещи - отдельно (вдруг родится девочка?), ставя на полку книжки - давно забытые, читанные-перечитанные, Пал Палыч заметил краешек конверта в книжке "Волшебник Изумрудного города". Потянул к себе, и ахнул. Это было письмо Закхея Ли к Маше Куницыной, Мониной маме. Письмо, которое искали многие, лежало все эти годы в детской книжке.
Пал Палыч присел на краешек кровати, держа письмо в руках. Конверт был криво надрезан сбоку, видимо, самой Моной. Пал Палыч вынул два сложенных вчетверо листка и начал читать. Письмо предназначалось Маше. Строчки, написанные печатными неуверенными буквами, бежали то вверх, то вниз. Сначала Захарка писал о том, что он любит Машу, и Пал Палычу было неловко читать об этом, тем более что ни Маши, ни самого Захарки, судя по всему, в живых уже не было. Захарка просил назвать Мону корейским именем, а потом пошло такое, что Коломийцев вытаращил глаза, и потерял дар речи. Он вчитывался в текст письма буквально по слогам, и изумлению его не было предела. Так вот, оказывается, в чем дело! А он-то, дурак, бегал к психологам и психиатрам, тормошил письмами уехавшего в Израиль Лёву Гиршеля, открывшего в Хайфе клинику детских неврозов, не спал ночами, да, если вдуматься - Инга Львовна умерла из-за неё, из-за Моны Ли. Теперь все стало абсолютно ясно, но представлялось таким бредом! Пал Палыч представил, как он приходит, скажем, к Псоу и говорит, - Мона не просто странная девочка, она, понимаете ли ... после чего его, Пал Палыча Коломийцева, отправят в Кащенко. Нет-нет, - сказал себе Пал Палыч, ЭТОГО о ней никто не должен знать! Но как мне вести себя с ней? Она-то знает! Хотя вряд ли она отдает себе отчет в этом. Её детский - или? Стоп, недетский разум не способен это постичь? - Пал Палыч вложил письмо в конверт. Найти место в доме, куда можно спрятать такое, было несложно, но любой тайник представлялся почему-то недостаточно надежным. К тому же мыши, влажность, или, упаси Бог, пожар? Сжечь, уничтожить письмо? Но тогда никто не поверит ему, Коломийцеву, когда начнут происходить вещи весьма странные. Главное - не травмировать сейчас Танечку, и продолжать жить, как будто он ничего не знает. Пал Палыч поднялся, заглянул в комнату, где спит Кирюша, спустился по лестнице на первый этаж, вошел в свой кабинет, плотно задернул шторы, и, нащупав на бюро вырезанную из дерева фигурку собаки, повернул её. Вставил ключ, и открылась потайная дверца, закрывавшая пространство величиной с коробку для шахмат. Там хранились документы матери, справка о том, что отец осужден на 10 лет без права переписки, бумаги о реабилитации, кольцо с бриллиантом и серьги Инги Львовны, и крошечный локон Танечки, перевязанный розовой ленточкой. Вот туда и положил Пал Палыч письмо Закхея Ли. Проделав все в обратном порядке, он повернул фигурку собаки, смахнул пыль и вышел из кабинета.
В Гурзуф решили ехать поездом - не из-за боязни полетов, а просто так было веселее. Перрон Курского вокзала опять заполнили провожающие, и снова звучали смех, анекдоты, и кто-то плакал, а кто-то целовался, кто-то забыл дома паспорт, и вся эта веселая суматоха была похожа на пузырьки от газировки. Мона Ли, в компании студенток кино-института, тоненькая, высокая - почти одного роста с ними, все озиралась по сторонам, ища Пал Палыча или Танечку. Но никто не пришел. Поведя бровями, она подала Сашке Архарову, который вился рядом, руку и он подсадил ее в вагон. Мона еще раз оглядела перрон, и пошла в свое купе. Опять стучали колеса, и Мона Ли мгновенно успокаивалась, как будто этот ритм жил в ней не только до её рождения, но и до рождения её предков. Она мало задумывалась о матери, поместив её сразу в какой-то дальний угол, если не души, то того внутреннего пространства, которое у неё было вместо души. Мать она помнила плохо, хотя ей казалось, что она точно помнит момент своего рождения и лицо человека, державшего её на руках. Мать, скорее, ощущалась ею, как что-то большое, мягкое, теплое, а запах перегара, смешанный с тем особым, вагонным духом лежалых влажных простыней, дымка из титана, запаха брезента почтовых мешков - все это сразу буквально убаюкивало её, как слышанная в младенчестве колыбельная. К отцу она относилась настороженно остро. Она точно знала поминутно последний его день, она ясно видела качающийся на ветру фонарь под эмалированным блюдцем, она слышала скрип ступеней, по которым Закхея Ли поднимался наверх. Запах здесь был другой, не такой, как от матери. Пахло как будто паленой травой, сладковато, и от этого сильно кружилась голова. Она видела спину мужчины, игравшего в шашки, и белые кубики, она видела даже нож, спрятанный в сапоге у Ли Чхан Хэна, и она знала точно его имя. Она ощущала, как дрожат ноги у Закхея, выходящего из барака и вместе с ним предчувствовала его смерть.
Мона Ли не заметила, как провалилась в полусон, в полуявь, и вафельное полотенце на сетчатой полочке вдруг из белого стало бледным, потом пепельным, потом сменило цвет на розоватый, и вышла, наконец, та самая женщина, только на ней больше не было тонкой белой рубашки, а было платье цвета пыли глинистой дороги, собранное под грудью, и на руках она держала младенца, и улыбалась. Вдруг она повернулась - откуда-то шел звук, так барабанят по дереву, настойчиво и громко. Женщина приложила палец к губам, и ушла. В воздухе остался странный запах - лаванды, дыма очага и чего-то терпкого, соснового.
В дверь купе кто-то колотил кулаками:
- Мона? Ты чего там? Уснула? Мы идем к тебе! У нас "Пивденобугский" портвейн! Виноград и яблоки! - Мона Ли открыла дверь:
- Я спала, заходите, заходите. - И тут же купе наполнилось голосами, и наливали вино в стаканы, и виноградина каталась по столику, удерживаемая лишь алюминиевым бортиком.
Марченко лежала, вытянувшись на полке и делала гимнастические упражнения для ног. Маска на лице, особые упражнения для губ - чтобы четче артикулировать, - Марченко не теряла ни минуты даром. Актриса сумасшедше требовательная к себе, она поражалась, как молодые девчонки, только окончившие театральные и киношные институты, тратили время на глупый флирт, танцы до седьмого пота под оглушающую музыку, и мало кто из них действительно работал! Над ролью, над образованием - читать, читать и читать! Они почти не слушали классику, и вообще были - пустышки. Редкие, действительно одаренные, не приживались в театрах, их упорно ставили на замену или во второй состав, а дурочки, умевшие сказать, что надо и дать, кому надо - те становились звездами. Правда, - мстительно подумала Ларочка, - ненадолго. То, что спускалось с рук мужчине-актеру, женщине-актрисе не прощалось. И никакой косметичке не удавалось скрыть мешки под глазами, морщинки и сделать выражение глаз иным - таким, каким оно должно быть у Актрисы. Что-то я ворчу, - Лара делала китайскую гимнастику для лица - поплевав на ладони, она разглаживала кожу, натягивая ее от подбородка к вискам. На это нужно было тратить не меньше часа, и - никакого крема! Марченко подумала о Моне Ли - мысль перескочила быстро - с отяжелевших собственных век на широко распахнутые Монины глаза. Странная какая девочка, есть в ней что-то ... что-то странное, банально, но притягивающе-отталкивающее. Иногда она мне напоминает греческие безглазые статуи, холодный мрамор, иногда - от нее исходит какая-то странная, властная сила, а иногда - будто бы огонь - рядом с ней становится жарко. Жаль ее отчима, конечно. Славный, милый Паша, так трогательно он был влюблен ... но я давно не хочу видеть рядом с собой мужчин, актриса - "женщина, не способная любить", как сказали братья Гонкур. Размышления Лары прервал Псоу, ввалившийся, как сказала Лара, безо всякого на то повода.
- Ты знаешь, Лара, что наши ташкентские пленки в конторе?
- Знаю, конечно, - Лара потянула мыски на себя, - это сразу было ясно! Удивительно, как тебе еще дали насладиться ими. Копий, ты конечно, не сделал?
- Да нет! - Псоу пощекотал Ларину пятку, - да если б сделал? Кто бы хранил? Где? И зачем? Ночью смотреть, рискуя жизнью? В фильм этого не вставить ...
- Ошибаешься, дружок, - Лара поманила Вольдемара пальчиком, - мы бы отсняли абсолютно тоже, где-нибудь в Бахчисарае, и склейку сделали бы при монтаже. Уверяю тебя, никто наших ишаков не стал бы искать только в одном месте - в табуне ...
- Теперь поздно, - сказал Псоу кисло, - кстати, Бахчисарай, это хорошо.
- Еще бы, - сказала Марченко, - ты помнишь мою Зарему? - Псоу закатил глаза, демонстрируя восторг. Он и сам не мог понять, почему он обманул Лару, сказав, что копий нет. Наверное, он просто никому не доверял, даже самому себе.
Ханский дворец в Бахчисарае радовал глаз цветами и зеленью.
- Великолепно! - Псоу потирал руки, - это то, что нам нужно! Хотя и без верблюдов...
Верблюды, вообще, стали "притчей во языцех" и вспоминались по любому поводу. Съемочная группа заполонила собой весь парк, туристам оставалось только утешиться зрелищем дворца снаружи, и заодно полюбопытствовать над процессом съемок. Мону Ли одели в белое блестящее платье до пола, в белоснежную же бархатную шапочку с вуалью, и алые сапожки на каблучке. Художник по костюму исходил не из исторической правды, а от того, насколько выиграет в костюме красота Моны Ли. В этом эпизоде она и впрямь была великолепна. Рядом с тихо журчащим фонтаном, замаскированным, насколько возможно, дурацкими гипсовыми статуями, сидела Мона Ли, а наследный принц Сашка Архаров, в немыслимом камзоле, шитом золотом, в тюрбане с фонтанчиком из перьев, стоял перед ней на коленях и объяснялся в любви. Удивительно, но они выглядели столь органично, что даже разница в возрасте (Архаров бы старше Моны на семнадцать лет), не бросалась в глаза. По саду гуляли павлины, оглашая воздух мяукающим "а-а! а-а!", с веток свисала клетка с обезьянкой, а в больших клетках, сделанных по старинным чертежам - золоченных, размером выше человеческого роста, жили соловьи.
- Съемка окончена! Всем спасибо! - кричал Псоу в рупор, и гримерши бежали отклеивать усы с мокрого от пота Архарова, снимать грим с Марченко и с Северского. Массовка, загоревшая на море, с подведенными к вискам глазами обходилась своими силами.
Назад ехали дорогой, прорубавшей себе путь в густом лесу, среди зелени щебетали птицы, окна в автобусе были открыты, пахло сосновой хвоей, нагретой корой дуба и влажной землей - в тех местах, где пробегали почти высохшие за лето ручейки. Галочка Байсарова поглядывала в сторону Моны, исполнявшей восточный танец в проходе автобуса. Пели, конечно, Никулинское "Если б я был султан", потому как больше ничего подходящего не знали.
Жили в Ялте, как обычно - народные и заслуженные - в гостинице "Ялта", те, что попроще, в гостинице "Морская", а уж совсем простые и технический персонал - по частным квартирам. Группа разленилась, лезла в море при первой же возможности, курортные романы цвели, как магнолия, короче, Ялта - это не Ташкент. Мона Ли играла "примерную девочку", заплетала косички, носила скромный сарафанчик, читала книжку "Дорога уходит вдаль" Александры Бруштейн и вообще - была тише воды и ниже травы. Но ночью, когда засыпала Галочка, до головокружения напрыгавшись на дискотеке в Доме офицеров, Мона Ли садилась на кровати, прикрывала глаза, и смотрела на светлый прямоугольник стены. Теперь она видела ту же воду, но над водой показывалось небо, все в рассветных всполохах, как в перьях райских птиц. Водоем окружали неведомые растения, и все это жило, верещало, пищало - Мона Ли слышала каждый звук, и ее тонкие ноздри ощущали этот запах, так несхожий с запахом Средней полосы России.
Мона Ли, давно уже знавшая о себе все, что положено было ей знать к десяти годам, ждала следующего этапа.
Основная часть группы так и жила в Ялте, актеры, занятые на съемках, мотались туда-сюда, но скоро наступал сентябрь, а с ним и театральный сезон. Псоу спешил, и основное было отснято как-то удивительно легко, в противоположность Ташкенту. Нужен был еще один крохотный эпизод, к которому Вольдемар боялся приступить, но замысел из головы не выходил, и, в конце концов, рискуя, он отправился к директору Симферопольского Зоопарка. Приятный загорелый мужчина, кареглазый, с жестким заборчиком седых усов, протянул руку, представился:
- Федорченко. Анатолий Юрьевич.
- Псоу, - ответствовал режиссер, - Вольдемар Иосифович.
- Что ж, бывает, - сказал директор.
- Что именно? - изумился Псоу. Тот кашлянул:
- Так, река? На Кавказе, в Абхазии, по-моему.
- Ну, и что? - Вольдемар отвык от такой реакции на свою фамилию, - река, и что?
- Ну, согласитесь - Нина Волга, Пётр Днепр, Лена Лена - тоже на слух любопытно? Простите, - директор включил вентилятор, - итак?
- Вы знаете, - Псоу достал сигаретку, - я фильм снимаю. И мне нужны тигры.
- "Полосатый рейс-2"? - позволил себе пошутить директор Зоопарка.
- Вовсе даже и нет. - Псоу оскорбился. - Арабские сказки. И мне нужен эдакий проход главной героини - с тигром. На цепочке. Или на ленточке. А второй пусть сзади ходит. И кругом павлины, павлины ...
- Ну, голубчик - это вам не к нам! Это в цирк! Наши не дрессированные. Нет, и нет.
- Я был в цирке, - Псоу закурил, - там тигры на гастролях. Есть облезлый лев и пони. Макака еще какая-то. Болонки, понимаете ли.
- Нет, - категорически сказал Анатолий Юрьевич, - и даже выбросьте все это из головы! Наш тигр задерет вашу девочку ударом лапы! К нему смотрители и то через решетку - если кормить, ну, только когда клетки чистят, выводят.
- Значит - нет? - Псоу встал.
- Не обижайтесь! Жирафа хотите? Серпентарий у нас приличный! - директор чувствовал себя неловко.
- Серпентарий у нас свой имеется, - Вольдемар был недоволен, - желаю здравствовать!
И все-таки группа отправилась гулять по Зоопарку. Изобилием животных зоологический уголок не радовал, так - площадка молодняка, где резвился и катался целый клубок из медвежат, лисят, щенят и обезьянок; выгул, в котором стояли облезшие за лето зубры, высоченный жираф с меланхолически прикрытыми веками, волки, медведи. По посыпанным гравием дорожкам пони катали малышню, тетки в белом продавали мороженое, повсюду был шум, писк, плач, смех. Около клетки с тиграми остановились. Главный, самец, красавец Шерхан, возлежал на горке из камней, свесив огромную лапищу, и дремал. Тигрицы Джина и Габи вяло перерыкивались, били хвостами и были недовольны. Иногда старшая, Габи, подходила к Шерхану и начинала ластиться к нему, тереться около шеи, и тогда разбуженный тигр так рявкал, что Габи отлетала к клетке и сидела, обиженная. Мона Ли не могла оторвать глаз от тигра. Вдруг тигр, будто почувствовав ее взгляд, проснулся и посмотрел на девочку.
Тигр еще раз зевнул, потянулся - сначала передние лапы, потом задние, и мягко спрыгнул на пол вольера. Он смотрел, не мигая, на Мону Ли и шел вперед. Дойдя до разделявших их прутьев, тигр сел и уставился на Мону, как домашняя кошка. Мона Ли, сузив глаза, что-то проговорила сама себе, и, просунув ручку, почесала тигра. Толпа подалась назад. Кто вскрикнул, но служитель тут же шикнул - не испугайте зверя! Мона гладила тигра, и тот терся щекой о прутья, и тяжелый звериный запах был слышан всеми, кто стоял рядом. Мона Ли развернулась, и сказала
- Ну что, а кто тут еще живет?
- Моночка, - залебезил Псоу, - деточка, а ты в клеточку с тигриками не войдешь?
- Почему же - не войду, - Мона понюхала ладонь, - войду. Они БУДУТ слушать меня. Я могу разговаривать с ними. - И - пошла дальше, только остановилась у мороженщицы и купила себе земляничный пломбир.
Пал Палыч был на заседании педсовета, когда у Танечки отошли воды. Телефона в доме не было, она высунулась на улицу и закричала:
- Эй, есть кто? Помогите! - Но люди, услышав крик, закрывали окна, звали детей с улицы, запирали калитки. Танечка, держась за спину, ходила по кухне - где же, где же папа? Заплакал Кирюша, Танечка, собравшись с силами, стала подниматься по лестнице - успокоить сына. На верхней ступеньке она споткнулась, схватилась за перила старой лестницы, балясина лопнула, и, не удержавшись, Танечка скатилась вниз.
Мона Ли, купившая мороженое, вдруг замерла, побелела, глаза ее были полуприкрыты, и видно было, как быстро движутся зрачки под веками. К ней уже бежали. Шок, у девочки шок! Как позволяют ребенку так близко подходить к клетке с хищниками! Кто-то бежал вызвать "Скорую", кто-то предлагал положить Мону Ли в тень, на скамейку, но тут подлетела Марченко, крикнула визгливо:
- В сторону, в сторону, - взяла Мону Ли за руку и повела. Мона шла покорно, практически не видя дороги. - Уйдите, уйдите - Лара жестом показывала, чтобы отошли от них с Моной. Толпа стала в отдалении, полукругом. Мона, что случилось? - Лара спрашивала ее спокойно, отчетливо произнося слова, будто донося их в пустое пространство.
- Случится, случится, сейчас случится - губы Моны двигались медленно, - сейчас случится. Я ничего не могу сделать, я так далеко! - и она открыла глаза.
Съемочная группа уже месяц, как была в Крыму, а Мона Ли упорно не подходила к воде. На все вопросы отвечала, - боюсь. Плавать не умею. А вдруг там акулы? И каждый переубеждал её, но она так ни разу в воду не зашла. Отправились в Судак - на пароходике, на выбор натуры. Псоу решил снять под крепостью проход верблюдов - группа одновременно возвела глаза к небу - ОПЯТЬ!
- Давайте лучше внутри крепости снимать - там такие ворота чудесные! Это ж Генуэзская крепость-то! Красота! - художник едва не плакал. - Зачем нам эти чертовы верблюды? Это же памятник, крепость! Такая натура!
- Ну и что? - спросил Псоу.
- Как - что? - изумился художник, - у нас же сказка! А тут арабы-итальянцы, греки! Такое время было - все шлялись, куда хотели. И каждый свой след оставил!
- Нам это не нужно, - Псоу смотрел на море, - нам еще парусник дадут. Снимать будем Мону Ли, стоящую на крепостной стене!
- А ветром не сдует, - сострил кто-то.
- Вот, ты и будешь ее держать, - парировал Псоу.
Мона Ли пришла в такой восторг от моря, от нефритовых его глубин, от кружевных бурунов, чаек и дельфинов, следующих за их пароходиком - в отдалении. Она стояла на палубе, раскинув руки, будто ловила в них ветер.
- Посмотри на неё, - Псоу дал локтем в живот Эдику, - а? еще лет пять, и всё! Потрясающая девочка ... эх, а сколько мне будет-то? - Псоу почесал за ухом. - Баба, как баба, - грубо сказал Эдик и ушел в салон. Женечка не писал ему уже три недели - гастроли во Франции. Эдик был мрачен. По трапу вышли на пирс, Мона Ли перевесилась через ограждение, глядя на сваи - там, в зеленых волосах водорослей, росли гроздьями - мидии.
- Это что такое за ракушки? - спросила она.
- Моночка, это мидии, - тут же нарисовался Архаров, дававший толпе автографы, - хочешь? Я тебе достану? Сейчас же? Мона? - Мона Ли посмотрела на него, полуприкрыла глаза, и сказала:
- Нет. Тебя отнесет и ты ударишься головой о катер. Нельзя. Нельзя-нельзя.
- Мона, здесь волн нет! Тут штиль. - Архаров раскинул руки, потом сложил, делая вид, что собирается нырнуть "рыбкой".
- Катер, - Мона слушала себя, - катер. Канат. Якорь не бросали. Отнесет.
- Сказочница моя, - Архаров уже скидывал с себя джинсы и рубашку. Оставшись в плавках, оглядел стоявших на пирсе, - эй, у кого сетка есть? Не дождавшись, эффектно нырнул рыбкой. В ту же буквально минуту, среди тишайшего моря прошла волна, видимо, от проносившейся мимо "Ракеты", и, поскрипев, лопнул канат, и чалка осталась на кнехте, а катерок понесло. Архаров, не видевший этого, буквально в метре от себя увидел днище, попытался увернуться, но ударился виском.
Кровь на воде стала видна, и вот уже прыгали с борта матросы, бежали люди с берега, и ныряли, спасая Сашку Архарова. Когда его подняли, и положили на песок, он, бледный, поманил к себе пальцем Мону и сказал ей внятно, - да ты ведьма, девочка ... и потерял сознание.
По счастью, удар пришелся по касательной, соленая морская вода, как известно, лечит раны, и вот уже на следующий день Архаров, правда, с заклеенным пластырем виском, вышел на площадку. Отдыхающие пришлись весьма кстати, костюмеры сбились с ног, одевая массовку, несколько особо колоритных личностей, вроде старика-бакенщика, со смоляной бородой, похожего на пирата, или пухлой миловидной девицы, из Кишинева, сыграли даже небольшие роли и получили настоящую зарплату! Старик изобразил пирата на одной ноге, а девушка, повязанная платком, сыграла торговку овощами. Все происходило удивительно легко, даже задорно, в прекрасном темпе, что беспокоило Псоу. Он вообще был склонен к пессимизму, находя в нем объяснение существующим и грядущим бедам. Декораторы привели ворота в состояние вне-историческое, и через них туда-сюда сновали ишачки, козы, коровы, собаки - вся живность, какую можно было отыскать в Судаке. Мона Ли оживилась, и даже попросила разрешения покататься на ослике. После происшедшего с Архаровым, её стали сторониться. Сразу припомнились и другие случаи, на которые как-то не обратили внимания. Вспомнили и Марченко, и Ташкент, и уже докопались до её стычки с одноклассницами в интернате - слухи разлетаются быстро, если распускаются в одной среде. Впереди был еще эпизод, который должны были снимать на лестнице, опоясывающей крепостную стену. Начинавшаяся внизу, прямо с тропинки, она карабкалась все выше, и становилась все уже и уже. Бойницы, за которые можно было бы ухватиться рукой, были проделаны слишком высоко. Решили подстраховать лонжей, все-таки площадка, на которую поднималась Мона Ли, буквально парила над обрывом, а внизу было - море.
Накануне, в номере пансионата, в котором жили Галочка Байсарова и Мона Ли, разразился нешуточный скандал. Мона Ли собралась на дискотеку. И Галочка категорически запретила ей возвращаться после девяти вечера.
- Ты еще ребенок! Какие танцы!
- Ничего я не ребенок, - кричала Мона Ли, - мне уже 14 спокойно дают! Я хочу на танцы! Ты мне кто? Можно подумать! Да я вообще! Я могу только слово сказать, и тебя вообще со съемок выгонят!
- Ну, и стерва же ты, - Галочка даже заплакала, - я с тобой вожусь, я ответственность взяла на себя. А если что случится, ты представляешь? Никуда не пущу!
- Вот, - прошипела Мона, - если не пустишь, то, как раз - и случится.
Легли спать, отвернувшись, каждая к своей стенке. Галочка еще вставала, выходила на балкон, курила, смотрела на народ, гуляющий по набережной, на огоньки катеров в море, и ей было так обидно, что она ругала себя, на чем свет стоит - и чего высунулась? Хотела, чтобы отметили - вот, мол, какая у нас Галочка, умница! Ответственная, порядочная, да и просто - красавица! А вышло ... мало того, что все шепчутся, что она, эта Мона Ли - и правда - имя такое чудное? Вообще и не девочка вовсе, а просто какая-то колдунья. Ну, - успокоила себя Галочка, - колдуньи только в сказках, говорят, правда, про каких-то бабок в деревне, и всякую ерунду про свечки на кладбище, но это все чушь и суеверия. Галочка была комсомолкой.
Место для съемки было выбрано неудачное. Крутой обрыв к морю, даже не уступами, а созданный осыпающейся мягкой породой, не давал возможности как-то укрепиться на нем. Снимать сверху тоже невозможно - зубчатый гребень стены скрывал наружную лесенку. Решено было снимать с крепостной башни и снизу, от ворот, где в прошлом был оборонительный ров. По сценарию Шахрияр бежала по лестнице, убитая горем после разговора с принцем, и собиралась броситься вниз. Понятно, что море не снимали.
- Да она не топиться бежит! - орал Псоу, - она не нормы ГТО по прыжкам в воду сдает! Она бросается вниз!
- Куда - вниз, - спрашивал оператор, - на землю?
- Какая земля! Это же арабы! Там песок, - Псоу нервничал, - поднимался ветер. - Она ... ну, в ущелье. Вот. Бросается в ущелье. Чтобы, стало быть, погибнуть от несчастной любви. Но ее на ковре-самолете уносит Волшебник, так! Где этот ... как его? Финкель?
- Он курит, - ответил Эдик, натянувший панаму по брови, - у него тут только реплика на озвучке, зачем он?
- Я не понимаю, - Псоу взвился, - у нас режиссер, должно быть, ты? Все - садись, руководи. А я пойду жрать пиво!
- Ладно-ладно, мальчики! - Лара возлежала в шезлонге, - Эдик, приведи Аркадия Аркадиевича, а девочкам скажи, пусть ковер несут. Все-таки, с ковром лучше, да, Вольдик?
- Лара, если бы не ты! Я бы ушел снимать фильмы о ...
- О верблюдах, Вольдик, - о верблюдах!
Встали на точки, Лара выглядывала из окошка-бойницы, Архаров метался во внутреннем дворике, а Мона Ли, в бирюзовом шелковом платье с длинным треном, эффектно расположилась на первых ступеньках лестницы. Ветерок трепал ее волосы, и камера, полюбившая ее безоговорочно (или это операторы так любили Мону Ли?) давала самый выгодный ракурс. По тропинке шла Галочка Байсарова, игравшая в этом эпизоде подружку-служанку. Мотор, начали! Мона Ли медленно пошла вверх по ступенькам, закрывая рукавом лицо, как бы - скрывая слезы. Когда между ней и Галочкой расстояние увеличилось, Псоу скомандовал:
- Давай, - и Галочка побежала за ней. - Нет-нет, стоп-стоп, - Вольдемар остановил съемку. - Не нужно закрывать лицо! Это искусственно! Ты же не танцуешь умирающую лебедь! Ты же, потеряв голову, бежишь прыгать со скалы! Ты - вся полет! Движение! Больше трагизма! Дай нам внутреннюю драму!
- Вольдя, - Лара склонилась к режиссеру, - какая драма? Она же девочка! Ты забываешь ...
- Да, ты знаешь, я - забываю! Иногда мне кажется, что это я - девочка! - крикнул Псоу, - не в смысле. Да не в этом смысле! Просто ...что я ребенок, а не она. Мотор, начали.
Сняли несколько дублей, но все было не то! Псоу сам взбегал по лесенке, отворачивался в притворном ужасе от обрыва, припадал к стене, рыдал, содрогаясь плечами.
- Больше надрыва! Слома! Ты же хочешь погибнуть! Дай нам почувствовать твой страх перед гибелью, твою любовь! Архаров! Покажись! Вот, - он помахал рукой Саше, - вот он, твоя любовь, и он тебя отверг! Еще раз, собрались!!!
Небо все больше темнело, и уже море, до того момента спокойное, начало вдруг как будто просыпаться, и стало посылать волны к берегу, и опустел пляж. Волны набегали одна на другую, и все выше долетала морская вода, облизывая подножие скалы. Мона Ли, уже уставшая, вдруг, в каком-то отчаянии побежала чуть быстрее, чем делала это раньше, Галочка Байсарова поспешила, замешкавшись, за нею, и на верхней площадке, на которой и Моне, страхуемой лонжей, стоять было страшно, они остались вдвоем. Тут, по сценарию, Мона должна была шагнуть вниз, а Галочка - упасть на колени и зарыдать. Группа смотрела на эту пару, не дыша. Вот Галочка повернулась к Моне, вот - но что это? Галочка делает шаг назад, и падает. Оператор машинально переводит камеру - и видно, как Галочка странно, переворачиваясь в воздухе, летит вниз - в море, поднявшееся почти до трети скалы.
Пал Палыч сложил бумаги в портфель, завернул колпачок на ручке, положил ручку во внутренний карман пиджака, провел расческой по густым еще волосам, проверил, хорошо ли завязаны шнурки на ботинках, надел плащ, заглянул в учительскую, церемонно откланялся, тихо прикрыл за собой дверь и вышел из школы. Вытоптанная десятками пар ног спортивная площадка, сарай со сложенными в нем дровами, дощатая трибуна и ржавый флагшток - вот его новое место работы, Одинцовская поселковая средняя школа. Что ж, подумал он, и в этом есть своя прелесть! Через год уже Кирилл пойдет в первый класс, а там и, глядишь ... и тут он похолодел от ужаса, взглянул на часы и побежал к дому. Автобуса ждать было глупо, и он, путаясь ногами в опавшей листве, спешил, срезая путь - домой. Он ушел утром, и оставил Танечку, в ее положении - одну! Как он забыл, что рядом больше нет Инги Львовны, и нет даже беспутного Вовчика, да даже Моны - и той нет. От Моны, впрочем, пришла открытка с видом Домика Чехова, где она сообщала, что у неё все в порядке. Пал Палыч провозился с замком, нервничая - он слышал надрывный плач Кирюши. Вбежал - и встал. Танечка лежала на боку, обхватив живот руками. Кровь впиталась в ковер и почти не была заметна. Пал Палыч бросился к ней, встал на колени, осторожно взял за руку - теплая.
- Танечка, лежи. Лежи, моя милая, не двигайся, - и он опрометью бросился на улицу, назад, где на перекрестке стояла старая телефонная будка. На удивление, "Скорая помощь" примчалась практически мгновенно - больница и станция "Скорой" были в поселке. Пал Палыч, открыв врачам дверь, так и остался стоять, прижимая к себе портфель.
- Господи, - прикрикнула на него пожилая фельдшер, - папаша! Что ты столбом стоишь! Иди наверх, ребенок же плачет, иди, не стой здесь!
- Куда можно перенести роженицу, - это кричал ему в спину врач.
- Да куда хотите! - Коломийцев уже входил в детскую, где Кирюша отчаянно рыдал, сидя на полу. Он рос совсем маминым сыном, и не мог и секунды без нее оставаться, из-за этого Танечка не могла его отдать в детский сад, и вообще - куда-то уйти. - Успокойся, малыш, - Пал Палыч поднял Кирюшу, посадил на колени, - все хорошо, все хорошо!
- Деда-а-а, - потянул внук, - я пить хочу! А где мамочка?
- Мамочка сейчас придет, - Пал Палыч поискал глазами бутылочку с морсом.
- Папаша! - крикнули снизу, - документики на супругу где?
Коломийцев встал, чтобы выйти, но истошный крик Кирюши задержал его. В конце концов, пришлось осторожно спускаться, держа мальчика на руках.
Танечки уже не было на полу.
- Что с ней? - Пал Палыч уставился на фельдшера, - она - жива? Скажите хоть слово? Жива?
- Да жива она, что вы всколготились то, у нее шок от падения, и уже открылась ... - фельдшер посмотрела на Кирюшу, - придете сейчас в больницу, сами узнаете, - неожиданно зло сказала она, - у него жена на сносях, а он бегает!
- Да не жена это, что вы, в самом деле! Это дочь моя, а это - внук мой, я учитель, что ж вы накинулись на меня, я сам в ужасе! - Пал Палыч принес сумку, в которую Танечка сама уложила вещи для роддома, и документы. Вот, - он протянул все фельдшеру. - Она, покачивая головой, словно не веря Коломийцеву, пошла к выходу.
Коломийцев попытался собраться с духом. В прежние времена Инга Львовна брала на себя командование в трудные минуты, но тут - помочь было некому. Раздираемый желанием немедленно ехать в больницу и необходимостью сидеть с Кирюшей, Коломийцев сел, не снимая плаща, у кухонного стола и смотрел в окно.
- Деда-деда, - канючил внук, - мне обедать нужно, а где мама? Деда, ну где мама, я хочу к маме! - Кирилл опять зашелся слезами, до икоты. - Деда, деда! Он колотил его кулачками по груди, и сердце Пал Палыча разрывалось от любви и жалости. В дверь постучали. Входите, кто там, - крикнул Коломийцев, - да входите же! Вошел молодой человек.
- Простите, - он снял кепку и держал ее в руках, - простите, а Татьяна Коломийцева здесь живет?
- А вы кто ей будете? - Пал Палыч спустил с колен Кирюшу.
- Дядя Лёша! Дядя Лёша приехал! - мальчик побежал к гостю, прыгнул, и повис у него на шее, - деда! Это мой новый папа!
В Судаке все было плохо. Плохо настолько, что и придумать такого было нельзя. В тот момент, когда падала в море Галочка, на море не было даже спасателей, которые обычно дежурят на городском пляже. Все бестолково бегали, кричали, тут, как назло, потемнело, задул сильный, почти штормовой ветер, волны поднимались выше, казалось, они идут уже вертикально, и само море, иссиня-черное, стало враждебным и страшным. Пока бегали в милицию, к спасателям, пока те звонили погранцам, у которых были и катера, и вертолеты, и мощные прожектора, прошло много драгоценного времени. Внезапно пошел дождь, невероятно, как жара сменилась таким пронизывающим холодом, и все кутались - кто в полотенца, кто в плащи для массовки. Никто не хотел расходиться, пока милиция не оттеснила народ от берега, который, уменьшаясь, исчезал под водой, становясь морем. Мону Ли увезли сразу же. Она была в состоянии полного оцепенения, которое не раз наблюдал Пал Палыч, и ничего не говорила, только дрожала и плакала. Уже прибыл из Симферополя следователь, чтобы выяснить, не было ли злого умысла - не столкнула ли Мона Галочку в море? Все были буквально раздавлены случившимся, и никто не видел того, что предшествовало падению Галочки в море.
В номере сидели мрачная Ларочка, Северский, Псоу, Эдик, - почти вся "верхушка" группы.
- Не кажется ли тебе, Вольдемар, - сказал, наконец, Северский, - что количество несчастных случаев вокруг этой Моночки уже превышает все мыслимое и немыслимое? Я бы понял, если бы мы "Вия" экранизировали, или, скажем ... "Мастера и Маргариту"... но поиметь такой набор на детской сказке - знаешь, это выше моих сил.
- Что вы предлагаете? - устало спросил Псоу, - нам осталось доснять буквально несколько эпизодов.
- В павильоне. Ты как хочешь, - сказал Северский, - я с этой ведьмой сниматься больше не буду. И я, и я, и я - говорили актеры, вставая.
- А я буду, - сказала Марченко, - если она и "ведьма", то уж не по собственной инициативе. Я знаю, что она тяжелее всех нас страдает от этого.
- Только на ней нет ни царапины, почему-то, - сказал Эдик. И все посмотрели на него.
- Очень приятно, - неискренне сказал Пал Палыч, пожимая руку Лёше, - проходите. Простите, у нас обстановка не очень располагает ...
- Где Таня? Спит? Прошу вас, разбудите её. Нам нужно поговорить, - молодой человек заметно нервничал.
- Таня в больнице. - Пал Палыч опять сел. - Положение настолько тяжелое, что сейчас я даже не могу вам ничего сказать. Вы не хотите мне что-то объяснить? Кто - вы?
- Как - в больнице? - Лёша не слышал Пал Палыча. - Что-то с ребенком? Она такая упрямая, у нас в Москве все условия, моя мама врач, и мы бы сделали все возможное! Но Таня сказала, - тут он посмотрел на Кирюшу, - не при ребенке, прошу вас! Вы главное скажите, - ее жизни ничто не угрожает?
- Да если бы я знал! - Пал Палыч опять встал, - знаете, что, а поедемте втроем, а? Я не в силах оставаться здесь, да и вы, как я понимаю, тоже.
- Конечно, конечно! - Лёша подхватил Кирюшу, - где больница?
К ночи шторм у берега Судака только усилился, и уже дали 6 баллов, и гнуло деревья, где-то сорвало лист железа с крыши, город опустел. Катера были в море, глубину просвечивали мощные прожектора - ничего.
- Если ее понесло течением, - кричал, перекрывая ветер, мичман старшине, - не найдем! О камни, и все!
- Где её искать, сколько времени потеряли. - Старшина 1 статьи зло глядел, как волны перехлестывают через корму, - как им разрешают девчонок на такой риск-то пускать?
- Да, не говори, - не по Уставу ответил мичман, - мужики повывелись, видать. И мичман ушел в рубку, кричать, срывая голос, что никто за бортом не обнаружен.
В ту ночь штормило - от Феодосии до Ялты, и прогулочные катера легко взлетали на волнах, грозя порвать канаты, а морские круизные суда выходили в открытое море, и оттуда доносилась музыка, и весело мерцали цветные огоньки гирлянд.
Утром Псоу вызвали в Гурзуф, на переговоры с начальством.
- Вот что, - сказал Крохаль Антон Иванович, который не просто сердился, а был в ярости, - ты, б ..., сворачивай все - и группу - домой, в Москву. Понял? Будем тут разбираться.
- А как же Галя? - Псоу затушил сигарету и взял новую, - как же Галя? Бросить ...
- А это не ты ее опознавать будешь, если что. Эдика оставишь, он мне тут ни к чему, - Антон Иванович зашелся в кашле, - как ты мог? Ты что ж творишь, а? Мы тебя не только из партии, мы тебя пинком под зад из советского искусства! Ты что в Чикаге какой живешь? За год чуть всех не потерял! Что ты снял-то, что? Половина пленок уничтожена ... ой, Вольдемар, по тебе уже тюрьма не плачет - воет!
После такого разговора Псоу свалился с гипертоническим кризом. В местной больнице его поместили в единственную приличную палату, с видом на гряду уходящих вдаль гор. Псоу лежал, смотрел в окно и думал уже не о Голливуде, а о том, как сделать так, чтобы не возвращаться в Москву.
Встал вопрос о том, что делать с Моной. Официально за нее отвечал Коломийцев, но он был в Одинцове, неофициально - Галочка, а где была сейчас Галочка, все боялись даже думать. Оставили административную группу, парторга, и помощницу Вольдемара Иосифовича, готовую, как и все женщины, ждущие, что их шеф на них когда-нибудь, через 20 лет беспорочной службы, женится, ухаживать за Псоу.
Большущую рыбацкую лодку мотало, как чаячье перо, то выбрасывая на гребень волны, то скидывая - вниз, почти отвесно, так, что сердца у троих, вцепившихся за борта ребят, падали в темные глубины. Ребята еще держались, а вот девушку тошнило отчаянно, и они ничем не могли ей помочь. Они не взяли с собой ничего, только гусеничный трак, навязанный на канат - причаливать, чтобы понырять в Ново-Светской бухте. Шторм застал их, когда они уже вышли от Царского пляжа и подплывали к мысу Капчик, чтобы обойти его и встать в бухту около грота. Волной их понесло в открытое море, и грести уже было бесполезно, а лодочный мотор сорвало с транца, когда они зацепились за невидимую в воде береговую гряду. Их носило уже не первый час, когда они заметили кого-то, вцепившегося в бакен. Бакен сорвало, но человек изо всех сил держался, то ныряя под воду, то опять выныривая. Подплыть и помочь ребята не могли, но в какую-то минуту бакен, который был легче лодки, поравнялся с ней, и Никита, старший, самый крепкий, крымчанин, успел схватить человека за одежду. Давид, преодолевая тошноту, помог, и они втащили в лодку девушку. Она была почти без сознания, руки и ноги свело судорогой, но она была жива. Разбираться, ранена она, оглушена, или наглоталась воды - они не могли, да и не сумели бы. Волны, шедшие от Судака на Новый Свет, отнесли Галочку Байсарову в море, где она, соображая еще краем сознания, инстинктивно вцепилась в бакен. Вдруг море будто вздохнуло, еще раз подняло волну, и плавно внесло лодку в бухту, к сквозному гроту. В бухте было тихо, и обессилившие, ребята гребли, не веря, что остались живы. Вытащили лодку на песок, и долго сидели, не веря тому, что они спасены. Светало медленно, Давид остался на берегу - по туристической привычке люди, покидая лагерь, часто оставляли сложенный очаг из камней и даже спички, и принялся разводить огонь - но спички вымокли безнадежно. Девушка, которую тошнило в лодке, уже пришла в себя, и сейчас, сидя на мокрой скамье в лодке, дрожала, обхватив себя руками за плечи. Никита помог вытащить спасенную девушку на берег, и, на всякий случай свистнул - пошли в пещеры, там суше, по-любому. В пещере был хворост, сухие спички, сухой песок и даже подобие лежанки. Эх, водки бы не помешало,- сказал Давид. Так вино есть, - сказала девушка Валя, - рюкзак же не утонул? Притащили рюкзак, оставлявший мокрый след, пока его несли, из трех бутылок одна разбилась, но две были целы, и были яблоки и килька в томате. Размокший черный хлеб плавал в полиэтиленовом пакете, и они слили воду и жадно ели этот мякиш, и Никита открыл банку, потерев ее с дикой скоростью о плоский камень, а пластиковые пробки бутылок опалили на костре, и теперь пили, передавая из рук в руки, сладкий крепкий портвейн, и становилось жарко, легко и свободно.
- Ты кто? - первым спросил Никита "девушку с бакеном".
- Я не помню, - честно сказала Галочка Байсарова. Все деликатно промолчали. Ну, не помнит, так не помнит, всякое бывает. Туристическое внезапное братство предполагало вежливое отсутствие вопросов. Здесь можно было быть - кем угодно.
- Мы идем на Ласпи, - сказал Давид, - хочешь с нами?
- Ага, - Галочка кивнула головой, - очень хочу. - Последнее, что она помнила отчетливо, это поднимающийся ветер и рев моря, а еще - взгляд девочки с черными волосами, в шелковом платье цвета морской лагуны. И эта девочка смотрела ей в глаза, а казалось, что ледяные руки упираются Галочке в грудь.
Состояние Моны Ли можно было описать одним словом - горе. Что же я делаю, что я делаю, - повторяла она, - я боюсь сама себя. Откуда это ощущение, что во мне живет другая, не я? И она старше меня, и злее, она одинока и беззащитна, и я понимаю, что, когда наши часы совпадут - я пропаду. В больнице ей прокололи витамины, успокоительное, прописали лечебную физкультуру и купание. В бассейне.
- Абсолютно здоровая девочка, - говорил в трубку кому-то зав. отделением, - никакой патологии. Странноватые колебания пульса, что-то с эндокринной системой, гормоны, скорее всего. У нее пубертатный период, но рановато для её физиологического состояния. Это бывает у восточных женщин. Я выписываю её, я не нахожу никаких оснований для того, чтобы держать её здесь. Может быть, её к бабке-знахарке сводить? Шучу, шучу! Нет, ну иногда и медицина бессильна, - он положил трубку и посмотрел на часы.
Галочку Байсарову не нашли. В тот шторм утонул кто-то из отдыхающих пансионата, но это был немолодой, нетрезвый мужчина. В милиции были составлены необходимые документы и отправлены родителям Галочки. Погоревали, поплакали, в сентябре в ее театральном институте появилась фотография с траурной лентой и некролог. Мальчик с экономического, любивший Галочку, едва не сошел с ума, вскрыл вены, попал в Клинику неврозов, а выйдя оттуда, начал рисовать и внезапно стал модным художником.
Со вторым режиссером досняли павильон, ждали возвращения Псоу, который это возвращение оттягивал. Мону Ли привез Эдик, который сказал ей за всю дорогу буквально несколько слов. Да и она сама - лежала на верхней полке, отвернувшись к стенке вагона, не ела ничего, только пила воду. В Москве Эдик посадил ее в пригородную электричку, и не удержался, сказал на прощание - поосторожнее, а то еще машинист поезда умрет от разрыва сердца и все - состав под откос. Мона Ли сидела в углу, под схемой железной дороги, и смотрела в пол.
На станции Одинцово она сошла, и долго плутала по улицам меж одинаковых домиков. Кончалось лето, забивали ставни, стояли грузовики с мебелью и тюками - переезжали в город. Где-то безутешно плакал ребенок, мяукала брошенная кошка, и уже вил свои спирали горьковатый дымок от костров из опавшей листвы. Дверь в дом Коломийцевых была заперта. Мона Ли пошарила за наличником, под ковриком, под крыльцом - ключа не было нигде. Нету их, девочка, - громко крикнула соседка, - нету. Пал Палыч в школе, Танечка в больнице, а муж ихний с ребеночком в Москве. Так у Тани - ребенок? Мона поставила чемодан, - мальчик? Девочка? Не знаю, - соседка отвернулась, - откуда мне знать-то? Ты жди, папка придет, как уроки кончатся. Мона Ли села на крыльцо и стала ждать. Упал лист с березы, потом еще один, и третий ... Застучал дятел, яблоко упало на крышу дома и скатилось в бочку с водой. Мона Ли сидела и ждала.
Танечка выжила. Она родила мальчика, крупного, радостного, сероглазого, с пухлыми щечками и, судя по всему, с удивительным характером. Сына назвали Митей, просто никакое другое имя ему не шло. Если с новорожденным все было в порядке, то сама Танечка, падая, получила серьезные переломы и травмы, которые вызвали осложнения при родах. Она второй месяц лежала в больнице, Митя был, конечно, с нею. Лёша забрал Кирилла в Москву, хотя бы на то время, пока Танечка не поправится. Пал Палыч ходил на работу автоматически, беспокойство за состояние дочери его не отпускало. О новых страшных событиях в Судаке он узнал от Лары, и пришел в отчаянье.
- Паш, - сказала Лара, - может быть, её к бабке какой свозить? Ты же смотри, что вокруг неё делается, к ней приблизиться страшно. А сейчас из Гурзуфа вернется - куда? К тебе опять! А у тебя внуки. Паша, подумай. Я всю Москву на ноги подниму - ты меня знаешь.
Пал Палыч думал, он не переставая думал о странностях Моны Ли, хотя уже знал их причину. Но он был, хотя и верующий, а все же - материалист, это обычно уживается в современном человеке. Он, даже примирив себя со знанием Мониной природы, не понимал - почему происходят именно несчастные случаи? Он шел, загибая пальцы - Машу, маму Моны Ли, убили, когда она спускалась с лесенки вагона. Закхея Ли убили - в этом Коломийцев не сомневался, когда тот спускался с лестницы. Мону Ли похитили в Ташкенте - да, когда она спустилась с лестницы. Лестница была в ташкентском дворце, лестница - для купания - с нее нырял Сашка Архаров, и, наконец - сейчас, крепостная лестница. Почему именно лестница присутствовала практически везде? Ах, так и Танечка - упала - с лестницы. Никаких объяснений, связанных с этим, в письме Закхея Ли не было.
Пал Палыч открыл калитку, поднял глаза - и увидел Мону Ли, сидящую на крыльце. Поднялся, открыл дверь, - входи. Мона Ли вошла, встала в прихожей. Пал Палыч принес ей ее детские комнатные туфли - вот.
- Малы, - сказала Мона, - малы.
- Других нет, - отрезал Пал Палыч.
- Папа, - Мона не входила в комнату, стояла около вешалки, - папа, прости меня.
- Мона, - я столько раз это слышал, что я просто не могу верить тебе.
- Папа, мне некуда больше идти, - Мона смотрела в сторону.
- Я же тебя не гоню, - отозвался Пал Палыч, - обед на плите.
Уже в который раз за последние десять лет возмутившееся было жизненное море замерло вновь. Словно и не было - ничего. Танечка вышла из больницы, сильно располневшая, безучастная ко всему. Даже Кирюша не радовал ее, как прежде, а Диму, новорожденного, она с трудом заставляла себя кормить. Он не вызывал у нее любви, скорее раздражал ровным, спокойным характером, улыбчивостью. Он почти не просыпался ночью, давая выспаться Танечке, не капризничал, даже, если лежал в мокрых пеленках. Пал Палыч с первого дня не просто полюбил Митю, он его обожал так, как не любил Танечку в детстве, и уж точно не был так привязан к еще маленькой, двухлетней Нонне. Доходило до того, что он на большой перемене несся, сломя голову, домой, только затем, чтобы увидеть крошечного внука. Кирилл начал болеть, едва пошел в школу, и в классе все время ныл, жаловался на однокашников, старался пропустить школу по любой причине, изводил и без того уставшую Танечку, и все плакал, болел, плакал, и стал к концу первой четверти совершенным неврастеником. Перед занятиями у него поднималась температура, он заходился в истерике, и Пал Палыч тащил его, упирающегося, в школу. Дома ходила из угла в угол мрачная Танечка, неприбранная, неумытая, неузнаваемая без прически и макияжа. Она стала много курить, днем предпочитала лежать на диване в халате и в сношенных тапках, с трудом находя в себе силы подняться на Митин деликатный писк - есть пора? Мона Ли держалась особняком. Она пошла в Одинцовскую школу, но никогда не выходила из дома вместе с отчимом, боясь, что он стыдится её. Ей все время казалось, что за ее спиной шепчутся, показывают на неё пальцами - вот она, она столкнула в море Галочку, из-за нее чуть не погибли Архаров и Марченко, из-за неё упала с лестницы ее сводная сестра. Толкнуть или обидеть Мону открыто никто не решался. Из страха перед ней, перед её красотой, которая постепенно менялась, становилась все более зрелой, таинственной. Мона Ли еще ездила на съемки, каждый раз отпрашиваясь у директора школы, который, смущаясь, подсовывал ей стопочки черно-белых карточек и просил взять у актеров автографы. В группе Мону Ли тоже сторонились все - от осветителя до режиссера. Впрочем, кому-то было все равно, кто-то находил причину мистических событий забавной, кто-то всерьез считал Мону Ли чуть ли не внебрачной дочерью Джуны - но факт был фактом, и друзей у нее не было. Не было даже школьных подружек, готовых обсудить с ней свои секреты - "а вот, Сережка из 7 "б" так на меня смотрел!", "А я видела, как наша физичка Наталья Санна целовалась с каким-то бородатым дядькой на качелях!", "а я знаю, что у физрука любовь с нашей пионервожатой!" - ничего этого - не было. Когда Мона подходила, все замолкали. Мальчики, наоборот, смотрели на нее и немели от восторга, и даже не подкладывали обычных в таких случаях кнопок на стул, а вырезали её имя - на партах, на спинках школьных скамеек, писали мелом на доске, а один, потерявший голову восьмиклассник, залез на водонапорную башню, где написал "МОНА Я ТИБЯ ЛЮБЛЮ" кривыми буквами, и краска текла, будто плакали сами буквы, пока его снимали пожарные, приехавшие по вызову охраны. Ничто это Мону не занимало. Она приходила домой, но с ней никто не разговаривал, а предполагаемый папа Лёша, почему-то и вовсе перестал появляться в Одинцове, после того, как привез Кирюшу из Москвы. Приезжали его родители, пожилая пара, оба врачи, долго пили чай на кухне с Пал Палычем, убеждали его в чем-то, и, после очередной безуспешной попытки увидеть внука, уезжали, подсунув под край салфетки конверт с деньгами.
- Танечка, может быть, ты мне объяснишь, что случилось с Лёшей? - спросил в сотый раз Пал Палыч, после того, как Танечка отказалась пускать Лёшиных родителей к Мите.
- Пусть разведется сначала, - ответила Таня.
- Так он - разве он женат? - Пал Палыч был потрясен.
- Он, пап, к жене бывшей вернулся. Он решил, что Митя уродом родится, из-за того, что я с лестницы упала! Ты понимаешь?
- Так пусть придет, убедится! - жарко крикнул Коломийцев, - когда он Митечку увидит, то какие сомнения?
- А я не хочу его сомнения развеивать, - Танечка добавила бранное, гадкое слово, - нам он - не нужен. И пусть эти не ездят, и деньги мне их поганые не нужны! Тут опять заплакал Кирюша, но Танечка улеглась на диван. - Не пойду к нему. Не могу больше. И эта ведьма тут еще ... от нее все беды, без нее - вспомни, как мы жили! Папа!
Мона Ли все слышала из своей комнатенки, но не плакала, а все сидела у окна, и смотрела, как мечутся ветки деревьев в луче уличного фонаря.
Из Гурзуфа в Москву вернулся старик. Куда делся прежний, циничный, умный Вольдемар Псоу, бонвиван, любитель женщин, длинных, скучных и непристойных анекдотов и талантливейший режиссер детского кино, мастер, давший экранную жизнь десяткам сказок, любимец и баловень судьбы? В аэропорту его встречала административная группа и верные Мара и Клара. Псоу спускался по трапу, держась за поручни. У него тряслась голова, он был бледен и похудел. Мара ойкнула, но не подбежала, как обычно - обнимать, целовать, виснуть на шее. Нет, все стояли и ждали, будто от того, дойдет ли до них Псоу сам, или попросит помощи - зависела дальнейшая судьба самого Вольдемара.
Как ни странно, плотного общения с органами на Лубянке не случилось. Сергей Сергеевич звонком вызвал Псоу на квартиру в Строгино, где в комнате лежал на полу шикарный ковер, и не было даже стула - присесть. Говорили в ванной, Псоу сидел на унитазе, а Сергей Сергеевич балансировал на трехногой табуретке. Тихо лилась вода, образуя невнятный шум, они оба курили, а под конец разговора Сергей Сергеевич достал из аптечного шкафчика спирт и они выпили из горлышка, не закусывая. Псоу понял, что его оставили в покое, и фильм можно доснять, и приступать к монтажу, и даже - о щедрость! было позволено использовать кадры из Ташкента.
- Так вы лучше меня знаете, что все уничтожено, - вяло проговорил Псоу.
- А ты лучше нас знаешь, что твои девочки успели копии снять, - ответил ему в тон Сергей Сергеевич. - Снимай давай, мы там похлопочем, чтобы тебе первую категорию прокатную дали. Хотели Архарова на заслуженного, но я тебе скажу, он полный м...к!
- Это ВЫ так считаете? - Псоу оскорбился за Сашу.
- Это ОН так себя ведет. Связался с элитой в Узбечке, да еще кое-что ... травки из Долины, девочки, которые только на Интурист работают. Не надо в чужой огород лазить, теперь пусть нам сыграет политрука к 9 маю, может, простим. Вот так. Это руководства мнение, не мое. А вот девчоночка-то занятная ... ее бы в разработку взять. Наш очень насчет сверхъестественного сейчас интересуется, сам знаешь. Ну, давай, бывай. Принёс? Псоу мечтал, чтобы этот момент не наступил, но - ошибся. Он достал папку:
- Вот, тут, сами знаете.
- Надеюсь, в этот раз без дураков? - Сергей Сергеевич опустил папочку в портфельные недра. - Что говорил. Кто говорил. Как насчет политики партии. И - главное - насчет Бережного, это сейчас очень. Очень вопрос острО стоИт! Времена идут непростые. Все.
- Всё, под протокол. Кто, что, где и когда.
Псоу, пошатываясь, вышел первым, сел в стоявшее у подъезда такси и уехал на "Госфильм". Через час из подъезда вышел мужчина в темных очках, в сером костюме, с объемным портфелем. На сгибе локтя висел плащ. Как дети малые, - подумал про себя водитель неприметных Жигулей, открывая дверцу Сергею Сергеевичу, - шпиёны, мать их ...
У Моны Ли оставались еще три эпизода, а потом озвучание. Из школы отпускали охотно, но она сама, на удивление Пал Палыча и Тани, стала заниматься дома. Они почти не общались между собой - Пал Палыч был занят Танечкой и нянчился с Митей, а Танечка делила день между диваном и Кирюшей. Делать с ним уроки она не могла, Кирилл плакал, она орала на него, от этого ребенок не мог одолеть совсем элементарных домашних заданий. Как-то, одуревшая от плача Кирилла, Мона Ли, пришла к нему, села рядом, и мальчик успокоился совершенно. Он сделал уроки и покорно пошел за Моной на вечернюю прогулку. Кирилл, такой же одинокий, как и Мона Ли, притащил без спроса щенка от соседской суки, и спрятал его в сарае. Ребенок понимал, что собачке холодно, и сделал ему что-то вроде норы из старого тряпья. Он тайком кормил его столовскими котлетами и песочными коржиками, и иногда приносил молоко в бутылке и поил его, крошку, наливая молоко в жестяную консервную банку. Он так долго хранил секрет, что был счастлив, наконец-то, открыть его Моне Ли. Мона Ли едва подавила в себе отвращение - она не любила собак. Но Кирилл был единственным в доме, кто хоть как-то обозначал, что она существует. Щенка назвали Малыш и стали думать, как открыться Танечке и Пал Палычу.
Мона Ли, гуляя по улицам посёлка, наткнулась на деревянное здание поселковой библиотеки, зашла погреться, и - осталась. До этого она читала детские сказки, но неохотно - любила, когда ей читают на ночь. Инга Львовна, которую она всю жизнь будет считать именно СВОЕЙ бабушкой, читала ей много, даже Диккенса, Гоголя и Дюма. А уж Пушкина, Лермонтова, Тютчева - Инга Львовна любила страстно и читала Моне из дореволюционных изданий, с картинками. От стихов у Моны начиналось какое-то странное настроение, ей хотелось одновременно и плакать, и улыбаться. Здесь же, в библиотеке, Мона Ли стала запоем читать всё подряд, мешая взрослое, скучное, без картинок, с чудным, и ярким детским. Но больше всего её привлекли энциклопедии. Едва открыв рыжую, "Детскую", десятитомную, Мона Ли - пропала. Она путешествовала в мире формул, она всходила на костры инквизиции, она шла по пескам пустынь, она открывала для себя, как работает человеческое сердце и как далеко отстоят от Земли такие близкие, такие яркие звезды.
На "Госфильме" готовились снимать эпизод с пышной свадьбой, а, так как уже подходил к концу октябрь, снимать решено было в Ботаническом саду. Псоу даже и рукой махнул на верблюдов, хотя и заметно ожил, едва снова начались съемки. Мара торжественно показала место хранения копий - и впрямь, остроумнее придумать было невозможно. Копии находились в хранилище Госфильма, среди десятка тысяч других, просто - под наклейкой "Бронепоезд 5 бис. Производственный брак".
Сашку Архарова вернули законной жене, чему она, жена, вовсе не была рада, но у нее шел кандидатский срок в КПСС, а муж был нужен. Даже такой.
Марченко снималась в Венгрии в советско-венгерско-болгарском фильме "Белоснежка и семь гномов". Она стала звездой мюзикла, блистала. Как она говорила, "даю огня старушке Европе!"
Тут же она присмотрела себе молодого черноокого венгра, Иштвана Эчеди, певца, композитора, жиголо и красавца, и лихо отплясывала с ним диско в ночном баре. Впрочем, за ней пристально присматривали.
Жизнь продолжалась, и подходили Ноябрьские праздники.
Маленький и темный, ставший будто еще меньше и темнее, пересадками-перебежками, где пешком, где попуткой, медленно пробирался к столице
Свадьбу снимали в оранжерее Ботанического сада. Было влажно, душно, дурманяще пахла земля и невиданные цветы. Павлины, которыми охотно снабжал Псоу Зоопарк, ходили по дорожкам, распуская бесподобной красоты хвосты, а актеры помоложе пытались вырвать перышко "на счастье". Над Моной Ли работала целая бригада - костюмеров и гримеров. Несли её в паланкине самые мускулистые ребята из массовки - их для достоверности натерли косметическим маслом и гримом в цвет загара. Зрелище было, достойное кисти художника! Массовки нагнали много, и только служительницы Ботанического сада бегали, охая - не потопчите! Не сломайте! Осторожнее! И сыпали непонятной латынью.
Пир в шатрах снимали уже в теплом павильоне, правда, измученные павлины сложили свои хвосты и сидели грустные, как куры под дождем.
Мона Ли была столь прекрасна, что Архаров, возвращенный в семью, прошептал ей на ухо:
- Я еще пару лет подожду, но больше - вряд ли ... Мона, ты пробила мое сердце...
- Какая пошлость, - Мона Ли взглянула на Сашку подведенными глазами, - ты уж лучше стихи мне почитай.
- Стихи? - изумился Архаров, - тебе какие? Маяковского? О советском паспорте?
- Нет, - Мона покачала головой, и тонко зазвенели ее серьги, - "Облако в штанах". Архаров развел руки в сторону - мол, такого не проходили, и стал ждать момента, когда им нужно будет целоваться - согласно утвержденному плану. Псоу запаздывал, все томились ожиданием, развлекаясь каждый, как умеет. Кто-то включил кассетный магнитофон, Мона Ли прислушалась, склонив головку набок.
- Что там у тебя? - спросила она звукооператора.
- Да не пойму, в фонотеке взял какое-то восточное, бубны, колокольчики, зурна, что ли?
- Включи, а? - попросила Мона Ли, - погромче.
Включили через колонки, музыка для уха была странноватой, мучительной, что ли. Она вызывала раздражение и томила, будто вынимая душу, вырывая её.
- Это каягым, - сказала Мона Ли, - вроде гуслей, что ли. Вот! Хэгым!
- Чудовищный звук, - сказал Северский, - Мона, пожалей, а?
- Чудесно, чудесно, - говорила Мона Ли, прикрывая глаза, - вслушайтесь! Это говорят леса, горы, вода, дикие звери ... вот - сейчас вступит чангу, вы слышите, какой ритм? Так звучит ветер, склоняя деревья, так бьется вода о рыбачью лодку, так стучит сердце влюбленного юноши, так идут на битву воины.
Вокруг Моны Ли стояли, слушали. Звуки были странными, темп ускорялся, вступили инструменты, отдаленно схожие звучанием с флейтой, зазвенели колокольчики. Мона Ли, стоявшая на месте, вдруг начала медленно кружится, потом все быстрее и быстрее, она то раскидывала руки, то сжимала их на груди. В ее руках вдруг оказался веер, она совершала странные движения, будто играя с ним, веер сменился бамбуковой палкой, и Мона Ли все кружилась, превращаясь в цветной звучащий кокон. Группа стояла завороженно, никто не мог даже пошевелиться. На минуту даже показалось, что Мона Ли приподнялась над землей, и вдруг упала, совершенно обессилив.
- Что у вас тут происходит? Опять шабаш? - Псоу на ходу расстегивал кожаный пиджак, - пора прекращать этот балаган. Опять Мона медитирует? Все живы, я надеюсь?
Он подошел к Моне Ли, лежащей на полу. Потрогал пульс. Блин, чего стоим? У нее опять пульса нет! Побежали за дежурным врачом. Мона Ли лежала, как будто спала, и даже не дышала.
Маленький темный, переодетый в лохмотья дервиша, чуть заметно приподнял вислые усы в улыбке, напоминающей оскал, поклонился кому-то, и ввинтился в толпу.
Софья Борисовна Гирш, давно вышедшая на заслуженный отдых, была, по сути, на "Госфильме" едва ли не вторым лицом после всесильного Антона Ивановича Крохаля. Попав девочкой в эпизод у Якова Протазанова в "Бесприданнице", она так и осталась верной кино, точнее, его сумасшедшему, кочевому, братству. Увы, Софья Борисовна, в силу отсутствия некоего дара, так и не смогла поступить ни на один из актерских факультетов московских театрально-киношных ВУЗов, потому, движимая любовью ко всему живому, по настоятельной просьбе матери, окончила медицинский. Избрав себе профессию тонкую и деликатную, потребную не столько для женщин, как выяснилось, но и для любивших и разлюбивших их мужчин, не желавших иметь последствий любовной связи, она стала гинекологом. Окончив медицинский институт, отработав положенные три года в захудалой районной поликлинике, она легко устроилась на "Госфильм", где в те годы была своя клиника для работников сферы искусства. Она обросла клиентурой мгновенно - была умна, осторожна, профессионально внимательна и умела хранить тайны, но там, где нужно, она эти, же тайны искусно пускала в ход. За свои деликатные услуги денег она не брала. Точнее, так - она брала не деньгами. Вскоре, так или иначе, ей были обязаны все. Актеры, в те годы, избегающие публичного копания в своих бельевых корзинах, на суд зрителя выносили только профессиональные успехи. Пожалуй, лишь Марченко, со своей нашумевшей книгой "Виват, виват", чуть-чуть раздернула занавес, отделяющий публику от небожителей. К Софье Борисовне обращались уже за всем - за советами, за помощью в получении жилплощади, за рекомендациями - к кому, когда и стоит ли? Софья Борисовна, в скрипящем от крахмала халате и белоснежной шапочке, завязанной сзади на бантик, восседала за огромным столом, под стеклом которого хранились карточки многих и многих - с женами, без, с детьми, и просто так - удачные, от актрис, в шляпке, губки сердечком, и с подписью наискосок - "Софочке от Милочки", или в гриме - с надписью - "Несравненной"! - это уже от актеров. К моменту, когда ее опять вызвали на обморок, случившийся с Моной, Софья Борисовна имела неоспоримый авторитет во всех областях медицины. Медленно и важно, грудью вперед, она шла, как крейсер через льды, по коридорам "Госфильма" и величественно кивала встречным. За ней семенила бессменная её медицинская сестра Зоечка, с огромным фельдшерским саквояжем, принадлежавшим Зоечкиному деду, профессору медицины, врачу от Бога, что не помешало ему быть расстрелянным большевиками. А саквояж - остался. Зоечка так и прилепилась к всемогущей Софье Борисовне, и относилась к ней с придыханием и трепетом.
В павильон, где собирались снимать свадьбу, Софья Борисовна вплыла и сделала знак рукой - музыку тут же выключили.
- Поднимите, приказала Софья Борисовна, - уложите девочку на скамейку. - Принесли скамейку. - Стул! - Принесли стул. Врач оттянула веки, послушала пульс, сердце, отметила про себя, что кожные покровы влажные и холодные, пульс замедлен до 40, а сердце - вот, с сердцем было непонятно. Оно еле билось, точнее - практически не прослушивалось. - Знаешь, что, - она обратилась к Псоу, - мой совет один. Ей нужен отдых. Но не больница. Уход, но не сиделка. И вообще - это - не медицинский случай. Я тебе так и скажу. А ты - думай.
- А сейчас - что? Псоу посмотрел на лежащую на кушетке, как на надгробьях рыцарей, Мону Ли.
- Да ничего. Укройте ее одеялом, поспит - встанет. И, - врач поманила пальцем Псоу, - заканчивай с фильмом. Это тебе МОЙ совет. Заканчивай. Иди, кстати, я тебе давление померю, - Софья Борисовна поплыла назад, в кабинет. Опершись о руку Псоу, она шла тяжело - возраст, нервы, нервы ... В кабинете она усадила Вольдемара, защелкнула на манжете крючок, нагнала воздух, посмотрела на шкалу тонометра, и сказала, - тебе поберечься надо. Да-да, не спорь. И с девочками поосторожнее.
- Соня, ты о ком? - Псоу потирал затекшую руку.
- Я о твоих ассистенточках, о них.
- Да откуда ты-то? - Псоу просто взвился к потолку.
- Я, мой милый, в этом гадюшнике знаю всё. Или, почти всё. Все жертвы твоего неуемного темперамента рано или поздно приходят именно ко мне, - Софья Борисовна подошла к застекленному шкафчику, и знакомый запах спирта выплыл в форточку. На, выпей. И я - выпью. Вот, хочешь моего мнения? Ты зря взял эту Мону-Лизу, зря. Она тебе фильм вытащит, не сомневайся. Тебе ж не касса нужна, тебе звание нужно. А с девочкой - скандалы. Хвосты нехорошие. Темная девочка. Не наша. Она здорова. Ну, кроме аденоидов, у нее точно - ничего. Она, - Софья Борисовна пошевелила пальцами, - нечто вроде нашей Лилит.
- Ты думаешь? Значит, Лолита - отсюда? Псоу присвистнул.
- Отсюда, отсюда. Нахема, это у нас. Девочка - кто? Монголка? Казашка? Не знаю, - соврал Псоу, - откуда-то из тех мест.
- Оно и понятно. Она губит тут все вокруг себя, не зная об этом.
- Соня? - Псоу изумился, - ты, что занимаешься каббалой?
- Да брось, это все откуда-то с детства, бабушка пугала на ночь. Какая каббала в СССР, о чем ты? Я врач, но я больше, чем врач. Как я вижу, что у тебя больна печень и барахлит сердце, я вижу - что от человека исходит. Я не назову это добром, или злом. Но я понимаю, где нужно отойти, а где - приблизиться. Я вижу твое имя - Велвел, а ты зовешься дурацким Вольдемаром.
- Никогда о тебе такого не знал, - Псоу даже покраснел.
- Это все - наблюдения над жизнью. - Софья Гирш погладила Псоу по руке, - нужно уметь видеть, и все. И думать. Никто не хочет думать, все хотят только получать. И я тебе скажу еще - эта девочка пустила корни в твою жизнь. Ступай, у меня еще народные в очереди, и два композитора. Целуй в щеку, и помни - думай, думай!
Вольдемар вышел из кабинета, постоял, закурил и медленно пошел в монтажную.
Мона Ли пришла в себя в тот же вечер, ее оставили в директорской приемной, и, проснувшись, она совершенно ничего не помнила, только звон колокольчиков - этот звон она будет слышать теперь - всегда.
Вечером был небольшой банкет в кафе "Госфильма", Псоу торжественно объявил, что приступает к монтажу и озвучанию, все выпили Шампанского и отправились догуливать - кто куда.
К Новому году почти закончили монтаж. Псоу не удержался, и разнес ташкентские съемки по другим эпизодам, так, что создалось ощущение постоянного присутствия каравана - впрочем, это неожиданно дало нужный колорит. Мона Ли была великолепна.
- Ей даже играть ничего не надо, - ахали Мара и Клара, - первый раз видим, чтобы так камера любила начинающую актрису ... Клара, а ты помнишь? - и они, перебивая друг дружку, принялись перечислять громкие и забытые имена. Смотри, ох, прекрасно! - вот, - Вольдемар, это где такой фонтан?
- В Багдаде, вестимо, - Вольдемар чмокнул обеих, работаем, девочки, работаем.
Дальше все пошло удивительно гладко, будто кто-то, вдоволь насладившись страданиями съемочной группы, прилег отдохнуть. Даже Северский не срывал голос на озвучке, и вовремя прилетела Ларочка, сияющая и юная, пахнущая Токайским вином и сервелатом. Венгр остался в Будапеште. Впрочем, Ларочке было позволено звонить, и слышать сквозь девичий смех его обычное - "чокколом" - целую! Подлец, - вздыхала Ларочка, - но как хорош! Архаров теперь держался от Моны подальше, даже на озвучании любовного своего монолога был так неубедительно скучен, что переписывали до бесконечности.
- Представь перед собой кого хочешь! - кричал Псоу, - но дай мне любовь! Дай мне дыхание! А ты говоришь, как будто отчет о сборе макулатуры читаешь. Что с тобой, Саша! Архаров повернулся к Моне, увидел ее профиль, и дал "любовь".
Весною, в первом просмотровом зале Госфильма, собралась комиссия - принимать. Шли чиновники из Министерства культуры, руководители, не имеющие ни малейшего представления о кино, но зато знавшие, какое кино нравится Бережному. Сказка - что может быть в сказке такого, что искажает генеральную линию партии? Или подрывает устои? Или намеки, скажем - на Прагу? Или, еще того хуже - на дряхлость Бережного? Да всё! Но тут, по великому счастью, был приглашен на просмотр генеральный секретарь компартии одной очень нужной республики, в которую намечались серьезные поставки кое-чего, что так успешно производилось в СССР, далеко за Уралом. И стрелка сдвинулась с отметки "запретить" до отметки "разрешить". Смотрели сначала настороженно - гарем, в первых кадрах, особенно. Это - ни к чему. Сократить. Чему вы детей учите? Сцену у бассейна - вырезать. Мастеровые-чеканщики, хорошо - угнетение трудящихся. Декхане - прекрасно. Верблюды - хорошо, корабли пустыни. Есть линия на развитие верблюдоводства. Павильон на ВДНХ. Марченко!!! Прекрасно. А девочка, почему - красивая? Нехорошо. Пионерка? В кружках? Гордость Одинцовского района? А что-то личико нерусское? А, казашка?! Казашка! - уверенно закивал головой Псоу. - Байконур. О! - товарищи покивали головами. Целинные земли. Дедушка её вместе с Бережным поднимал, так сказать. Сами понимаете. Осваивал. А, - ну, девочка да. Девочку выдвинем на слет. И в Артек? - спросил Псоу. Что ж, - товарищи переглянулись, - можно и в Артек. В протокол занесли замечания, но в целом, фильм понравился. Они даже смеялись! - кричал Псоу в курилке, - представляешь? А где там можно смеяться-то? - Северский переглянулся с Эдиком, - анекдоты никто не рассказывал?! Им ослик понравился. Который в воротах застрял, помнишь? А, ну, разве ослик, - вздохнул Эдик.
Премьера была назначена на 8 марта. В кинотеатре "Россия".
А двумя месяцами раньше, на проходную "Гурзуф-фильма" пришла странно одетая девушка - в мужских брюках, подвязанных ремнем, в рваной ковбойке и босиком. Волосы перетянуты резинкой, лицо загоревшее, обветренное. Тебе кого? - спросил вахтер, - иди отсюда, бродяга. Ходют хиппи, ходют ... Девушка постояла, будто силясь что-то вспомнить, но повернулась и пошла к набережной.
По городу яркими, жаркими пятнами цветно перекликались афиши нового фильма Вольдемара Псоу "Волшебная лампа" с участием Лары Марченко, Леонида Северского, Аркадия Финкеля, Александра Архарова и Нонны Коломийцевой.
- Никаких Мон! обалдел, что ли? Она пионерка, а не эта ... ну, какая улыбается все время. Что за имя выдумали, как у девки какой, - стучал по столу кулаком министр всей культуры, и жалобно дзенькали тонкие стаканы, ударяясь о бутылку Боржоми. - Как в свидетельстве у ней записано, так и в эти ... титры, во, вставляй, значит. И никаких тыщи и одной ночи. Это тебе бордель, что ли? Ночи! Сказка для детей! Они спят ночью. Все.
- Да как же назвать? - Псоу взмок, - это ж арабские сказки!
- И арабские не надо. Сегодня такое положение в политике, завтра кто уверен где? Назови нейтрально.
- Волшебная лампа Аладдина можно, - подсказала зам. министра, женщина начитанная еще со школы.
- Вот, - министр покивал головой, - лампа, это хорошо. Это актуально. Мы сейчас в Киргизии завод электроламп запустим. Очень уместно. Ага. Только этого, как его? Насреддина? Убери. Просто и коротко - Волшебная лампа.
- Так нет ничего про лампу-то, - Псоу едва не плакал.
- А ты добавь, - сказал министр и встал. Разговор был окончен. Фильму все-таки дали первую категорию, и оставалось ждать - провала, или успеха. В реквизиторском цехе Госфильма разыскали старую, со вдавленными боками, псевдо-арабскую лампу, и финал стал таков - Саша Архаров, сидя в песках пустыни (снимали в Юрмале, в феврале), ожесточенно тер лампу, из которой вырывалось сизоватое пламя. В смутных очертаниях головы Джинна появлялось финальное слово - КОНЕЦ.
Мона Ли положила дома на стол пригласительный билет на два лица:
- Вот, пап, премьера. Пойдешь? - Пал Палыч посмотрел на Танечку. Та лежала на диване с журналом.
- Таня?
- Я не могу, - отрезала та, - у меня, между прочим, дети. Двое.
- А можно Кирюшу взять, - Мона Ли видела, как напряглись у Кирилла плечики.
- Нет! - рявкнула Таня, - нельзя. Пусть дома сидит, двойки исправляет.
- Но, Танечка, - Пал Палыч перешел на просительный тон, - это ведь так интересно, и сказка, же детская?
- Нет, - Таня прикрыла лицо журналом, - сказала - нет, и не лезь. - Кирилл заплакал.
- Я буду, буду, Мона, я приду - сказал Пал Палыч.
- Пап, я ведь под нашей ... ну, под твоей же фамилией, - Мона Ли смотрела на Коломийцева, - ну, как же, там просили с папой?! Таня хмыкнула, а Пал Палыч пошел утешать рыдающего Кирилла.
В костюмерной "Госфильма" подбирали платье для Моны Ли. Молодые костюмерши резвились, прикладывая к ней наряды, подходящие для дворцового бала, а пожилые качали головами - не то. Клавочка, самая старшая из них, с седыми волосами под гребенкой и в темном халате, долго вертела Мону Ли, а потом ушла. Надолго. И принесла что-то, напоминающее гимназическую форму, но из дорогой шерсти, цвета темного шоколада, и невесомый фартук с крыльями.
- Вот, манжеточки подошью, воротничок, и длину сделаем по середину икры. И туфли на среднем каблуке, - сказала Клавочка, - и ты, Моночка, будешь прекраснее всех этих фифочек. Я тебе это обещаю.
8 марта кинотеатр "Россия" был переполнен. Шел московский бомонд, директора универмагов, врачи, автомеханики, художники, директора институтов, ювелиры, журналисты, билетные кассиры, актеры, парикмахерши, заведующие базами, портнихи, дирижеры, и прочий важный люд. В фойе здоровались, целовались, придирчиво оглядывали друг друга, делились новостями, сплетнями, шуршали конфетными бумажками, щелкали замочками пудрениц, курили.
Постепенно зал заполнялся, в центре рассаживались министерские, госфильмовские и особо приглашенные гости. Публика помельче, которой посчастливилось достать приглашение, занимала балконы, нижние и боковые места, а родственники заняли целый ряд для "пап и мам" - все, как и в театре, только народа побольше. Ради торжественного случая занавес задергивал экран, стояли непременные плетеные корзинки с белыми и розовыми гортензиями, и отчего-то, вовсе не к месту, гипсовый Ленин, автор цитаты "Из всех искусств важнейшим у нас является кино". Длинный стол, покрытый скатертью, бутылки с минеральной водой, стаканы. Всё по протоколу. Съемочная группа выходила слева, соблюдая субординацию. Первым шел Вольдемар Псоу, в монгольской кожаной куртке, при шейном платке. Модные тонированные очки в дорогой оправе, джинсы-клеш, - Голливуд, да и только! За ним шли народные, начиная, конечно, с Ларисы Борисовны Марченко, появление которой вызвало вздох восхищения. Ларочка была в костюме глубокого синего цвета - в талию, с широченной юбкой, перехваченной высоким белым ремнем, в белых митенках и в элегантной белой шляпке с синей вуалькой. Она улыбнулась всеми своими белыми зубками, приложила сложенные в щепотку пальчики к губам - и послала воздушный поцелуй в зал. Северский принципиально явился в джинсовом костюме, присланном другом-диссидентом из США, и при ходьбе издавал скрип - новые ковбойские сапожки, присланные оттуда же, чудовищно повизгивали. Актрисы, одетые от Виталика Волкова, щеголяли в псевдорусских платках, и выглядели стайкой встревоженных птичек.
Осветители еще настраивали аппаратуру, шмыгали телевизионщики, устанавливая телекамеры и микрофоны, волнение передавалось всем, включая бесстрастных милиционеров на входе и киномехаников. Наконец, все расселись, все стихло, Псоу, поправив шейный платочек, вышел к микрофону, неожиданно чихнул, и принялся говорить сбивчиво, срываясь в фистулу:
- Не случайным оказался мой выбор материала для съемок. С детства я очень любил арабские сказки, и вот теперь, когда представилась возможность, я обратился ... - и все зудел, посвистывал и публика едва не уснула. Сценарист выступил кратко и по делу, художник рассказал о том, как его чуть не цапнула гюрза на съемках в пустыне (ложь абсолютная, но эффектная), Марченко, улыбаясь и кокетничая, сказала, что это огромная честь для нее - работать с таким маститым режиссером, который, как никто, понимает детскую душу. Это вышло двусмысленно, но утонуло в аплодисментах. Сашка Архаров вышел к микрофону, как обычно, будто развинченный, тряхнул головой так, что фирменная челочка легла ровно - справа - налево, улыбнулся серыми глазами, поиграл губами, придал хрипотцу голосу, рассказал пару анекдотов со съемок, похлопал режиссеру, поклонился залу, и удалился под шквал оваций и криков - Архаров!!! Браво! Последней Псоу вывел к микрофону Мону Ли, и сказал:
- А вот, и наша восходящая звездочка. Наша Нонночка Коломийцева. Самая младшая в съемочной группе, она не только прекрасно сыграла свою роль Принцессы, но и мужественно перенесла неизбежные тяготы съемочного периода, продолжая учиться в школе.
Дали слово Моне. Тоненькая, гладко причесанная, в темном, строгом платье ниже колен и в белых крылышках фартучка, она производила странное впечатление взрослой женщины, переодетой ученицей.
- Мне очень понравилось играть в кино, - просто сказала Мона Ли, - ко мне все чудесно относились, а что получилось, я даже сама еще толком не поняла. Надеюсь, что вам понравится. Спасибо.
Моне Ли хлопали сдержанно, переговариваясь - ничего себе! Откуда Псоу такую вытащил? Чья-то дочка? Лицо странное - итальянка, что ли? Красивая, обалдеть ... сколько ей? 14? 16? Любовница его? Но тут погас свет, актеры заняли места в зале, пошел занавес, открывая огромное белое полотно экрана, и, на фоне ярчайшего голубого неба и синих от солнца стен пошел караван верблюдов. Их снимали сзади, поэтому казалось, что караван выходит из зала. Полилась чарующая восточная музыка, зазвучала тоненько - тронули струны ребаба, нежно задул камышовый ней, зазвенели колокольчики. Мона напряглась, вытянулась - как струнка. Пал Палыч, успокаивая, накрыл своей рукой ее руку. Фильм шел, мелькали кадры, зрители то смеялись, то вскрикивали, то замирали. Мона Ли пристально вглядывалась в свое лицо на большом экране, оно казалось ей чужим, слишком взрослым. Когда дошла очередь до эпизода на лестнице в Судаке, Мона Ли вскрикнула и закрыла лицо. Зал охнул. Когда замелькали кадры шествия каравана, Мона Ли выдохнула, невольно повернулась вправо - и застыла. Справа от нее, почти не видный в темноте зала, сидел тот самый кореец с длинными вислыми усами, появлявшийся всегда неожиданно, после чего случались события страшные и опасные смертельно. В этот раз он был в темном пиджаке, с черной бабочкой и в белой рубашке. Да нет, - подумала Мона, - я ошиблась! Откуда он здесь? Она опять повернулась. Сосед сощурил глаза и улыбнулся, склонив голову. Нет-нет-нет, - сказала себе Мона Ли. - Это не он. Но это - он! Он ведь звал меня уйти из гостиницы в Ташкенте, обещая рассказать мне всю правду?! Он! И вдруг она услышала голос, который будто бы говорил ей на ухо, но так громко, что все должны были бы слышать! Однако никто не обратил внимания. Звука - не было. Мона Ли, - услышала она надтреснутый голос, - завтра. На закате. На Плющихе. У стены. Я найду тебя. На закате.
До конца фильма Мона Ли пыталась унять дрожь, и, когда зал встал, приветствуя создателей фильма, и кто-то потащил за руку ее, упирающуюся, на сцену, она оглянулась и увидела, что кресло, в котором сидел говоривший с ней - пусто.
Мона стояла на сцене, под экраном, и зал хлопал, и несли букеты цветов, и вспышки озаряли, видоизменяя лица, и кто-то уже давал автографы, и Пал Палыч хлопал, стоя, и махал рукой Моне Ли. Он был так горд, что не стеснялся - и плакал. Мона Ли спрашивала всех - не видел ли кто такого господина, в черном костюме, вот с такими усами - она проводила пальцами от носа к подбородку, - нет, какая-то делегация? Наверное, японцы. Нет, не видели. Собирались в ВТО, в "Дом Фильма" - кто куда, Мону Ли звали с собой, но она мотала головой - домой далеко, в Подмосковье, папа ждет. Но ее не послушали, затащили, вместе с Пал Палычем - в ресторан ВТО, и она вертела головой, поражаясь, как столько знаменитостей в Москве могут собраться в одном месте. Есть ей не хотелось, но ее буквально засыпали конфетами и фруктами, и она улыбалась, улыбалась, улыбалась ... сердце её билось глухо, предчувствуя самое страшное, и поделиться ей - было не с кем. Пал Палыча и Мону подвезли на машине до Одинцова ехавшие догуливать в Рузу актеры, и дома они были почти под утро. Было холодно - Таня спала на диване, в большой комнате, укрывшись одеялами и пальто. Наверху надрывался Митя. Пал Палыч бросился затапливать печь, а Мона Ли поднялась к ребенку, голодному, в мокрых пеленках. Их общая с Кириллом тайна - собака Малыш жила во дворе, они с Пал Палычем ее кормили, но в дом Таня ее не пускала. Сейчас же пес оказался на втором этаже и лежал в детской кроватке, согревая мальчишку. Мона охнула, и пошла еще одна бессонная ночь, с кормлением, пеленанием и замачиванием пеленок - на утро. Когда они сели пить чай, уже светало.
- Пап, что случилось с Танечкой? - спросила Мона Ли. - Она же не была - такой? Что?
- Если бы я знал, дочка, я бы сделал - все. Но я - не знаю. Я понимаю одно - нам нужно как-то выжить, правда?
Мона Ли легла, не раздеваясь. Она перестала думать о предстоящей встрече, понимая, что это - конец. Случится что-то такое, после чего жизнь или кончится, или не будет иметь смысла. Мона пошарила под подушкой, вытащила тот самый, ташкентский, спасительный, белый платок. Поднесла его к губам - он до сих пор пах порохом, пылью, сыростью. Та, что передала ей платок - больше не приходила, ни во сне, ни наяву.
Мона Ли ушла из дома, когда Пал Палыч вел второй урок в школе, а Танечка, найдя остатки вина в бутылке, выпила и подобрела настолько, что поздоровалась с Моной.
- Давай я Кирюшу отведу в школу, он проспал.
- Веди, - зевая, разрешила Таня, - если делать тебе больше нечего.
Март был холодным, Мона быстро продрогла в своем пальтишке, и старалась идти быстрее, чтобы не попасть в окно в расписании электричек. Всю дорогу до Москвы Мона Ли, глядя на обычную, будничную жизнь, мелькавшую за окном, тоскливо думала - за что мне-то такое? Почему нет у меня дома, где меня ждут, нет родной моей мамы, нет ничего, что держало бы меня на земле. Выйдя из метро "Смоленская", она пошла переулками, будто повинуясь приказу, не зная, впрочем, куда именно она идет. Мона все еще надеялась на то, что ей послышался этот разговор, как часто бывает при расстроенных нервах, но надежды на это - не было. Вот уж и стало уходить на закат неяркое московское солнце, осветившее стекла окон верхних этажей по четной стороне улицы, вот уж и появились прохожие, спешащие в магазины, озабоченные, непраздные, скучные. Дойдя до Дома культуры "Каучук", Мона Ли оглянулась по сторонам. Тут-то и взял ее под руку темный лицом, небольшой - ростом, с вислыми усами, придающими лицу сходство с китайской рыбкой.
- Идем, Мона, - сказал по-русски внятно и четко, без малейшего акцента.
Мона Ли покорно шла за провожатым. Он молчал, но она поняла, что его зовут Ли Чхан Хэн, и что он главный над ней и именно сейчас разъясниться то, что мучает ее все эти годы. Войдя в арку большого дома, они стали пробираться дворами между домиков, будто забытых между большими, серьезными домами, перелезать через заборы, в одном месте они прошли сквозь подъезд - и вышли в другой переулок. Так петляли они, и становилось все темнее и холоднее. Наконец, войдя в дом, дохнувший на Мону нежилым запахом давно брошенного жилища, они поднялись на второй этаж по лестнице, лишенной перил и вошли, толкнув огромную дверь, отворившуюся без скрипа. Прошли анфиладой комнат, в которых не было мебели, и только сквозняк гнал сор и скомканные газетные листы. В одной из комнат был сооружен очаг в камине, и жаркое пламя грело сидевшего перед ним. Моне Ли была видна только его спина, халат, расшитый драконами, золотыми полукружьями радуг и цветами персика. На голове сидящего был поккон - шапка со шлейфом.
- Ты привел ее? - спросил сидящий.
- Да, - ответил Ли Чхан Хэн.
- Оставь нас.
- Слушаюсь, господин, - и Чхан Хэн исчез.
- Ты знаешь, кто ты? - спросил господин.
- Нет, - честно ответила Мона Ли.
- Тебя избрали.
- Кто?
- Ты не должна спрашивать.
- Кто я?
- Пока ты еще - никто. Тебя - нет. И тебя не будет никогда.
- Но я же есть? - голос Моны Ли дрожал.
- это Тело. Всего лишь - тело. Ты сама - больше тела. Ты - дух.
- Злой?
- Судя по обстоятельствам.
- Сколько мне лет? - спросила Мона Ли.
- У тебя нет возраста.
- Я - бессмертна?
- Дух бессмертен. Плоть - смертна.
- Как... Как мне жить дальше? - Моне Ли было так страшно, что она не ощущала холода.
- Ты сама увидишь - как.
- Я буду любима?
- Нет.
- Но я красива?
- Плоть меняется каждое мгновение, - сидящий протянул руки к огню. По перстням, надетым на пальцы, будто пробежала тусклая змейка, - ты не будешь знать любви никогда. Если ты полюбишь, ты перестанешь быть духом. Ты исчезнешь.
- Кто убил моего отца?
- Он сзади тебя. Подойди ко мне.
Мона Ли сделала шаг к сидящему. Не поворачиваясь, он протянул ей руку вверх ладонью. На ладони лежали часы.
- Это время твоего отца, - сказал сидящий, - и это будет всегда - и твоё время. Но, учти, когда стрелки сольются, произойдет самое страшное. Два времени будут совпадать. Так бывает.
- А мне это зачем?
- Так мы будем предупреждать тебя.
Мона Ли осторожно взяла часы - старенькая "Победа", с надтреснутым стеклом и вытершимся ремешком.
- Кто убил мою маму?
- Ты задала много вопросов. Ты все знаешь о себе. Уходи.
Огонь в камине моментально погас. Стало холодно так, как бывает только во сне, когда ты падаешь в пропасть. Мона Ли побежала назад, и комнаты исчезали за ее спиной, становясь стеной. Когда она вышла на двор, под неяркой лампой стоял, покачиваясь, ли Чхан Хэн.
- Это ты убил моих родителей! - закричала Мона Ли, - это все ты! Ты столкнул с лестницы Таню! Ты сбросил в море Галю, ты ...
- Это сделала ты сама, Мона, - сказал кореец. Вдруг лицо его, темное до этой минуты, начало желтеть, морщиться, как комок бумаги, который только начало лизать пламя. Сузились до щелок глаза, кореец начал бледнеть, растворяться в сумерках, и все покачивался на одном месте, и все таял, таял - и стало пусто. Мона Ли подошла к тому месту, где он стоял - снег был будто присыпан чем-то. Она зачерпнула снег - и почувствовала запах гари. Никого вокруг. Мона Ли, сжимая в кармане часы, пошла вперед, и уткнулась в ограду. Вышел милиционер, козырнул и сказал, - а что ты тут делаешь, девочка? Не знаю, - сказала Мона Ли и пошла налево. Бабка дворничиха, укутанная до бровей платком, странная, шафранового цвета, с узкими глазами, отставила лопату и посмотрела на Мону Ли. У дворничихи были усы, прикрытые снизу воротником ватника.
Мона Ли, посмотрев на шафрановую дворничиху, отшатнулась, и пошла переулками, не замечая ни встречных прохожих, ни машин. Её вынесло к "Смоленской", и вид ее был так странен, что контролерша в метро пропустила ее так - без пятачка. Мона Ли перешла на "Киевской", села в вагон поезда на кольцевой, и будто впала в сон. Она не видела происходящего, не слышала голосов, ее сердце бешено колотилось, а в ушах звенели колокольчики - дзынь-динь-дзынь-динь. К ней обращались, она не отвечала. Вскоре вагон опустел, станция "Парк культуры", дальше поезд следует в депо.
- Просьба освободить вагоны, - сказал женский голос. Мона Ли не шевельнулась. Заглянула дежурная в красной шапке с метрошной эмблемой и флажком:
- Эй! девочка! В депо едем!
Вышел, потягиваясь, машинист:
- Чего у тебя там, Валь?
- Да вот, чудная какая-то, не выходит.
- Пьяная? - машинист заглянул в вагон. От эскалатора к ним уже шел милиционер. Валентина подошла к Моне, заглянула в лицо.
- Господи, да у неё, видать, горе какое, - она подняла Мону и повела её, держа за плечи, - все нормально, ребята, тут по женской части, видать, - и показала флажок. Поезд всосало в тоннель, а Валентина, держа Мону, пошла переодеваться в служебку. Мону она посадила на стул, налила кипяченой воды из чайника, но та даже не посмотрела на стакан.
Валентина жила в коммуналке на Зубовской, со старой бабкой и двумя детьми - мальчонками-погодками, семи и восьми лет. Небось, куда и пристрою, - думала про себя Валентина, ведя Мону Ли за руку по мостовым, крытым ледяной коркой, - вот те и март, холода какие, - Валентина старалась удержать равновесие.
Пройдя ломаную линию коридора, Валентина втолкнула иззябшую Мону в комнату.
- Чего-й-то приперла ты кого, - спросила бабка, лежащая за шкафом на кровати, - кто-й-то?
- Баушк, свои это, дочка подруги моей, заночевать негде.
- А у нас тут прям постоялый двор какой, прям места не разложисси самим!
Валя включила ночник, наскоро застелила диван, уложила на него Мону, стянула с нее бельишко, подержала ноги в руках, - холоднючие какие! Пошла на кухню, накипятила воды, налила в водочную бутылку, положила в ноги. Сама, наскоро умывшись, приткнулась, подвинув мальчишек на большой тахте.
Валя работала в две смены, потому назавтра Мону донимала бабка, да пришедшие со школы братья. Мона Ли лежала, не отвечала, и пацаны, решив, что она малахольная, но может быть интересна, как живая игрушка, принялись сажать ее, надевать на нее бабкин платок, красить губы мамкиной помадой. Мона Ли только молчала. Но не улыбалась больше. Мать, пришедшая со смены, надавала пацанам подзатыльников, отругала бабку, и села кормить Мону с ложечки - кашей. Мона смыкала зубы и не ела.
- Вот беда, - Валя даже пошла и налила себе стопочку, - надо, верно, в больницу. А что там скажешь? Документов - нет, проверила. Вот, вечно она так! Первый раз подобрала пьяненького, тот пожил у нее - сыночек получился. В другой раз гражданин портфель оставил, переночевал у нее, - второй получился. Ладно, тут уж такой беды точно не будет, - подумала Валя и уложила Мону.
На следующий день возбужденные мальчишки растолкали спящую мать:
- Мам! смотри! мам! Это же вон, она - наша чокнутая! На обложке киножурнала "Искусство советского кино" красовалась ... Мона Ли. - Мы журнал у Марь Васильевны попросили! Сейчас весь класс придет смотреть! Это же вот - Нонна Коломийцева! Марь Васильевна сказала, что у нее память начисто отшибло. Должно, под машину попала, да, мам? Валентина так и села на тахте.
Пришло, казалось, полшколы, но в коммуналку их всех не впустили, только Мария Васильевна, в строгих очках, в костюме джерси и с непременной фальшивой камеей, долго пила чай в комнате и обсуждала с Валентиной вопрос - что делать дальше. А дальше - просто. Позвонили в отдел кадров студии "Госфильм" - из милиции, конечно, те адрес дали. Сосед по коммуналке Пашка Шмутько, случайно трезвый шофер автобазы, отвез Валентину и Мону Ли в Одинцово, где сдал на руки Пал Палычу Коломийцеву. Школа еще месяц гудела, обсуждая это событие, да к тому же в субботу, в актовом зале показали "Волшебную лампу". Пацаны ходили в героях, и даже самая красивая девочка Света отдала им свой пирожок с повидлом.
В этот раз Мона Ли пролежала дольше обычного, но в семье так к этому привыкли, что и внимания не обращали. Пал Палычу на работу звонили из студии имени Гайдара, предлагали снимать Мону в детском фильме-сказке "Хозяйка Медной горы". Звонили из студии "Веселая переменка" - и там Моне Ли нашлась роль. С почты приносили мешки писем. Но, как ни странно, вовсе не Мона Ли проснулась знаменитой после премьеры - знаменитым стал Сашка Архаров. Красавец, герой, все трюки сам, то на лошади, то на верблюде, то с башни, то на крепостную стену - белозубый, кареглазый, загорелый. Тут уж отбоя от девиц не было. Даже первая жена вернулась. Ну, место занято - так она рядом стала появляться. Обозначала присутствие в жизни Архарова.
Марченко этот фильм ничего не принес - она не пела, не танцевала, да и костюм - паранджа какая-то, да халат. Тут и глазками только стрелять, а что еще? Но фильм пошел, пошел, набирая обороты, увеличивая число зрителей, и принося кассовые сборы весомые для детского кино. И в республике хорошо приняли, и пресса, короче - успех. Через месяц Мона Ли пришла в себя, как ни в чем не бывало, вышла на двор, вдохнула уже апрельское тепло и вспомнила - сегодня, 5 апреля. Её день рождения. 13 лет. 13 Лун. Чхонъмёнъ. Праздник света и тепла. Поздравлять ее было некому. Она пошла, перепрыгивая через лужи, на станцию - просто так, чтобы вдохнуть запах проходящих поездов. Когда она стояла на платформе, ее плеча коснулся небольшой человечек в темной одежде, и, взяв ее за руку, вложил что-то в ладонь, и - исчез. Мона Ли раскрыла ладонь - на желтоватом клочке бумажки лежал странный зверек-игрушка из нефрита. Тело его было, как у оленя, но покрыто чешуей, хвост - как у быка и рог на лбу. Знакомый голос внутри Моны сказал - это ки-ринь. Это мир, гармония, честность и прямота - говори, что знаешь, не бойся правды, потому, что ложь и правда всегда существуют в равных частях. Мона Ли положила фигурку в кармашек куртки и пошла домой.
На следующий день ученицу 7 класса "а" Нонну Коломийцеву пригласили играть принцессу в фильме "Волшебный олень", а дальше - посыпалось, как из Рога изобилия. Летом, для укрепления культурных связей с советскими республиками, Мона Ли получила путевку в "Артек".
"Артек" произвел на Мону Ли впечатление самое неприятное. Она, избалованная с детства, прежде всего любовью и признанной своей красотой, привыкла к тому, что выделяясь среди всех - сверстников ли, старших ли - она царила везде. Она не была неформальным лидером, но она была - принцессой. В лагере, даже в таком элитарном, как "Артек", равенство декларировалось, хотя бы - и на словах. К тому же, Мона Ли привыкла к абсолютной свободе. Она могла есть, когда хочет, читать, когда ей это интересно, и спать - если устала. Распорядок и режим она не принимала никак. Она даже понять не могла, что гонит такое количество ребят на линейку, поднимать какой-то дурацкий флаг, пачкая руки о трос, вымазанный в машинном масле. Речёвки, пилотки, общее купание, постоянные мероприятия, дерготня, и при этом самые подлейшие зависть, доносительство и ложь. В ее отряде были уже старшеклассницы, и, если на разных семинарах и слетах они говорили о комсомоле, как помощнике партии и о светлом будущем под знаменами марксизма-ленинизма, то в раздевалках душевых и в спальнях разговоры велись совсем о другом. Любовь? Если бы - любовь. Мона Ли, не пережившая в своей жизни даже привязанности, какая бывает у ребенка к матери, к бабушке, или даже к живому существу - котенку, щенку, искала в самой себе это чувство, она как бы прикладывала себя - как ключ - к тому, к этому, и - ни от кого она не получала ответного сигнала. Разговоры девушек были ей неприятны, Мона Ли могла себе позволить не выносить пошлость. Понятно, что с ней никто не "дружил". Дружили девочки по две-три против другой тройки-двойки, часто наушничая, и делая пакости. Вообще, атмосфера была схожа с дембельской ... в ход шли и кружки с водой, и даже кусочки мыла в конфетах.
Когда привезли для показа "Волшебную лампу", сам директор лагеря распорядился собрать торжественный слет и ужин с танцами в честь приезда части съемочной группы. Мона Ли равнодушно смотрела на общую суету, ей хотелось одного - оказаться у воды, непременно пруда, или озера с плавающими по нему розовыми и белыми перьями, и чашками лотоса, на глянцевитых плотных листьях. Море она не полюбила со съемок, а после Судака и вовсе перестала даже выходить на пляж. Только вечерами, когда молодежь сотрясала воздух, извиваясь на дискотеке, она выходила к берегу, садилась на влажный от вечерней росы песок и смотрела на далекие огоньки судов.
- Моночка, а ты в чем будешь? - спросила Мону главная красавица лагеря, Лёка Голубева, - в пионерской форме? - Палата зашлась от хохота.
- Почему? - спокойно спросила Мона, сидевшая на подоконнике.
- Ну как же? - деланно удивилась Лёка, - ты же на премьере была вообще ... в школьном платьице и в передничке? Тебе надеть нечего? Ну, как же, ты у нас сиротка ... Хочешь, дам тебе свою юбочку? Джинсовую?
- Она мне велика будет, - Мона Ли слезла с подоконника, - а насчет сироты ... - Мона Ли прикрыла глаза, помолчала, приложила палец к уголку рта и сказала, - твоя мама живет с отчимом, твой настоящий отец бросил ее, когда тебе было два года. У отчима есть старший сын, в которого ты, Лёка, влюблена.
- Дура! - закричала Голубева, - дура! Ты подслушивала!
- А разве ты об этом рассказывала? - Мона Ли подняла брови, - а твоя мама запирала тебя в детстве в шкаф. На ключ. И давала тебе фонарик, - и Мона Ли вышла из палаты.
- Тёмную? - Лёка от злости заикалась, - тёмную? - все согласно закивали головами, и только самая младшая, Леночка Свердлик, некрасивая, с огромным носом-каплей начала грызть ноготь и покачала головой.
Мона плечиком дернула, бровками - шевельнула - знала, что у нее это получается так, будто бровки - и не бровки это, а два зверька, то ли норочки, то ли соболя - бегут от переносицы, к вискам. Ее даже специально Псоу просил на съемках - "Мона, поиграй бровями!" Развернулась, пошла к старшей вожатой, спросить ключи от кладовки, где все вещи были под замком, кроме тех, что под рукой нужны. Наташа, старшая, милая, любимица, затейница - ее весь Артек обожал, напускала на себя строгость, чтобы дисциплину соблюдали, а все равно - облепят ее девчонки со всех сторон, хохочут-щекочут, с поцелуями лезут.
- Что тебе, Мона? строго спросила Наташа.
- Наталья Кирилловна, я хочу платье взять, погладить - завтра фильм мой будут показывать, вот.
- Ах, ну да-да, ты моя Лиза Тэйлор, - Наташа затормошила Мону, взяла ключи. У Моны был шикарный чемодан, кожаный, с двумя ремнями-застежками, а на ручке - бирочка "MONA LI USSR NONNA KOLOMIYTSEVA" - это она в Чехословакии купила, когда снималась в роли Принцессы на студии "Моравия-фильм". Наташе было страшно любопытно, что в чемодане, Мона, хоть и тринадцатилетняя, а уже побывала в таких странах! Мона отщелкнула замочки, стала вынимать на столик аккуратно сложенные сарафанчики-юбочки-платьица. Вдруг застыла. Закрыла глаза. Ойкнула. Помотала головой - смотрит, а на дне чемодана, где лежало обернутое в пергамент платье, в котором она играла Принцессу - лежит что-то безобразно бесформенное, какие-то клочья материи. Ткань платья была неимоверной красоты, ее привезли из соседней Венгрии - невесомую, шитую золотыми и серебряными нитями, цвета голубой воды - переливающуюся, прохладную ... Мона Ли подняла на вытянутые руки безнадежно испорченное, грубо изрезанное платье и пошла, забыв закрыть дверь. Наташа бросилась за ней, так они и вошли в палату - впереди Мона, а сзади Наташа с испуганными глазами. Девчонки вскочили, только Лека Голубева осталась сидеть - сделала вид, что роется в тумбочке. Мона Ли стояла и плакала, и бисеринки, которыми было вышито платье, сбегали с надорванных нитей и падали, и тихонько шуршали, рассыпаясь по полу.
- Кто это сделал? - спросила Мона Ли. Девочки молчали. У кого-то на лице было сочувствие, у кого-то поддельная жалость, а у кого-то и глазки сияли. Леночка Свердлик, нескладная такая, и росточка небольшого, единственная подошла к Моне, и сказала
- Мона, у меня есть совершенно шикарное платье! Бери! - Все знали, что у Леночки папа в Торгпредстве в США, и знали, что Леночка одевается так, как не одеваются жены дипломатов. Девочки в Артеке знали толк в шмотках.
- Кто это сделал? - это уже Наташа повысила голос. - Девочки, вы понимаете, что это - уже не шалость, это уже - преступление ...
- Па-а-а-дума-ешь, - протянула Лёкина подружка Вика Горевая, - вы нам еще милицию сюда вызовите. С собакой. Может, это Монка сама свое платье изрезала?! А на нас специально сваливает!
- А откуда ты знаешь, что - изрезала? - спросила Мона Ли. Все молчали, и только шуршали и шуршали бисеринки, покрывая пол драгоценным песком.
Где-то вдалеке, ударяясь о стены корпусов, прозвучал сигнал отбоя - "спать-спать, по палатам..."
- Девочки, ложитесь, - скомандовала Наташа, - разбираться завтра будем.
Нехотя, вяло девицы побрели - чистить зубы, умываться. Взбивали подушки, раскрывали застеленные кровати. Все это делалось только для старшей вожатой. Она это понимала прекрасно, и знала, что ей свое свидание на сегодня придется отложить, потому, как эти тихони затеяли сегодня еще и "тёмную" устроить Моне Ли. Мона Ли стояла, опершись спиной на спинку кровати. То, что осталось от наряда, сшитого лучшими портнихами киностудии "Моравия", она свернула в комок и положила под подушку. Глаза Моны были сухи, но вся она была опять - как натянутая струна. Что я им сделала? - думала Мона, - обидела? Оскорбила? Украла? За что они меня ненавидят все, кроме Леночки Свердлик? Я ни о ком слова плохого не сказала ... Окна корпуса были распахнуты в крымскую ночь, и крупные звезды лежали на тополях, а там, вверху, в горах, звезды водили хороводы и тоненько дрожали. Вдруг в окно, подтянувшись, влез мужчина. Девочки, кто в ночнушке, кто в пижамке, а кто и так - подняли визг. Бывало, что вожатые промахивались окном и попадали на девчачью половину. Но тот, который влез сейчас, сел на подоконнике спиной к теннисному корту, свесил длинные ноги в фирменных белых кроссовках в палату, жестом, от которого просто умирали все девушки и женщины Советского Союза, поправил челку, улыбнулся ярко и сказал
- Ну-и? Где тут моя невеста? Где моя Мона? - Мона обернулась на голос Сашки Архарова, расцвела, сама не ожидая этого от себя и даже едва не бросилась ему на шею.
- Девушки, - пропел Архаров, ну-ка, отвернулись, и - баиньки. Мона? - Архаров вынул из-за спины букет только что сорванных роз, картинно поднес их лицу, делая вид, что целует - и бросил Моне. Она поймала букет, пахнущий ночью, прохладой, и тем душным, беспокойным запахом, какой бывает у крымских роз летом, и поднесла его к лицу. Девицы, укрытые до подбородка одеялами, лежали с раскрытыми глазами. Только Лёка Голубева, успевшая переодеться из ситцевой рубашонки в нежно-розовую комбинацию с белыми кружевными лямками, сидела на кровати, вполоборота к Архарову, демонстрируя великолепный загар, длинную шею и вполне себе зрелые формы. Но Архаров сделал руками жест, говорящий - иди, иди ко мне, и Мона Ли подошла, и Архаров обнял ее, прошептав на ухо:
- Сбежим, а? Пойдем пионеров-героев посмотрим?
- А, пойдем! - согласилась Мона Ли. - Только корпус заперли?!
- А нам это помешает? - Сашка перемахнул через подоконник, - прыгай! Я тебя ловлю! Мона Ли, обернувшись, показала Лёке Голубевой кукиш - и прыгнула в окно.
- Ну, и как мы ей тёмную будем делать? - все девчонки заговорили одновременно. Нет, ну ваще! Сам Архаров... нет, ну это как? Ей ваще ... ей тринадцать! А ставит из себя, тоже - подумаешь, в кино снялась! Вон, у нас много кто в "Веселой переменке" снимается, и что? - Гомон стоял страшный - кричали, перекрикивая друг дружку. Вошла Наташа. - Почему не спим?
- Ой, Наталь Кирилна! - закричали девицы хором, - представляете? Ужас какой? Ой, ну ... Наталь Кирилна! Сейчас к нам в палату сам Архаров влез! Через окно!
- Вы бы девочки, сухим вином на ночь не баловались, - сказала Наташа, сдвигая пилотку на затылок, - а то еще не то померещится.
- ПРАВДА! - это Лена Свердлик крикнула - неожиданно для себя. - Правда, - добавила она тише.
- И где же Архаров? - Наташа выглянула в окно, - улетел?
- Нет, - сказала зло Лёка, - Монка наша с ним - гулять пошла. Вот!
Мона так обрадовалась приезду Архарова, что сама растерялась. Он никогда не вызывал в ней никакого сильного чувства - если говорить именно об эмоциях. Он был ей симпатичен, она, еще своим детским сердцем, понимала, что он красив, и она нравится ему. Ей приятно было с ним болтать о каких-то пустяках, принимать знаки его внимания - ну, чем можно побаловать ребенка? Игрушки, конфеты, книжки ... Маленького мишку, с нежно-голубым кожаным бантиком Архаров привез ей из Англии, и Мона таскала медвежонка с собой повсюду, даже спала с ним - Шурик (так она звала медвежонка) сидел на ее подушке. А тут - розы. Как взрослой. И Мона Ли почувствовала буквально - что сердце дрогнуло. Оно билось ровно, вдруг замерло, будто проваливаясь - у-у-у-х, и застучало быстро. И опять зазвенели колокольчики, и какие-то бамбуковые палочки - тук-шух-тук-шух ... Они шли с Архаровым по дорожке, освещенной матовыми шарами фонарей - как в парке. Вдоль дорожки стояли зеленые скамейки, по бокам скамеек - крашеные в серебряный цвет урны, и гипсовые бюсты пионеров-героев.
- Жутковатое зрелище, - Архаров обнял Мону Ли за плечики, - идем сквозь строй! А салют будет? Нет, скажи, у вас тут весело? Картошку печете, поете песни? Или ты ходишь на танцы? Ты целовалась, скажи?! А? Или купаетесь по ночам? Заплывая за буйки? - Архарова несло, как обычно. Мона хохотала, отпихивая его:
- Какие буйки? Саша? Там же все огорожено!
- Как в клетке? - начинал Архаров, - я понял! Ты живешь в зоопарке! Ты - тигрица львов! Нет, львица тигров? Мона, Мона,- вдруг почти застонал он, подхватив невесомую девочку на руки, - Мона, Мона моя ...
- Саша, я тебя прошу, - Мона испугалась того, что ей вдруг стало жарко - всей, с головы до ног, так жарко, будто она вошла в огонь. Все сильнее стучали бамбуковые палочки, все громче звенели колокольчики, и уже кружилась голова, и Мона невероятным усилием воли заставила себя - сесть. Они сидели на скамейке, Архаров опустил голову, потом выпрямился, положил руки на спинку скамьи, не касаясь Моны.
- Поговорим? - и потянулся за сигаретами.
- Ты что!- Мона схватила пачку, - у нас курить нельзя! Сразу отчислят из лагеря!
Архаров перехватил ее руку, скомкал и выбросил сигареты, поцеловал ее ладонь:
- Я люблю тебя. Мона. Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ. И ты должна привыкнуть к этой мысли. - Он говорил отрывисто, будто стучал кулаком по столу, вбивая слова. - Я буду ждать. Год. Два. Десять. Я буду ждать, когда ты станешь моей. Моей женой. Мона.
- Саша, - Мона почти ничего не слышала из-за грохота сердца, - ну мне только тринадцать сейчас, а тебе же ...
- Мона, - Архаров взял в ладони ее лицо. В темноте глаза казались огромными, и Архарову казалось, что ее взгляд притягивает его, не отпуская.
- Так-так-так! - сидим после отбоя! - голос шел из-за кустов и принадлежал мужчине, - какой отряд? так-так-так! Актриса наша! Да еще и не одна ... немедленно к директору!
- Тихо-тихо, - Архаров перемахнул через скамейку, - товарищ! Я - вам, товарищ! Вы кто? Вы страж порядка? Товарищ? - Стоявший в кустах в синей униформе вытаращил глаза,
- Ой! Еще артист! Так вы того - сам Александр Архаров будете?
- Буду, мой дорогой, и есть! - Архаров полуобнял стража порядка, - товарищ!
- Я комендант! - рявкнул страж неуверенно.
- Ах, комендант! - Архаров вытянулся во фрунт и приложил руку к виску. - Мы в крепости! Товарищ! Что с обороной? Где гарнизон? Арсенал захватили? - Мона просто умирала от смеха - когда Архаров входил в роль - спектакль удавался... Уже хохотал и комендант, и сбежавшиеся на его крик пионервожатые, которых оторвали от хорошего вина, любви и партии в карты. Через полчаса перешли на опустевшую танцплощадку, где Архаров, перебудив весь лагерь, дал концерт. Нашлась гитара, расчехлили ударную установку, кто-то из вожатых откинул крышку фортепиано - и они дали такой джаз! И начались танцы, и сбегали за домашним вином и виноградом, и в чаше июльской ночи плескалось море, и хотелось одного - искупавшись, рухнуть на теплый песок и смотреть в звездное небо. Которое, как известно - на юге ближе, чем на севере.
Мона смотрела, как импровизирует Архаров, и постепенно перемещалась на край танцплощадки. Первое время Саша искал её глазами, но потом, окруженный толпой поклонниц, увлекся, и выпил, и, отставив гитару, сам вышел в центр, и тут был рок-н-ролл, и твист, и вообще - не поймешь что.
Мона Ли бежала по дорожке к своему корпусу. Зацепившись за карниз, подтянулась, перелезла в комнату. В палате стояла тишина. Но - не сонная тишина, когда кто-то ворочается, кашляет во сне, или бормочет. Тишина была - искусственная. Мона Ли, расслабленная от новизны ощущения счастья, своего, личного, счастья, стояла и улыбалась, просто так - сама себе. И вот тут ей на голову набросили одеяло. Моне Ли приходилось защищаться в интернате, но даже там в ходу не было такого - чтобы все - против одной. Прошла пара минут, пока Мона Ли успела осознать происходящее, сгруппироваться, и начать защищаться. Преимущество нападавших было в их числе, но это было и существенным минусом. На небольшом пространстве между кроватями девушки наносили беспорядочные удары, норовя попасть по голове, или по животу. Пинали ногами, а одна даже притащила стул, но попала по своим же подружкам. Мона Ли сначала свернулась в клубок, обхватив голову руками, закрыв живот от ударов, а потом резко выпрямилась и ухватила за щиколотку ближайшую к ней девушку. Вцепившись в самое болезненное место - над пяткой, Мона рассчитала точно. Кто-то заорал и подпрыгнул, Мона Ли перекатилась под кровать, и оттуда - молниеносным броском одолела все пространство до двери, и, вскочив, она щелкнула выключателем. Нападавшие, разъяренные, потные, всклокоченные, исцарапавшие сами себя, стояли, тяжело дыша ненавистью. Мона Ли стояла спиной к двери. Ха, - подумала она про себя - просто сцена на табачной фабрике. А я - Кармен. Ножа не хватает. Так они стояли несколько минут - кому-то нужно было начинать, а при свете это было трудно. Тут Лёка Голубева, не спуская глаз с Моны, подошла к ее кровати и схватила медвежонка Шурика.
- Ой-ой-ой, - засюсюкала она, - какой медвежоночек! А сейчас мы его ... мы его ...
- Лёка, башку ему оторви, - крикнула первая Лёкина подружка Вика, - посмотрим, что у него внутри, а? Наверное, любовная записка от самого Архарова? - И девицы, осмелев, начали наступать на Мону. Кто-то бросил Лёке маникюрные ножницы.
- НЕ СМЕЙ, - закричала Мона, - не смей! Не делай этого, я прошу тебя ...
- Она проси-и-и-т, ой-ой-ой! На колени встань, гадина! Мы тебе покажем, кто тут главный, принцесса, выпендриваешься?.. - и Лёка ножничками перерезала голубую кожаную полоску. Мона Ли закрыла глаза. Теперь она слышала шум множества барабанов, грохочущих перед битвой. Она видела ряды бойцов, одетых только в широкие штаны и рубахи, с кожаными щитами в левых, а с мечами - в правых руках. Громко дышали кони, несущие всадников, хрипели и рвали поводья ...
- Не делай этого, - тихо и внятно повторила Мона Ли, и лицо ее стало белеть, становясь маской. Многие из девочек отшатнулись с криками - Лёка, кончай, она придурочная! Но Мону Ли остановить было нельзя, и она не была властна - остановить себя. Она начала медленно кружиться вокруг своей оси, стуча ладонями, и странный звук напоминал глухие удары - так стучат камни, ударяясь о кожаные щиты воинов. Лёка вдруг вскрикнула от боли, уронила медвежонка, и упала, больно ударившись о металлическую спинку кровати. Девочки стояли, боясь шевельнуться. Мона Ли сначала дышала тяжело, потом все тише, спокойнее, подчиняя дыхание ритму сердца, потом открыла глаза, подошла к своей кровати, взяла медвежонка, положила его в свой рюкзачок, который достала из тумбочки, села на корточки, приложила пальцы к сонной артерии лежащей Лёки и сказала:
- Она жива. Но она изменится. И вы все - изменитесь тоже. Где Свердлик? -Кто-то из девиц кивнул на дверь. Мона вышла, потом вернулась, улыбнулась, погрозила пальчиком, - никогда так больше не делайте, девочки ... - и выключила свет.
Мона открыла дверь в туалет.
- Лена?! - тишина в ответ. Стала открывать дверки кабинок - в последней сидела несчастная Лена Свердлик, ее единственная защитница. Милые девушки полотенцем связали ей руки за спиной, примотав для верности к водопроводному стояку. - Звери-звери, - раздумчиво сказала себе Мона Ли, отвязывая зареванную Лену, - а разве звери могут - так? Звери - не могут. Люди могут.
- Они меня хотели вообще, они хотели меня головой в унитаз, представляешь? - Лена уже не могла плакать, а только судорожно икала.
- Так, ну в палату тебе нельзя, - Мона наморщила лобик, - идем, я тебя спрячу.
- А что толку, - горестно сказала Леночка, - мне все равно же - возвращаться. Меня везде обижают. Мальчишки обижают, девочки. Только ты первая ко мне так отнеслась. И еще Наталья Кирилловна. Я в палату пойду. Чего им теперь надо? - Леночка посмотрела на Мону, - ой, Мона, у тебя такой синяк! Вот, - она дотронулась пальчиком, - на скуле прям, и губа разбита. Ой, а смотри, сколько синяков, Мона ... что они сделали, Мона! Я хотела тебя предупредить, но они меня напугали. Я слабая. Я трусиха.
- Ничего, - Мона чмокнула ее в щеку, - ты классная девчонка. Научись побеждать свой страх, это проще простого. Ну, я пошла?
- Иди, да, уже вон - светло как, - и Леночка жалобно посмотрела на Мону Ли.
Мона вылезла через окно веранды, спрыгнула мягко, присела, прислушалась - пели птицы, лагерь спал. Она пошла в сторону танцплощадки - на скамейке, у центральной клумбы с флагштоком, сидел, в окружении пионервожатых и девушек из старших отрядов, Архаров. Издали было заметно, что он устал, выпил сильно, но привычка и актерская выносливость держала его на плаву. Мона Ли знала это по съемкам - будет работать, а потом, дойдя до любой кровати, уснет беспробудно. Она подошла, но не приблизилась, и свистнула, как пацан, - в два пальца. Архаров тут же вскочил. Не обращая внимания на собравшуюся компанию, он побежал к Моне, споткнулся, растянулся на гравии дорожки, отряхнул джинсы, подошел, картинно прихрамывая. Взглянув на Мону, открыл рот.
- КТО? - спросил. - КТО??? убью гада, Мона, кто?
- Я упала, - Мона увернулась от Саши, - не тряси меня, у меня голова болит.
- Откуда упала?
- Из окна прыгала. - Мона смотрела на него и лицо ее было печально. - Не спрашивай, а? Ты можешь сейчас поехать со мной в Москву?
- Могу, - не думая согласился Архаров, - но! Стоп! Сегодня вечером здесь будет НАШ с тобой фильм?!
- Я не хочу ничего. - Мона дотронулась до скулы, - куда я - такая?
- Знаешь, - Архаров повернул ее к себе, - тот, кто тебя ударил, будет рад тому, что ты сбежала. Уехать можно. Но мы с тобой уедем после премьеры. А сейчас я тебя отведу к пионервожатым, выспишься.
- Тогда я уеду одна, - Мона Ли смотрела на него, и синяк уже стал заметен настолько, что никакими очками или гримом его закрыть было нельзя.
- Пошли, - Архаров взял Мону за руку, - утро вечера светлее, а?
- Наверное, - согласилась Мона, но уже утро. Архаров потянулся:
- Эх, в море? Ну?
- Я боюсь.
- Со мной?
- С тобой я боюсь только себя, - пробормотала Мона Ли.
Сероватый песок между крупных камней еще хранил вчерашние отпечатки ног, видны были забытые мячи, чья-то сандалия, полотенце. Море лениво гладило берег, словно готовя его к наступающему дню. Разделись - Архаров был в плавках, на Моне была футболка и шорты.
- Снимай? - Архаров смотрел на вытянувшуюся за эти годы Мону и понимал, что пропал. Бесследно и бесповоротно. Он всю жизнь будет помнить ее - такой, как в то рассветное утро, когда она стояла и смотрела на рассвет, и кожа ее становилась золотистой, и печаль уходила из ее глаз - в море. Мона поднялась на мысочки, и тоже потянулась:
- Плывем?
- А ты плавать-то умеешь, - спросил Саша, стараясь, чтобы хрипота в голосе не была так заметна, - а то еще спасать тебя ...
Мона Ли постояла, потом переступила через шорты, стянула майку - и пошла в море. Она шла, будто зная рельеф дна, не щупая его ногой, не оступаясь. Когда вода дошла до подмышек, она оттолкнулась и поплыла. Чувство невесомости так потрясло её, что она плыла, и не могла остановиться. Архаров, одуревший от такого поворота событий, плыл саженками, стараясь держать Мону в поле зрения, не видя ее. Мона Ли перевернулась на спину, и легла, и стала смотреть в небо. Архаров подплыл и тоже лег на спину. Протянул руку к ней - и так они и лежали, покачиваясь на воде, держась за руки, и молчали. Наверное, это и был момент наивысшего, сумасшедшего счастья, когда она только проснулась, а он - начал жить заново.
Катер пограничников затарахтел вблизи. Архаров перевернулся, увидел на палубе офицеров в белых рубашках, погранцов в хаки, и, резко дернув Мону, заорал:
- Мона! Плывем, мать твою! Догонят! Посадят! Ой, маменьки мои, мы ж в туретчину хотели путем нарушения границы! Дяденьки! Мы сдаемся! Хэнде хох!
- Товарищ Архаров, - слова из мегафона прозвучали, как грохот камнепада, - прошу вас и вашу спутницу покинуть акваторию и предъявить документы пограничникам!
- Нет, ну страна! Ну, страна! - Сашка хохотал, вылезая на берег, - документы им! А сами - Архаров! Так! - Закричал он остолбеневшим мальчишкам в форме пограничников,- глазки, глазки! мальчики! дайте девочке одеться!
Пока он раздавал автографы, Мона сидела на камне, расчесывала мокрые волосы и улыбалась. Синяк был огромный. Странно, но даже это нисколько не портило ее красоту, а делало еще более загадочной, и - желанной.
Затрубили горны к побудке "вставай, вставай, дружок...", зашаркали метлы по дорожкам, потянуло пригоревшим молоком со столовской кухни, залаяла собака Артек, охранявшая дом директора - лагерь проснулся. Палата, из которой ушла Мона, выглядела ужасно. Наташа, зайдя будить девчонок на зарядку, просто остолбенела.
- У вас тут что было-то?
- Зарница, - ответила Вика. - Играли. Ну, мы уберем.
- А что с Лёкой? - Наташа подошла к лежащей на полу Голубевой.
- Не знаю, - Вика пожала плечами, - с кровати рухнула, наверное. - Наташа ойкнула.
- Так врача надо!
- Так надо, - Вика зевнула, - кто спорит?
- Ну, девочки, - Наташа обернулась, - вы мне не нравитесь ... а Мона - где? Палата молчала. - ГДЕ МОНА? - крикнула Наташа.
- Наверное, в Москву сбежала, - Вика пыталась найти шлепанцы, - ей тут климат не подходит ...
Мону Ли уложили, перебудив уснувших предрассветным сном студенток актерского, приехавших на показ "Волшебной лампы". Целоваться сил не было, поделились одеялом-подушкой, и уснули. До обеда. И до обеда весь лагерь стоял на ушах - искали Мону Ли. Директор, привыкший в Артеке ко всему, вплоть до внезапных родов у одной пионерки из старшего отряда, тут перепугался не на шутку. Все руководство лагеря, плюс местная милиция - прочесали территорию, ужаснулись, увидев погром в палате, тут же все соединили со вчерашним "концертом" Архарова, позвонили пограничникам, а дальше - все просто. Нашли спящую Мону, приложили пальцы к губам и вышли на цыпочках. Звезда, что скажешь!
Лёка Голубева пришла в себя от простого нашатыря под нос, но, увы - она ничего не могла вспомнить. Помнила, как пошла умываться, как легла - книжку перед сном прочесть - и все. Провал.
- Упала, - решила артековская докторша, - это с девочками бывает. Сны беспокойные.
- Ага, - добавила Наташа, - и все кровати перевернула, и простыни порвала.
- Ну-ну, - директор умоляюще замахал руками, - родители девочки нам все возместят, правда, Лёкочка?
- Я можно - папочке позвоню? - Лёка была хороша, как падший ангел, и тиха, как маленький лорд Фаунтлерой.
- Иди, иди, деточка, звони из моего кабинета! - директор пошел впереди, открывая двери.
- Ага, - сказала зло Вика, выметая осколки посуды, - это кайф, когда у тебя папа секретарь Обкома. А вот как жить тому, у кого мама уборщица в столовке, я не знаю.
- Ну, че ты ноешь-то, - Викина соседка заправляла койку, - тебя ж послали в Артек-то. Ты, видать, шибко умная? Или по комсомольской работе продвинули? Вика промолчала.
В Артеке был свой Концертный зал под открытым небом. Сейчас там суетились ребята, налаживая аппаратуру, растягивая экран, звуковики проверяли колонки и микрофоны. Показ был назначен, в виде исключения, на девять вечера. К нужному часу все тонуло в цветах, отряды пионеров и комсомольцев шли ровным строем, под музыку горна и барабанный бой, который наконец кто-то догадался сменить затейливой восточной мелодией. Ряды тут же расстроились, все перемешалось, занимали места, галдели, кидались фантиками, кто-то из младших приволок толстого столовского кота Тузика, кот орал, ему ответила овчарка Артек, старшие уже пили вино, передавая его за спинками кресел, - было все, как обычно. Но тут вспыхнули прожектора, грохнул почему-то марш "Прощание славянки", и по ковровым дорожкам на сцену поднялись Вольдемар Псоу, Лара Марченко, Саша Архаров, Леонид Северский, художник, оператор, и все, кто хотел приехать на недельку на "ЮБК" - Южный Берег Крыма. По рядам, где сидел старший отряд, прошелестело - а Монка где? В Москву сбежала? Сбежала! Я сама видела, как она садилась в автобус! Да, как это она без документов? Ври больше! А ее Архаров увез. Ой, ну Вика, тебе бы по телевизору мальчика Колокольчика из города Динь-Динь играть ... А что у них с Архаровым? - вытягивали шеи верхние ряды. - Он чего, на ней женился? Да? На ком? На Монке! А ну, тихо! - рявкнули рассредоточенные в рядах вожатые. Сейчас выведем говорунов быстро!
Вечер начался. Опять говорил Псоу, но уже размягченный хорошим массандровским вином и далмой, которую непревзойденно готовил Овсеп Варданян, главный артековский художник, у которого на плакатах пионеры-герои имели некоторое сходство с Хачатуряном и даже где-то с юным Шарлем Азнавуряном. Псоу рассказал пару забавных, с его точки зрения, анекдотов про свою жизнь в пионерском лагере, потом спела Марченко, Северский прочел Багрицкого "Валя, Валентина ...", а сводный хор КЧФ из Севастополя проникновенно исполнил "На пирсе тихо в час ночной", и выставил гибкого матросика сплясать "Яблочко". Артековцы вяло хлопали. Но что началось, когда вышел Архаров ... Девицы взбирались на сидения, махали сорванными с шеи галстуками, кидали вверх пилотки и визжали. Саша постучал по микрофону:
- Я прошу внимания! Моя скромная персона, поверьте, не заслуживает такого восторга. Я - что? Я - АРТИСТ! Сыграл, как мог. Но! - он приложил руки к груди, - я вам благодарен за такую любовь! - и расшаркался, и улыбнулся по-голливудски, и тут же появилась гитара, и он пел, и его не отпускали. Тут Псоу кашлянул в свой микрофон:
- Похлопаем?! - и пошли титры ...
Малышня и средние отряды смотрели с восторгом, радуясь не только отложенному "отбою", но и хорошо снятой, красивой сказке. Старшие смотрели со скукой, но мальчики и парни постарше пялились на Мону Ли, увидев ее, застенчивую артековку не в шортиках и с пилоточкой, подсунутой под погончик рубашки, а настоящей красавицей, юной звездочкой экрана. Девушки, конечно, ждали появления на экране Архарова, закатывали глаза, посылали воздушные поцелуи, и даже вожатым надоело на них шикать. Фильм заканчивался. На решетке забора, ограждающего концертную площадку, гроздьями висела местная ребятня и смотрела кино бесплатно. Внизу стояли группками отдыхающие, местные, туристы, и даже милиционеры. Веселая компания молодых людей в драных джинсах, в майках, сваренных в анилиновой краске, в каких-то шляпах, украшенных бубенчиками, все обвешанные тряпочками, веревочками, браслетиками - нечесаные, с кожаными ремешками, как ремесленники, пила портвейн и громко хохотала. Среди них была красивая девушка, с удивительно правильными чертами лица, и, если бы не распущенные волосы, на пряди которых были нанизаны бусинки, и какие-то джинсы, явно мужские, достающие ей до подмышек, ее можно было бы принять за греческую богиню. Она тоже пила портвейн и затягивалась сигареткой, ходившей по кругу. Она почти не смотрела на экран, но вдруг парень, стоявший рядом, подтянулся повыше:
- О, челы! Гэнуэзска фортецця! Дывысь?
- Никит, тебе Судак еще не въелся в печень, - вяло отозвался тот, что постарше, с пустыми глазами, в черной майке с надписью "Fake-You!".
- Да, смотри, старик - взлукни! Это ж наша Лола, Лола - это ты? - та, которую назвали Лолой, подтянулась на ограде и увидела - себя, идущую по лестнице на крепостной стене. Она так удивилась, что стала показывать пальцем на экран и кричать, - это я! это - Я! Но она не могла совместить себя, настоящую, с той экранной. Ей казалось, что она знала - ту, которая сейчас идет вверх, и она даже слышала шум начинающегося шторма, и ощущала ледяное жжение в груди от взгляда девушки, одетой в шелковое платье цвета бирюзы.
- Давидик, - сказал старший, - это Лола. Это не риал, но риал.
- Так она, че, не центровая? Выходит, девочка актриса, а? Герла? Вдыхаешь? Лола завороженно смотрела на свое падение в море и вдруг заплакала, забилась в истерике, - я, я, я! Стоявшие рядом милиционеры, раздвигая толпу, подошли, посветили фонариком.
- Документики, - сказал старшина.
- Хватай Лолу, Дэйв, менты! - И компания рассыпалась - будто её и не было.
На экране шли финальные титры, Архаров, сидя в песках пустыни, снятой в карьере под Москвой, тер помятый кувшин, из которого нехотя, кольцами, выползал джинн. Свет погас. Хлопали громко, дружно, всем вдруг стало интересно, как это Нонна Коломийцева, оказывается, не просто девчонка, пусть и сумасшедше красивая, но еще и актриса!
- Мона! - крикнул кто-то, и десятки голосов подхватили ее имя.
- Орите-орите, - сказала Вика, - орите громче, пока пупок не развязался. А ты чего молчишь, - она ткнула локтем Лёку, - сейчас её искать будут! Тебе мало не покажется, если найдут.
- Ой, Вика, - Лёка накрутила локон на пальчик, - какая ты злая девочка, я с тобой дружить не буду!
- Все, - мрачно заключила Вика, - свихнулась и эта. Ну, полная психушка. А Ленка Свердлик у нас теперь будет принцесса!
- Мона! Мона! - скандировал зал. Архаров, буквально выпрыгнув из кресла партера, в котором ничего не было видно, но сидеть было почетно, взлетел на сцену, обошел сзади экран, и вывел за руку Мону Ли.
- Свет! - закричал он, - ослепители! Свет!
Дали свет. Архаров держал Мону Ли под локоток, бережно, как куклу. На Моне Ли было нечто наподобие чадры, скрывавшей лицо, и только глаза сияли, умело подведенные девочками-гримерами. Мона была на каблуках, в длинном платье нефритового цвета, со шлейфом.
- Нонна Коломийцева! - развязным тоном конферансье провозгласил Архаров, - прошу любить и жаловать!
- Смотри, - шепнула Лара на ухо Псоу, - он уже распоряжается ей, как своей вещью ...
- Ревнуешь? - Псоу выдернул из букета розу, отломил колючий стебель и уронил цветок за корсаж платья Марченко.
- Ревную, да еще как ... - Лара закусила губу. Все хлопали, кидали на сцену цветы, постепенно вставая с мест, чтобы готовиться к танцам, банкету и прочим радостям жизни. Вдруг через общий гомон прорвался истошный крик:
- Это она! Она! Она! Я ее узнала! Пустите меня к ней, гады!
На крик побежали милиционеры из внутренней охраны, но Псоу вскочил, вскочил и Эдик:
- Это же Галка! Галка Байсарова! Она жива, ребята! - и группа побежала на крик. Мона осталась одна, и никто не заметил, как под чадрой ее улыбка погасла, и превратилась - в полуулыбку, со слегка поднятыми кверху уголками.
Как только закончились занятия в школе, Пал Палыч вздохнул с облегчением, и, придя домой после вечеринки, устроенной учителями, выпил дома коньяку, растянулся блаженно на кожаном диване в кабинете, и слушал звуки поселка, наполнявшие кабинет. Кричали мамы, звали на ужин Марин, Саш, Ирочек, плакали дети, гремела вода из колонок, ударяя в пустые ведра, доносилась музыка из санатория, где-то ворчал приемник, гулко прыгал мяч, свистели воланчики бадминтона. За окном была дачная подмосковная жизнь. И каким же отдыхом и счастьем дышало все это! Занавески, вынесенные сквозняком, полоскались на улице, свиристели какие-то пичуги, и пахло душистым табаком и свежеполитой землей. Пал Палыч вздремнул, но привычно проснулся от плача младшего внука Мити, заспешил, позевывая, к нему, переменил пеленки, и, взяв внука на руки, пошел на кухню - подогревать молочную смесь, осторожно, пробуя ее с ложечки. Старший, Кирилл, уже гонял на велосипеде со школьными друзьями, он, после нескольких драк, перестал ныть, стал защищаться, и даже физрук порекомендовал отдать его в секцию вольной борьбы. Упорный мальчонка растет, пусть характер закрепляет! А то - чуть - что, в слезы, даже я бы ему подзатыльник отвесил. Прости, Паш, ну, а как иначе? Или так и будет нюней всю жизнь, или научится за себя постоять. Танечка приняла мужание Кирилла с оскорбительным для сына равнодушием. Ей вообще ни до чего не было дела. Теперь же, когда Пал Палыч вышел в отпуск, он решился поговорить с Таней серьезно, по-мужски.
Они сидели в густых вечерних сумерках, и терпко пахло нагретыми за день соснами, а дощатый столик был усыпан иголками. Сидели при керосинке - Пал Палыч любил эти старые лампы, любил запах керосина, особый, трепещущий язычок пламени, жалел бабочек, залетающих в стекло лампы и гибнущих, вспыхивающих - и умирающих мгновенно. Они пили вино, Пал Палыч принес со станции первой клубники, и Танечка лениво отрывала черешок от ягоды и надкусывала алую, сочащуюся плоть. Отхлебывала из стакана, равнодушно, не радуясь вкусу вина, а потом курила, угрюмо рассматривая свои ногти - неухоженные, с темной каймой. Вообще вся она, располневшая, отекшая, с сальными волосами, несвежей кожей, одетая в ношеное тряпье, часто без пуговиц, подвязанное какими-то поясками, вызвала у Пал Палыча такое острое чувство вины, что он и заговорить с ней боялся.
- Таня, - он налил ей полстакана вина, - давай, поговорим.
- Давай, - она смотрела мимо отца, на окна соседского дома, где было видно семью, севшую за стол, ужинать. - Говори.
- Что случилось?
- Да, ничего. Мужики все - сволочи. Вот и все.
- И я?
- А ты в первую очередь.
- Почему?
- Еще года не прошло, как умерла мама, а ты эту притащил, железнодорожную шлюху ... да еще с этим змеенышем.
- Таня, - Пал Палыч поперхнулся, - но именно ты больше всех любила и жалела Мону? Как же так?
- Я хотела сестру. Я хотела семью, разве я могу тебе объяснить - как это было - в три года остаться без мамы?
- Поверь, Танечка, для меня то, что случилось с мамой после аварии, было куда как более тяжелым испытанием. Я не хочу сейчас мериться с тобой - кому было страшнее и горше! Но мама еще прожила до твоих тринадцати лет, но ты пойми - ее не было! Не было ...
Пал Палыч замолчал. Это случилось больше двадцати лет назад - Танечка была совсем крошкой, а Элеонора Геннадиевна была просто молодой, счастливой женой и матерью. Элечка родилась перед самой войной, и семья её, эвакуированная вместе с заводом в Орск, так и осталась там. Элечкин папа был главным инженером огромного оборонного завода, поэтому и та квартира, которую Танечка с легкостью обменяла на домик в Одинцове, была дана именно ему за особые заслуги. Элечкина мама, врач санитарного поезда, погибла в бомбежке, едва успев провести скальпелем надрез по коже раненного. Папа пережил смерть жены, сошелся со скромной чертежницей из конструкторского бюро и, выдав Элечку замуж за Пал Палыча Коломийцева, аспиранта юрфака Свердловского Университета, бросил ненавистный Орск и уехал проживать пенсию в Ейск, на Азовское море. Элечке и Павлу досталась четырехкомнатная квартира, забитая трофейной мебелью и туго крахмальным постельным бельем, вышитым еще Элечкиной бабушкой. Элеонора, после музыкальной школы, устроилась концертмейстером в Драматический театр Орска, а Коломийцев получил должность народного заседателя. Рождение дочери Танечки было ожидаемо, желанно, и дивная кроха чмокала розовым ротиком, вызывая умиленную гордость молодых родителей. Мама Пал Палыча, Инга Львовна, не желая связывать себя внучкой, любила её, хотя и не находила в ней врожденного аристократизма Коломийцевых.
Такое благополучие всегда кончается неожиданно и нелепо, а у Пал Палыча еще - и мучительно. В тот август он уехал на соседний рудник на выездное заседание суда, и процесс затянулся, авария на шахте была нешуточным делом, и Пал Палыч, разъезжаясь сапогами по размытому суглинку, шел на почту, и ждал бесконечные часы - когда дадут Орск. Кричал в трубку, - Эля! Эля? Как Таточка? Как мама? Как погода у вас? А Эля, качая Танюшку на коленках, кричала в ответ, - Паша! Какая погода! До тебя сто двадцать три километра! Да дожди же! Танюшка балуется, плохо ест, ест плохо! Нет, температуры нет, нет! Я так скучаю, - Пал Палыч срывал голос, - я так люблю вас, мои девочки! Я так вас люблю ...
Элеонора, махнув рукой на причитания Инги Львовны, сказала, что поедет всего на пару дней, и уж покормить внучку кашей раз в жизни бабушка сможет. Решив сделать сюрприз, она не звонила Павлу, наскоро собрала рюкзак со сменой белья и даже опустошила запас консервов на зиму. Трясясь в полуторке, под жестяной лязг капель, барабанящих по крыше кабины, она уснула крепко, и, по счастью своему, так и не увидела момента, когда полуторка влетела в огромный грузовик, шедший из карьера. Шофер был пьян, видимость - нулевая, дорога ... да не было дороги. Канавы с водой.
Танечке было три годика, когда мама, получившая травму позвоночника и множественные переломы, оказалась лежачей больной. На долгие десять лет.
Элечка лежала дома, неподвижная, как говорящая кукла. Танечка подходила к ней, трогала ее за руку, рука была живая и теплая. Мама говорила с ней, пусть и с трудом, она даже сочиняла ей сказки - маме было всего-навсего - двадцать три года. Пал Палыч не мог и не хотел принять очевидного, он привозил врачей, лучших врачей, он даже уговорил московского профессора, гостившего у родни, посмотреть Элечку. Профессор, осмотрев Элю, произведя какие-то непонятные манипуляции с ней, вышел из комнаты, вымыл руки, промокнул их полотенцем, поданным Ингой Львовной и сказал, - крепитесь, мой друг.
- Надежды нет? - Пал Палыч сильно сдал за год болезни Эллы, - скажите мне правду?
- А кто знает правду? Если это спинальная травма? Бывают чудеса, когда встают те, от которых отвернулась медицина, но это - именно чудеса. Отказавшись от чая, он ушел, и Пал Палыч плакал, уткнувшись в плечо Инги Львовны, стараясь делать это тише, чтобы не проснулась Танечка. И потянулись годы, множившие страдания самого Пал Палыча, и его матери, и то чувство бессилия, поселившееся в нем тогда, навсегда прибило его. Он делал свою работу механически, был даже жесток в вынесении приговора, - от желания, в котором он не сознался бы никогда - причинить другому боль, не меньшую, чем его, Пал Палыча, боль. Он привык к физической немощи молодой женщины, чувство брезгливости давно ушло, и была только боль, колющая пальцы, когда он мыл Элю, причесывал, кормил с ложечки. Танечка привыкла к лежавшей маме, приносила игрушки в ее комнату, играла на коврике у кровати. Эля говорила невнятно, но Танечка, казалось, разбирала каждое слово. Она приносила маме воды, даже научилась причесывать сбившиеся за ночь волосы, но наотрез отказывалась кормить её. Как страдала, и что чувствовала сама Эля - не знал никто. Когда Танечка пошла в школу, нашли сиделку, пожилую казашку, из депортированных. Она терпеливо сидела у кровати, и все плела какой-то нескончаемый то ли половик, то ли коврик. Пал Палыч так и помнит те годы - полутьма, душная, пыльная, настоянная на лекарствах, и монотонное пение сиделки. Иногда вдруг мелькала какая-то надежда - Пал Палыч замечал, что Эля шевельнула рукой, или глаза ее как-то осмысленно остановились на нем - но нет. Все это было только от усталости, потому как надежды не было.
Танечка была в шестом классе, привычка к больной матери давно сделала горе тупым, и Танечка уже - забегая сказать "спокойной ночи" с неохотой касалась губами сухой щеки. Умерла Эля в ночь под Рождество. Пал Палыч поставил для Танечки елку в парадной комнате, и дверь открыли так, чтобы больная могла видеть - ёлку, огонечки свечей, мишуру. В полночь хлопнула пробка Шампанского, Пал Палыч с Ингой Львовной выпили по бокалу, и Пал Палыч открыл окно на кухне. Вдруг, вместе со снежным вихрем в окно буквально внесло ворону, и та, ошалевшая от света, начала метаться по кухне, пока, наконец, не уселась на посудную полку. Птица была то ли старая, то ли больная, с глазом, прикрытым бельмом. Карр - карр! - ворона перескочила на дверцу шкафчика, заглянула внутрь, и, оттолкнувшись, сделав круг по парадной комнате, вылетела в окно. Инга Львовна перекрестилась, - ну вот, к беде, к беде, Пашенька! Мама, какая уже беда, куда больше? - и тут слабым голосом Эля сказала, - неделя осталась. - И больше уже не говорила, не пила, и не ела, и отошла ровно в полночь.
Таких холодов, как в тот, 1973 год, в Орске не было давно.
Похороны Танечка помнила плохо. Ехали на автобусе, было холодно, трясло на ухабах. Танечка сидела в самом конце, рядом с гробом матери, силясь вспомнить ее молодой и здоровой, но вспоминалось только одно - комковатая манная каша с расплывшимся озерцом масла, и страдальческое мамино лицо. Мама говорит, - " Танечка, ешь, глотай, Танечка, ешь, прошу тебя ...", - и Танечка плачет, и бьет ложкой по тарелке, и манные брызги летят по сторонам. Мама вдруг начинает смеяться, размазывая кашу по лицу, и у нее от смеха рассыпается пучок, и падают шпильки, и мама становится такой молодой, как девочка. И еще выплывает вечер, когда Танечка, кроха еще, прыгает в своей кроватке, встречая смехом и криком папу, и летит веселая пыль из полосатого матрасика, а мама берет ее на руки и отдает отцу, от которого пахнет холодом и табаком. Соединить маму - ту, прежнюю, с той, что сейчас лежит у ее ног на холодном полу автобуса - невозможно. Таня плачет, и смотрит в затянутое инеем окно, и ей все кажется, что автобус вот-вот остановится, и мама войдет, молодая, в синем плаще и в косынке в белый горох ... сидящие в автобусе не плачут, разговаривают между собой, кто-то даже смеется, только папа держит за руку Ингу Львовну и дедушка Гена сидит один, в вытертой каракулевой шапке и все трет свою грудь - у него болит сердце.
У могилы говорили мало, женщины притоптывали ногами от холода, и пар, шедший изо рта, замерзал облачком - да так и плыл - вверх, растворяясь в сером небе. Танечка со всеми кинула горсть медяков, печально звякнувших от удара о крышку, и пошла к автобусу, недоумевая - а где же мама - теперь?
Дома было очень жарко, и стол был какой-то огромный, и всё суетились мамины подружки, бегая с кухни в парадную комнату, и все ели, и уже отставляли тарелочки с недоеденными блинами и кутьей, и была какая-то заливная рыба, и много пили, а Танечка все сидела и смотрела на черно-белую мамину фотографию, где та улыбалась глазами. А перед фотографией, в простой граненой стопке, была налита водка, и ломтик черного хлеба лежал сверху.
И целый год дни тянулись серые, пыльные, печальные, хотя было лето, и были каникулы, и была даже поездка к деду в Ейск, не принесшая ни деду, ни Танечке никакой радости.
Пал Палыч подкрутил фитиль лампы. Поселок стих, где-то вдалеке пели под гитару, стали слышны гудки электричек, даже шуршание велосипедных шин по песку.
- Так что, Таня, если возвращаться к тому страшному времени - давай не будем судить никого. Ты уже жила своей жизнью, разве не так?
- А ты - не жил? - Танечка закатала рукава рубашки, - ты-то очень даже ничего жил - ходил налево. А мама была жива! И ты ей изменял, и я знала об этом.
- Таня, как ты можешь осуждать? Я был тогда молодым мужиком, прости. Мне было тридцать с небольшим! Я не мог жениться и бросить Элю, я не мог привести в дом чужую женщину!
- Да, но эту Коломийцеву-то ты привел, не так ли?
- Она сама пришла.
- Ты только не говори, что это была рука судьбы!
- Тань, ну она постучалась наугад в нашу дверь, я тогда у мамы был, вечер, метель - а тут она, и маленькая девочка на руках. Ты бы выгнала?
- Зная, кем она станет? Да не то слово!
- Я тогда всерьез думал, что это Эля ее прислала ...
- С того света?
- Да. Женщину с ребенком. Было в этом что-то сокровенное, я решил, что в этом наше общее спасение. Я просто сходил с ума. Ты не хочешь подумать, КАК я прожил десять лет после той аварии?
- Думаю, ты испытал облегчение, когда мама умерла.
Пал Палыч замолчал. Курил, стряхивая пепел на стол, думал, а ведь она права. Первое, о чем я подумал - все, все Элины муки кончились. Вместе с ней умерла моя надежда, а надежда вымотала меня еще больше, чем болезнь.
- Да. Если ты хочешь правды - да.
- А я, - Танечка смотрела на отца, - именно со дня маминой смерти и ощутила свое сиротство, при живом отце. Мона мне казалась сестренкой, игрушкой, и мне было понятно, что и она - сирота, но я знала, что если отец у нас - ты, то уж Маша не была мне мамой. Я ее дико ненавидела. Она спала в маминой комнате, она спала - с тобой! Она трогала мамины вещи, она готовила в маминой посуде, ужасно, ужасно! Я как-то из школы раньше пришла - а она перед зеркалом вертится, в маминой шляпке, в платье, в концертном - помнишь? Темно-синее, бархатное? Я потом все сожгла на пустыре и закопала - похоронила маму сама. Пал Палыч молчал. Он даже не мог себе помыслить, с каким адом в душе жила его дочь все эти годы.
- И все-таки, - начал он, и замолчал.
- И все-таки, ты ведь так хорошо относилась к Моне? Вспомни, как ты баловала ее?
- Это так давно было, - Танечка потерла глаза, - другая жизнь. Орск. Я в Москву рвалась, вышла за Вову, так - чтобы свою жизнь начать, он не хуже других был... я так сиротой быть устала!
- Таня, побойся Бога! Ты ведь со мной была, со своим отцом, и все-таки - бабушка была, у других и того не было.
- Вот! - Таня зло грохнула стакан на стол, - не было! Мне бабушка все твердила, дескать, мы обе сиротки, но уж Мона прям сиротка из сироток, уж такая она несчастная, ни мамы - ни папы-сами мы не местные! Все лучшее - ей, нельзя не толкнуть, не обидеть! Моночка - ах, Моночка - ох. Игрушки, ладно, и у меня были, но вы с бабушкой ЕЙ, а не мне свою любовь отдали, так кто из нас сирота больше? Я от хорошей жизни в 17 лет Кирюшку родила? Я сама еще ребенком была, я забеременела, к бабушке приехала, спрашиваю, что делать-то? Ну, у нас же бабушка строгих правил, замуж, рожай. Вот, родила.
- Но ты же так хотела, чтобы я переехал в Москву?
- Хотела! Но - чтобы ТЫ переехал, а не Мона. Она, как злой рок - где появится, все рушится.
Они просидели до утра, и стало зябко, и Пал Палыч сходил в дом, принес Танечке мохеровую шаль, а себе - старое габардиновое пальто. Они говорили, вернее - говорила Танечка, плакала, говорила, и все её обиды, казавшиеся Пал Палычу такими незначительными, вдруг вырастали до космических размеров. Когда начало светать, они, зевая, еле держась на ногах от усталости и трудного разговора, отправились спать, и уже вовсю трудились птицы, и щебет был так громок, что было непонятно - как это люди могут спать в таком шуме?
После той ночи все изменилось, хоть и не сразу. Танечка, будто проснувшись, обнаружила, что есть Кирилл, и есть крошечный Митя, и Митя так похож на Пал Палыча, что немедля пришлось разыскивать альбом - сравнивать. И оказалось, что можно варить манную кашку, и даже появился смысл записаться в парикмахерскую - на модную стрижку "сессун", и вдруг, гуляя с коляской, оказалось, что поселок полон молодых мам, и можно говорить, не стесняясь о разрывах, груднице и тальке, и мир стал обретать смысл.
В ту минуту, когда показ фильма закончился, и, когда, перекрывая аплодисменты, стал слышен крик Галочки Байсаровой, все растерялись. Зрители о трагедии если и были наслышаны, то только от своих, крымчан, а в группе давно уже смирились с тем, что Галочка погибла. Бежали к ней, перепрыгивая через скамейки, окружили толпою - да, Галочка! Но - и не Галочка. Странно одетая, улыбка полубессмысленная, ее сразу спрашивать, тормошить:
- Галочка, Галка, ты узнаешь - меня?
- А меня?
Она мотала головой.
- Но ты знаешь, кто - ты? - дергали её за рукав.
- Я - Лола, - уверенно ответила Галочка. - Но я знаю, что я тонула в море, и меня спасли. Я никого из вас не помню, - жалко улыбнулась она, - совсем не помню. Вот ту, кто в платье была со мной - помню. А как зовут, нет, нет... Ой, не нужно меня мучить, у меня так голова болит, заберите, заберите меня... Давид развел руками, - вот, мол, герла не желает. Пора на хауз, и гуд найт! Псоу стоял совершенно ошарашенный.
- Так-так, молодые люди! Эта девушка - актриса, она член нашего коллектива и мы сейчас заберем ее с собой, в Москву.
- А ты, старик, - Давид ткнул в Псоу пальцем, - у нее спроси, куда она хочет, у нас пока еще свобода, кстати! Куда хочешь, Лол? С этим маразматиком, или портвешку с мидиями? Лола покачала головой.
- Давидик, я с тобой.
- Мужик, ты понял? - Давид подтянул джинсы к пупку, - ты проиграл! И они скрылись из вида.
- Ну, - философски заметил Псоу, - главное - что? Она жива. И ей хорошо. Эдик, надо будет известить родителей, органы и так далее.
- Сделаем, ответил Эдик, - а портвешку и я бы выпил.
- Прошу! Прошу! - из ярко освещенной столовой махал рукой директор лагеря, - прошу! Столы накрыты, господа!
- Господа в Голливуде, - пробурчал Эдик, - но есть хочется и в Крыму.
Пока вся эта неразбериха продолжалась, Мона Ли, на цыпочках, тихонечко, дошла до гостевого корпуса, где, оставив студийное платье на плечиках в шкафу, переоделась в джинсы и футболку, схватила свой рюкзачок, натянула кеды, сняла с крючка чью-то курточку, и - пошла. Вперед. В темноту. Похлопала по карманам - мелочь есть. Перемахнув через стену, она стала взбираться в гору по тропам, которые она читала в темноте, как карту. Огромная территория лагеря позволяла выйти незамеченной - если сделать это с умом. Целью Моны было шоссе, по которому шел знаменитый 52 троллейбус - до Симферополя. Когда лагерь остался позади, Мона Ли посмотрела с тоской на дивную косу пляжа, на гору Аю-Даг, на цепочки огоньков, вспомнила кнопки, воткнутые в подошву сланцев, зашитые рукава рубашки - так, что невозможно было просунуть руку, злобное гудение за спиной и бойкоты в ее отряде, и, не жалея ни о ком, кроме Архарова, который уже сидел за столом в окружении девушек, она подняла руку, голосуя. Троллейбус, освещенной гусеницей карабкавшийся в гору, замер. В разжавшиеся двери Мона Ли вошла - девочка, как девочка, только в темных очках. Протянула деньги на ладошке - до вокзала не хватило, но - не беда.
Пешком дойду. Мона села на заднее сидение, троллейбус был почти пуст, и ощущение свободы буквально подняло ее вверх - как на ковре самолете.
Мона Ли смотрела в окно, троллейбус шел к перевалу, поднимаясь под облака, а море будто отступало все дальше - к горизонту. Ну вот, - сказала сама себе Мона, - теперь можно разобраться в себе. Что случилось со мною - в море, утром? Это - любовь? Или это - просто так? Это то, о чем я читала? Нет, не то. Или я испугалась? Точно. Я струсила, потому, что ТОТ, который говорил со мной, сказал, что я никогда не буду любима? Но Саша сказал - что любит? Но он обманывает меня, я знаю это так же четко, как будто я читаю это по книге. Нет, все не то. Я боюсь полюбить. ОН же так и сказал - ты исчезнешь, если полюбишь. Я не хочу исчезать! Моне Ли страшно стало жалко себя - девочку, обычную девочку, на которую взвалили такую непосильную ношу.
Водитель отметил путевой лист, зашел в салон, бренча в кармане мелочью, пересчитал пассажиров, вдруг галантно раскланялся перед Моной, даже фуражку снял. Какая красотка! Я бы такую катал целыми днями, но разве троллейбус место для тебя? Тебе нужна карета, так ведь? - Он сел за руль, объявил следующую остановку, и троллейбус, урча, пополз к Симферополю. Мона глядела по сторонам, но южные вечера темны, и только поселки, сквозь которые они проезжали, сияли огоньками, и в открытые окна долетал чей-то смех и запах шашлыка.
- Скажите, - спросила Мона Ли пожилого мужчину с корзинкой, из которой доносилось кудахтанье, - а Московский проспект скоро?
- Я тебе скажу, деточка, сиди спокойно, - ответил он.
Мона Ли вышла в городскую ночь, пахнущую пылью и автомобильным выхлопом, разлитым пивом и пОтом чужих тел. Она пошла наугад - вовсе не в сторону вокзала, но ей хотелось просто идти, не спрашивая дорогу. Миновав ряд пятиэтажек, она поплутала среди детских площадок с песочницами, обошла коробки гаражей и поняла, что она шла - на запах. В сумерках было плохо видно, но она догадалась, что это какие-то грядки, только длинные, и на них растут высокие, жестковатые кустики, от которых исходит сумасшедший аромат. Мона Ли опустилась на колени, и, набрав горсть мелких на ощупь цветов, стала перетирать их между ладонями, и буквально пила этот аромат. Мона Ли вышла на учебное поле лаванды местного института эфиромасличных растений. Так и осталась бы тут, - Мона Ли села на теплую землю и так и сидела, и смотрела во тьму и не думала ни о чем.
- Эй, ты что тут делаешь? - женщина с тазом, полным белья, окликнула Мону.
- Я? - переспросила Мона Ли, - я тут ... я вот цветы нюхаю. А что это так пахнет? - Женщина поставила таз на землю:
- Лаванда. Хочешь? - Мона кивнула. Женщина прошла вперед, сорвала несколько веточек, - на, держи. В шкаф положишь, будешь Крым вспоминать, - и, она ушла, покачивая бедрами, к дому, в котором уже зажглись окна и шла своя жизнь, в которой Мона Ли была чужой.
Пешком дойдя до вокзала, Мона Ли пошла смотреть расписание поездов. Ей нравилось табло справочной, на котором, если нажать на нужную кнопку, начинали вращаться алюминиевые листы. Когда они, вздрогнув, останавливались, то можно было прочесть, какие поезда идут до Ленинграда. До Киева. До Москвы. Через полтора часа отправлялся на Москву скорый поезд, почти без остановок, и уже через день Мона Ли должна была бы сойти на платформу Курского вокзала. Дело было за малым - не было денег.
Было еще только начало августа, пик отъезда не наступил, но у касс было полно народа. Продавали только на ближайшие поезда, один прямой - до Москвы, другой - проходящий. Мона стала занимать очередь к разным кассам, надеясь, что ей удастся найти кого-нибудь, кто пожалеет, одолжит денег, узнает в ней актрису, поможет, или просто - уступит свой билет. Она, привыкшая к тому, что в таких случаях у нее все происходило как бы без ее участия, оказалась в положении трудном. Позвонить отцу? Некуда. Послать телеграмму? Не на что. Да и как ей получить деньги? Паспорта у нее еще не было. Спешно убегая из Артека, она думала об одном - как уйти незамеченной, как добраться до Симферополя, а вот как добраться до Москвы без денег - она не подумала. Оставалось надеяться на чудо, чудеса всегда случались в Мониной жизни. На нее засматривались многие мужчины - и молодые, и не очень, и очень - немолодые. Многие пытались заговорить, но Мона, ощущая опасность, тут же прерывала разговор и уходила. По шуму в очереди, штурмовавшей кассу, она поняла, что на ближайшие поезда билетов нет. Никаких. Вспомнился Орск, злая метель на перроне, и сердобольная проводница рейса Ташкент-Москва, взявшая ее "за так" - в память о маме. Рассчитывать на подобное в Симферополе было глупо. Кто тут мог знать Машу Куницыну, убитую почти десять лет назад?
Мона потолкалась у станционного буфета - есть хотелось так, что подташнивало. Даже завернувший края ломтик сыра казался таким вкусным, а от вида розовой колбасы, обернутой в целлофановую броню, текли слюнки. Мона, стыдясь, стащила с тарелки кусок хлеба, густо посолила его крупной солью, и, давясь, съела. Стало еще хуже. Захотелось пить. Мона Ли вышла на вокзальную площадь, людную даже в это время, нашла фонтанчик и пила воду, брезгуя, стараясь не касаться наконечника губами. Вода отдавала ржавчиной.
На вокзальных часах стрелка показала, что до отправления московского поезда остается пятнадцать минут. Мона Ли отерла губы, поправила лямки рюкзачка и побежала к 1-му пути. Уже играл непременный марш "Прощание славянки", странно неуместный ночью, вызывающий тревогу и острую, горькую жалость о том, что всё подошло к концу и отпуска не будет до следующего года. Мона Ли бежала вдоль вагонов, вглядываясь в лица проводниц, стараясь выхватить хоть одно - жалостливое, сердечное. Нет. Лица были грубыми, глаза злыми, а сами тетки выглядели уставшими и смотрели на штурмовавших вагоны с ненавистью. Тут и пытаться не стоило. Мона, знавшая все ходы-выходы вокзалов, попыталась просочиться в кабину машинистов, но даже редкая ее красота не спасла положения. Иди, иди, у нас на таких кралечек денег нету! - засмеялся молодой, белозубый помощник машиниста и кинул Моне Ли яблоко.
Семафор открыл зеленый глаз, проводницы подняли флажки, где-то в хвосте еще бежал опоздавший пассажир, и провожающие шли, прикладывая к окнам ладони, и показывали жестом "звони", "пиши", "люблю" ... и вскоре перрон опустел. Прошелся милиционер, спугнул устроившегося на ночевку гражданина, козырнул проходящему военному, и направился к Моне Ли. Вот уж, с кем встречаться Мона Ли не хотела, так это с ним. Сейчас узнает, что я сбежала, и все. Опять в лагерь отправит. Мона улыбнулась, как ни в чем не бывало, подождала, пока расстояние между ними сократиться до пары метров и резко повернувшись, спрыгнула на пути. Стой, дура! Куда! -засвистел тот, но Мона прекрасно разбиралась и в сложных переплетениях путей, и в стрелках, и в непонятных непосвященному огоньках. Выбравшись через запасные пути к ангарам, она увидала впереди домики станционных служащих и пошла туда. На свет.
То ли она слишком устала, то ли хотела спать, но мерцающие огоньки оказались слишком далеко, и истаяли, как мираж. И, вместо домиков, Мону Ли вынесло на аллею, засаженную пыльными пирамидальными тополями, меж стволов которых, петляя, бежала по своим делам собачья стая. Вдруг, словно учуяв её, собаки встали. Вожак, кудлатый крупный пёс с надкушенным ухом, прикрыл собою самок, щенки повизгивали где-то в кустах, и тут собаки начали сначала лаять истошно, захлебываясь, но, поскулив, перешли на вой, и выли, поднимая морды к бархатному небу до тех пор, пока Мона Ли, пятясь, не поворачиваясь спиной к ним, не вышла на освещенный проспект. От страха колотилось сердце, - как же я собак этих ненавижу, - Мона поежилась, - как это они меня не разорвали еще? И тут, среди толпы, праздно фланирующей по бульвару - кто шел в ресторан, а кто - из него, показалось знакомое лицо, даже личико, сморщенное, желтоватое личико с вислыми усами. Обладатель его поманил Мону Ли пальцем - сюда, сюда, и она, узнав его, пошла покорно. Пройдя квартал современных домов-коробок, они свернули в проулочек, застроенный деревянными домишками, утопающими в садах, и, пока они шли, Мона Ли слышала звук падающих персиков, так знакомый ей - но откуда? Человечек оглянулся, толкнул калиточку, и исчез. Мона Ли вошла в садик по заасфальтированной дорожке, поднялась на крылечко, освещенное лампой в абажуре-желуде, встала, слушая гудение насекомых и бабочек, бившихся в фонарь. Дверь открылась, но в прихожей было темно. Опять этот запах запустения, прожженных матрасов, и сладковатый, дурманящий дым, идущий - ниоткуда. Когда она смогла различать предметы в темноте, она разглядела лежащие в разных позах фигуры, и желтоватые, с красным цветком огня посередине, курительные трубки. Мона Ли прижалась к стене. Хриплый голос спросил, как будто смеясь:
- Ты к нам, Мона? К нам ... Иди к нам, Мона, не бойся ... ты обо всем забудешь, зачем тебе - Москва? Иди ко мне, - голос уже сипел, срываясь. Мона, щупая стену позади себя пальцами, никак не могла найти дверь, и сердце ее стучало уже в горле, и сладкий дым лишал ее последних сил и мужества, и она поняла, что засыпает, забывает, падает ... тут кто-то подхватил её на руки и вынес на двор, кто-то толкнул ногой калитку и пошел, неся на руках свою легкую ношу - дальше. Мона Ли - спала.
Мона Ли проснулась от невнятного шуршания. Казалось, кто-то выбирается из норки, и, оскальзываясь, съезжает вниз. Мона Ли села. В помещении, где она находилась, было темно, настолько темно, что даже привыкшие к темноте глаза не различали ничего, кроме контуров предметов, составляющих пространство. Она вытянула руку вперед - уткнулась во что-то гладкое, холодное. По бокам - тоже, холодное, металлическое. Мона Ли умела читать цвета на ощупь - это было серебро. Она встала, и, ощупывая пальцами предметы, поняла, что это всего лишь фанерные и металлические ящики, странной формы - прямоугольные, стоящие, как попало. Лежала она, судя по всему, на груде тряпок и какой-то обуви, и, пока она шла, пробираясь между ящиками, что-то хрустело под ногами, что-то путалось, обвивая их, мешая идти. Мягкие тюки скрадывали острые углы, что-то шелестело, вздыхая печально, позвякивало и поскрипывало. Выбравшись из пространства, заставленного, казалось, до потолка, Мона Ли пошарила рукой в поисках выключателя - но не нашла ничего. Вдруг рука ее уперлась в дверь, она толкнула с силой - и вышла в полуосвещенный коридор. В коридор выходили двери, с табличками "1", "2", "3", "свет", "звук", "пож.охр", "костюм жен", "костюм муж". На большой двери был прикноплен листок со словами "Сима в репзале". Мона Ли открыла одну створку, и чуть не полетела носом вниз - не заметила ступенек, по которым бежала вытертая ковровая дорожка. Мона Ли оказалась в ложе, где в беспорядке стояли стулья с бархатными спинками, висел на спинке чей-то темный плащ, и была брошена на барьере ложи огромная шляпа, перья которой колыхал сквозняк. Пахло той особой пылью, которую не спутаешь - с другой. Пахло гримом, клеем, пудрой, сухим деревом, недопитым кофе, потными подмышками, дешевыми духами, водкой, сигаретами; пахло краской и чем-то вроде машинного масла и мышиного помёта. На сцене было темно, и только раструб белого света, идущий откуда-то сверху, выхватывал фигурку парня, сидящего на высоком, барном стуле. Он играл, закрыв глаза, и пальцы его сообщали струнам гитары все то, что он хотел бы забыть - тихий шум моря, звон пивных кружек, автомобильные гудки, цоканье каблучков по асфальту, звук смеха, крик чаек. Гитара плакала, музыка взмывала вверх, и становилось хорошо и светло. Музыка замирала, вскрикивала, как будто ногтем по стеклу чиркнули, и опять бежала, бежала и Мона Ли, не отрываясь, смотрела на эти чудные, тонкие пальцы. Потом вышел второй, в черной майке и черных джинсах, с волосами, затянутыми в хвост, и достал из футляра трубу. Он все пробовал мундштук губами, как бы не решаясь начать, отставлял трубу, дышал то редко, то учащенно, слушая гитариста, будто ловя подножку проходящего мимо поезда, и вдруг поднял свою трубу и заиграл так, как приветствуют солнце, перекрывая все звуки земли, и дальше они пошли - синкопа, тишина, и снова - один, подгоняя другого, и это, казалось, могло длиться вечно ... В зале зажгли свет, по проходу между рядами пробежал полный человечек в светлом костюме, смешной, кудрявый, как барашек, захлопал в ладони, подавая кому-то знак, - все-все, мальчики, время-время! И, пожав плечами, ушел гитарист, и трубач, выбив мундштук, уложил инструмент - и ушел. Мона Ли сидела, положив подбородок на барьер ложи, ощущая винный цвет жесткого плюша, и обернулась, когда в ложу вошел тот - с гитарой. Он сел на соседний стул, вытянул ноги на барьер, подмигнул Моне.
- Как спалось, красотка Ли?
- Хорошо, - просто ответила Мона. Но я ужасно, просто ужасно хочу есть.
- А почему ты не спрашиваешь, откуда я знаю твое имя? - парень был молод, и волосы у него были до плеч, а на лбу их перехватывал кожаный шнурок.
- Я никогда ничего не спрашиваю, - Мона жалела, что кончилась музыка.
- Хорошая привычка, а вообще ты сама сказала, что тебя зовут Мона Ли. А меня зовут Пако. Это - наградная кличка. В честь Пако де Лусия. А так я - Гера. Герман. Тот, с трубой - Луи. Конечно, не по паспорту. Паспорта у него нет. А вообще - он Марк. Есть еще двое - ударник и клавишник. Мы играем. И нам нужна девушка - петь. Ты поешь?
- Не знаю, - честно сказала Мона Ли.
- Тогда пойдем обедать, может быть, ты и вспомнишь?
Они вышли из театра и Мона Ли ослепла от солнца, и поняла, что потеряла свои очки.
- Ой, а где мои очки? - спросила она.
- Упали, наверное, пока я тебя тащил, - сказал Гера. - На, - и он протянул ей свои. Мир снова потемнел, ровно настолько, чтобы забыть про расплывшийся синяк.
С Герой оказалось легко, как с братом. Он и выглядел совсем мальчишкой, подскакивал, доставая рукой до веток акаций, пританцовывал на месте, что-то все время напевал - про себя. У обычного кафе с обычным именем "Морское" их ждали остальные.
- Вот, знакомьтесь, - Гера плавно опустил руку, будто сняв невидимую шляпу, - Ли. Мона Ли. Звезда советского кино. Шахерезада. Свет очей. Красавица. Ты - комсомолка? - спросил он строго.
- Ой, - Мона Ли постучала себя по груди, - где-то значок потерялся? Наверное, да. Я точно не помню, я есть хочу!
Голубые пластиковые столы в разводах от грязной тряпки, грохот алюминиевых вилок и ложек, ссыпаемых в мойки, душный пар столовского общепита, сероватая крупная соль, уксус и горчица на столах, ряды полупрозрачного компота "внучка Менделеева" (это значит, что кастрюлю с компотом на четверть разбили водой) , сухая гречка, подлива с редкими кусками азу и крупными кружками разваренных соленых огурцов, жидкий розовато-бурый борщ и серый хлеб - россыпью, на подносах. Мона Ли, смыв с рук хозяйственным мылом двухдневную грязь дорог, ела так жадно, что ребята переглянулись.
- Бродяга? - спросил Марк, - или с парентсами - родителями поссорилась?
- Я просто билет в Москву купить не могу, - Мона Ли доедала вторую порцию азу, и уже осоловев, смотрела на компот, в котором болталась сморщенная, коричневая груша, похожая на виолончель.
- Ну что, по портвешку? - Гера разлил под столом портвейн, стаканы перемешали со стайкой компотных, и пили портвейн - не залпом, а так, прихлебывая.
- Молодые люди! - крикнула кассирша в засаленном на груди халате, - выпивать запрещается!
- Мы ж компот, девушка! Мы разве пьем? Что вы?? Хотите компотику?
Кассирша равнодушно отвернулась и уткнулась в газету. Ныли мухи, шаркали отодвигаемые стулья, кто-то просил биточки, капризничали дети, но Мона уже спала, положив голову на руки.
- Пусть спит, сказал Гера, давай на вечер затаримся, на обратном пути ее заберем. Марик, посидишь?
- Почему я? - Марк вытащил книжку из сумки, - вечно я. В темпе давайте, еще со звуком не разобрались.
В кафе заглянули двое милиционеров, подошли к кассирше, спросили. Она подбородком показала на Марка и спящую у стола Мону. Милиционеры, в непривычной для москвичей белой форме, козырнули Марку и попросили предъявить документы. Марк, задев стул, встал, уронил стул, и опрометью вылетел из кафе. Книжка так и осталась валяться на полу. Милиционер поднял - "Сто лет одиночества", про любовь? Второй сказал - гражданка, и потряс Мону Ли за плечо. Та раскрыла глаза, улыбнулась.
- Что?
Тормошивший представился:
- Сержант Будылко.
- Как? - Мона проснулась.
- Как есть.
- Таких фамилий нет! - Мона захохотала.
- Есть, - строго ответил Будылко. - А вот как ваша будет?
- Я - Коломийцева,- с гордостью сказала Мона.
- Вот вас-то нам и надо. Пройдемте.
И Мона, конвоируемая с обеих сторон, прошла к машине. Кассирша улыбнулась и стала похожа на жабу.
Прибежавшие ребята увидели только книжку и Геркины солнечные очки в луже компота.
- Вы мне что, и наручники наденете? - Мона старалась поворачиваться правой стороной, чтобы не был заметен синяк.
- Я бы не только наручники, я бы еще в угол на горох поставил, да плетью отодрал, - сказал старший лейтенант.
- За что? - Мона придала лицу выражение кроткой лани.
- За побег! - отрезал старший. - Вам такой лагерь отгрохали, в самом лучше месте в мире! Чего тебе там не хватало? Небось, шлялась по ночам, хвостом вертела. Актриса, мать твою ... честь надо беречь!
- Смолоду-смолоду, - хмыкнула Мона.
В привокзальном отделении милиции сесть было негде. Ор, мат, крики. Хлопали двери, визжала какая-то пьяная баба, кто-то барабанил в железную дверь. Будылко открыл плечом дверь, втолкнул Мону.
- Вот, товарищ начальник, беглянка обнаружена. По месту совершения, так сказать. Этапировали.
- Хорошо, хорошо, Леш, оформляй давай, отзвонись им в лагерь, упреди. Слушай, где там наша докторша? Пусть осмотр сделает на предмет внешних повреждений, и то да се, факт избиения там, насилия ... алкоголь там, ну по форме. Ага.
- И куда ее надо нам определить-то?
- В обезьянник?
- Да вы что, Михал Михалыч, - Будылко сдвинул фуражку и почесал лоб, - она ж девочка так на вид-то? Хоть и актриса, да. Афиши ж. Весь вон Симферополь оклеен. И курорты. А в этом КПЗ - там ... элементы же?
- Блин, - Михал Михалыч снял три трубки одновременно зазвонивших телефонов и прижал к груди. Это ... давай в матери и ребенка.
- Там куда? - Будылко сделал страшные глаза. - Там матерей девать некуда. Может того, к батарее привяжем?
Мона Ли стояла, слушала, и думала о том, что у жизни бывают разные стороны и о том, призови она на минуту пораньше помощь того, кто всегда помогал ей ... Потерплю, - решила она. - Это ведь - испытание? Будылко стоял с видом замученного кулаками комсомольца и страдал.
- Во! -старший лейтенант Михал Михалыч метнул одну из трубок, - беги с ей до диспетчеров, сговорись ее куда в вагон запереть, на запасный.
- А обед мне дадут? Мона потупила глазки, - или в ужин обедать?
- Сидела б в лагере, там бы и ужинала в завтрак, - начальнику было не до Моны, у него дочка рожала и запил зять от волнения, - веди к диспетчерам, сказал же. К Рудомыло подойдешь, она сделает, свяжусь сейчас. За актрисой завтра приедут, у них эта ... а! галя-концерты. Работай, все,- и махнул рукой.
Мона Ли сложила руки за спиной, приняла вид покорный и страдающий, и пошла, сопровождаемая лейтенантом и сержантом, в место заключения. Она балансировала на стальных рельсах, представляя себя идущей на казнь, или воображала себя пленницей, или даже разведчицей. В диспетчерской было еще жарче, чем в милиции. Мона Ли втянула в себя родной запах, знакомые звуки, она слушала перекличку диспетчеров, как музыку. На нее никто внимания не обратил - заняты. Рудомыло, тощая ехидная тетка в поношенной форменной куртке, злющая на весь мир, и особенно на начальника отделения милиции, буквально бежала, перепрыгивая через рельсы, успевая попутно обложить сцепщиков, усевшихся отдохнуть.
- Куда вот я ее, а? Вот он каким местом думал? Вагон ей! Ага ... давай прям спальный! Вагон! Это в августе - вагон! У меня путейцы спят вповалку в депо! А этой шмаре - вагон! Так, короче, есть только списанные, они в переплавку однова, перекантуется, больше нет ничего.
Несколько раз они проходили сквозь вагонные тамбуры, Мона даже оглохла от свистков и тормозного лязга. Наконец вышли к какому-то будто смятому вагону.
- С аварии, - на ходу пояснила диспетчер, - вот, - она открыла гранками тамбурную дверь, и все вошли в вагон.
- Жуть, -только и сказал Будылко.
- Чем богаты, - и, открыв дверь купе, Рудомыло пошарила на верхней полке и стащила вниз одеялко. - На вот, а воду с титана не пей, тухлая. Все.
Милиционеры вышли, Мона услышала, как повернулся ключ, сняла рюкзак, положила его под голову, и уснула.
Мона всегда засыпала быстро, будто уходила под воду. Не слышала звуков, не думала ни о чем, не ворочалась, проснувшись внезапно от чего-то смутно ночного, мучительного. Сны свои она помнила, но воспринимала их - как детские книжки-раскраски, наполняя их цветом, отчего содержание снов становилось ясным, дневным. И сейчас она, уснувшая, уставшая от пути и погони, снова очутилась в той комнате из давних снов, с флорентийскими окнами, тяжелой тканью портьер, различила далекую панораму мягких горных хребтов, рощицы, поляны, тихую реку. Женщину, передавшую ей тогда, в ташкентском зиндане, белый плат, она не видела давно - с того самого, чудесного спасения. Сегодня женщина явно была не одна, и лицо её было другим, особенно торжественным, с него исчезли тревога и беспокойство, и смотрела она на младенца, лежащего в колыбели. Мона Ли двигаясь по этой комнате во сне, подошла и заглянула - младенец спал. Женщина обняла Мону, будто призывая разделить с ней её счастье. Мона Ли вдруг проснулась внутри своего сна. В колыбели лежала ... кукла.
Невдалеке загрохотал, свистя, и тяжко прогибая рельсовую сталь, товарняк. Цилиндры цистерн, полные горючего и опасного вещества, уродливые платформы, с конусами угля, все это неслось, будто сами недра земли извергали из себя этот ад. Старый вагон принял на себя дрожь проходящего поезда, задребезжал жалобно, словно просясь в путь, и Мона проснулась - и выглянула в серую заоконную муть, и ей показалось, что это её поезд набирает ход и мчится, мчится - куда? В Орск? Товарняк, подняв с путей сор и пыль, скрылся, и вздохнули шпалы в мазутных пятнах. Мона Ли захотела перебросить рюкзак в ноги, чтобы лежа видеть вагонное окно, но задела матрас из комковатой ваты и тот сполз на грязный пол. Тут Мона Ли увидела, что дерматиновая обивка полки словно рассечена. Безобразный шрам был неаккуратно стянут грубыми нитками. Мона Ли провела пальцем по шву. В вагоне было темно, и только пробегающие мимо поезда освещали кусок стены над полкой. Мона сидела и смотрела на стену. То смутное, что взрослые называют "дежа вю" - виденное однажды, принимало очертания яви. Я же была здесь! Мона Ли отщелкнула сетчатую багажную полочку и стала ждать света.
Тут зажгли фонари, освещавшие пути, и в люминесцентном, ртутном свете Мона нашла то, чего не искала. На блеклой от времени зеленоватой стенке было криво написано - НОННА, и четкими буквами, маминой рукой - КУНИЦКАЯ. Это был их - с мамой, вагон. Почтовый. Тот, в котором она еще крохой, разматывала желтое полотнище флажка да играла, кроша сургучные печати. В этом же вагоне убили её маму. Вот он - шрам. От тайника, куда Маша Куницкая собирала "Ильичей" - сторублевки, вырученные за "левых" пассажиров да за мелкие услуги - передать кому, получить от кого ... Мона все гладила шов, и смотрела по сторонам - нет ли еще каких меток? Случайных вещиц? булавки? пуговки? бумажки - любого знака, подтверждавшего мамино присутствие здесь. В шкафчике стоял подстаканник с треснувшим стаканом, валялись жалкие алюминиевые ложки да пустые упаковки от сахара. Мона Ли решила закрыть дверь купе, чтобы ей не помешал кто-нибудь, зашедший случайно в вагон, и, когда дверь со щелчком захлопнулась, она увидела на крючке, приделанном над дверным зеркалом, мамин рабочий кителёк.
Мона охнула тихонько, заскулила щенком, ткнулась в кителек, оцарапав щеку путейским значком, задышала часто, будто обнюхивая старую ткань, пробиваясь через запах затхлости и сырой плесени, в надежде узнать - хоть что-то от мамы, родное, детское. Но уже не пахло дешевыми духами и горькой вонью "Примы", которую курила мама, а пальцы Моны все гладили, гладили китель, пока не наткнулись на что-то объемное, то ли пакет, то ли сверток. Мона сняла китель с крючка, расстелила на полке, надорвала ветхую ткань прокладки и вытащила - сверток. Завернутые в застиранную МПС-овскую салфетку, тугими рулончиками лежали "Ильичи", перехваченные резинкой.
Мона Ли не достигла возраста, когда понимают цену деньгам, да и не нуждалась она никогда и ни в чем. Отчим с бабушкой баловали её, а уж когда она снялась в фильме "Волшебная лампа", Пал Палыч заработанное Моной положил на сберегательную книжку, и Мона почувствовала себя абсолютно взрослой и совершенно независимой. Деньги ей были не нужны - она и так получала всё, что хотела. Сейчас, глядя на эти дурацкие бумажки, да-да, всего лишь - бумажки, которые пролежали невесть, сколько лет в старом почтовом вагоне и никому не принесли счастья, Мона заплакала. От жалости к себе, к матери, так бестолково промотавшей свою жизнь, и за что? Маша Куницкая даже рубля из заначки не потратила - ни на себя, ни на дочь. Мона, не переставая плакать, расстегнула тайный карман в рюкзаке, пришитый ей девочками со студии - не потерять билет, документы, ключи, - и положила в него деньги. Помешкав, нашарила салфетку и запихнула ее туда же. Затянув завязки на рюкзаке, Мона закинула рюкзак на спину, продела руки в лямки. Опять постояла. Похлопав по карманам кителя, нашла мятую пачку "Примы" и спички. Зажгла спичку, встала на колени. Спички догорали быстро, она обжигала пальцы, но всматривалась в вытертую ковровую дорожку, и наконец, увидела темные, не бурые - почти почерневшие пятна - мамину кровь. Переведя дыхание, села на полку. Мама, мамочка, бедная моя, бедная моя мама, - повторяла Мона и пыталась не думать о том, что случилось тогда - здесь. Мона зажмурила глаза, помотала головой, словно не желая ничего видеть, но тут же снова опустилась на колени, и нашарила сломанную отвертку. Тут же, под столиком, валялся металлический ящик кассы, в который складывали деньги и документы на груз. Ящик был взломан и пуст. Мона мгновенно увидела эту картинку - как мама, стоя так же, на коленях, взламывает простенький замочек, думая, что спрятала деньги в кассу, а кто-то сзади ... Мона закричала. Стало страшно. Вокруг грохотала железная жизнь дороги, а в самом вагоне будто кто-то всхлипывал жалобно, на одной ноте. Мона слышала шаги, звук чужих голосов, лязгали двери, дребезжали ложечки в пустых стаканах ... Нужно было уходить, и уходить немедленно. Но как? Мона Ли понимала, что она заперта в вагоне. Выбить окно? Смешно - сил не хватит. Сидеть и ждать, пока утром придет милиция? Глупо. А могут обыскать и отобрать деньги - это-то Мона Ли уже понимала хорошо. Вдруг, что-то вспомнив, Мона начала вытряхивать содержимое карманов кителька, и - удача. Ключ-вездеход, как называла его мама. От купе, от туалета и от дверей вагона. Мона даже присвистнула от восторга. Подумав, на ощупь отвинтила значок с кителя - мама его звала "крылатое колесико", положила в карман рубашки, и вышла в тамбур. Открыв дверь с другой стороны, она легко спрыгнула на гравий, и, перепрыгивая через пути, помчалась, оставляя за спиной вокзал.
Трудно сориентироваться в незнакомом городе, особенно, если спиной чувствуешь погоню, но Мона Ли обладала удивительным хладнокровием, позволяющим не делать ошибок и резко менять направление пути - в зависимости от ситуации. Она понимала, что самолетом ей не улететь - нет паспорта, поездом с центрального вокзала - не уехать, там милиция. Оставались только два пути - междугородний автобус, или электрички. Покрутившись между складов и депо, Мона Ли выбралась на Московский проспект, оттуда - на автовокзал. Стараясь оставаться незамеченной, она шла по слабоосвещенным улицам, не заходила никуда, даже в работавшие допоздна кафе. На автовокзале ее ждала новая неприятность - автовокзал был открыт, но автобусы ночью не отправлялись. По залу ожидания прохаживался милиционер, в креслах дремали пассажиры, окошечки касс были задраены - до 7 часов утра. Милиционер вдруг, как показалось Моне, посмотрел в ее сторону, и она, не дожидаясь, рванула вверх - по шоссе, выходящему из города. Мимо мчались редкие в это время суток машины, проехал грузовик, груженный щебнем, пограничный УАЗик, карета "Скорой помощи" ... Мона Ли шла, проходя насквозь поселки с красивыми названиями, как из детской книжки - Веселое, Доброе, Благодатное, Урожайное. Редко где уже горел свет в окошках - чем дальше шоссе уходило от города, тем тише становилась жизнь. Мона поняла, что дальше идти просто не может, и, набрав воздуха в легкие, встала у обочины, подняв руку. Тормознула жигулевская "копейка". За рулем сидел молодой парень. Даже в темноте Мона различила особый, узкий взрез глаз, широкие скулы.
- Девушка? В такое время? Куда вам, красавица? Доставлю в лучшем виде, - парень открыл дверь и даже протянул руку, чтобы втащить Мону в машину. Она отпрянула в сторону и побежала от дороги, петляя между домами поселка. Отдышавшись, дождалась, пока машина, пару раз гуднув, уехала, и снова вышла на дорогу. Теперь Мона осторожничала, и решила голосовать только машинам с пассажирами. Она и не заметила, как с проселка свернул смешной длинный автобусик, притормозил около нее. Пожилой водитель открыл дверь:
- Куда тебе, дочка?
- Я опоздала на поезд, - Мона Ли давно придумала, что говорить, - мне бы догнать, а то родители в Москве не встретят, будут волноваться, - умоляюще лепетала она.
- Ну, прыгай, чего ты, - водитель почесал затылок, посмотрел на часы, - в Джанкое перехватим московский, успеем.
Мона Ли села на переднее кресло, и стала развлекать дядьку сказками о московской жизни. В Джанкое она спросила, опустив ресницы:
- Сколько нужно заплатить? - на что водитель, погрозив ей пальцем, ответил, - Никогда больше одна по ночам не ходи и не голосуй на дороге! У меня дочь, как ты - увидел, дал бы ей ремня, - и уехал.
На платформе Джанкоя толпился народ, ожидающий прибытия пассажирского поезда "Севастополь-Москва". У составленных на землю рюкзаков курили туристы, кто-то бренчал на гитаре, бежала бабка с чемоданом и привязанными к нему авоськами, стояли военные с казенными чемоданчиками, у женщины на руках захлебывался плачем младенец. Мона зашла за угол здания, ослабила веревку на рюкзаке и осторожно вытащила сотенную из потайного кармашка. Сложив ее вчетверо, с независимым видом встала в очередь к кассе.
- Мне билет, - сказала она кассирше, - на Москву, - и протянула деньги. Кассирша чуть не выскочила из окошка.
- Откуда у тебя такие деньги, девочка? Где родители? Ты что, украла это? - кассирша пыталась разглядеть лицо Моны. Мона потянула купюру к себе, кассирша - к себе, и сторублевка разорвалась надвое. Кассирша уже свистела в свисток, а Мона, задевая пассажиров, стремглав бросилась бежать.
- Семенова! - кричал милиционер, прорываясь к кассе, - что орешь? Ограбление?
Кассирша пыталась знаками показать, - вот, мол, убегает! убегает! Но толпа, штурмующая пассажирский поезд, буквально сметала все на своем пути. Мону Ли закружило, затерло среди спин и чемоданов, и прибило, буквально припечатало к груди парня с длинными волосами, стянутыми кожаным ремешком.
- Никита? - Мона ухватила его за шею. Никита! ты меня помнишь? Никита, я - Мона, Мона! Ну, в Артеке же! Вы же там кино смотрели, помнишь?
Никита, пытаясь как-то втащить свой этюдник и не потерять из виду Лолу и Давида, кивнул Моне:
- Помню, помню, - и вот уже проводница начала убирать лесенку, Давид вцепился в поручни, подтянул Лолу, потом Мону, а Никита запрыгивал уже на ходу. Пока ругались с одуревшей проводницей, которая просто распихивала джанкойскую толпу по своему плацкартному вагону, пока прятали в туалете Мону от контролеров, пока, пока ... уже начал смутно розоветь восход, а поезд все бежал, и сами собой нашлись места, и кто-то забрался на третью полку, кто-то потеснился, кто-то вышел, и вот Мона уже спала, не снимая рюкзака, забившись в угол, и из оконной щели несло гарью и запахом степи, и каким-то далеким пожаром, и все стучали колеса, и поезд шел - к Москве. Мона во сне разжала руку, и половина сторублевки упала на грязный пол, и, шурша, залетела под полку.
Каркали вороны, деловито расхаживая по путям, подбирая съедобный сор, воробьишки испуганными стайками вспархивали от каждого дуновения ветра, шли на работу угрюмые, невыспавшиеся путейцы, оживал утренний симферопольский вокзал. Сержант Алексей Будылко, напившись бледного чая с кусковым сахаром, потянулся, ощущая, что форменная рубашка пропотела и липнет к спине, и от этого сразу же заскучав, нашарил планшет, тщательно разложил по кармашкам бумаги, сделал пару приседаний и отправился в диспетчерскую, к Рудомыло - открывать вагон, составлять рапорт, и этапировать Нонну Коломийцеву до ... Куда этапировать, сержант не знал, но уж куда-то было нужно. Ночью звонили из Москвы, переполошили все отделение милиции, и было строжайше приказано оказать содействие в приобретении билета из брони и лично самому Михал Михалычу убедиться в том, что Коломийцева отбыла в Москву. Михал Михалыч с лицом, скошенным от внутренних переживаний за собственную семью, погрозил кулаком Будылко и приказал - под твою ответственность! В диспетчерской сдавали смену, Рудомыло орала так, что по всем путям разносило ее противный голос, от которого, как говорили стрелочники, молоко у коров кисло. До вагона, куда заперли Мону, бежали вприпрыжку, Рудомыло на бегу успевала отчитывать всех, кто на пути попадался, и совершенно от этого успокоилась. Открыв дверь в вагон, она ногой сбросила лесенку, проскочила до служебного купе и захохотала.
- Ушла твоя пионерка! Леш! Сбежала! Вот девка, ну?! Я вчера, как фингал приметила, сразу поняла - эта через дыру в сортире вылезет, такую не удержишь!
Будылко стоял и ошеломленно глядел на старый форменный китель, валявшийся на полу да на обгорелые спички.
- Все, - только и успел подумать он, - конец службе. Хорошо, если не посадят. Да. Вот тебе и актриса ... твою мать ... надо было в обезьянник, - и уныло поплелся на вокзал.
Поезд подошел к Белгороду, стояли 8 минут, вагон ожил, уже выходили белгородские, толкаясь между полок, они разбудили Давидика, дремлющего рядом с Моной. Он, зевая, вышел на перрон, закурил, поежился от утреннего холодка, похлопал себя по карманам джинсовой куртки в поисках мелочи - купить у сидящих бабок газетный кулек с рассыпчатой горячей картошкой - есть хотелось зверски. Денег не было. Никаких. Вспомнил, что все спустил в карты на Гурзуфском пляже, скривился - опять у отца просить, нотации выслушивать. Деньги Давидик любил, и, учась в Губкинском, тратил их легко и бездумно. Папа слал переводы из Сумгаита, но за каждый перевод вызывал Давидика Гафурова на Главпочтамт и Давидик, выслушивая папу, чиркал шариковой ручкой в телефонной кабине непристойные надписи. С орфографическими ошибками. Мама Давидика жила в Москве с новым мужем, муж был зам.министра в Министерстве энергетики, а мама была "госпожой министершей", и хиппующий Давидик не вписывался в четырехкомнатную квартиру на Кутузовском. Мама Давидика жалела и, встречаясь с ним в ресторане "Славянский базар", умильно целовала "хорошего мальчика" в щечку и совала ему в карман пачку двадцатипятирублевок, перетянутых крест-накрест бандеролью. Но что такое деньги в Москве? Пыль ... Давидик поигрывал, тратился на красивых девочек, одевался у фарцы и снимал квартиру. Сейчас, после двухмесячного турне по Крыму, он был на "нуле", да еще и в долгах. Сплюнув на рельсы, он заскочил в вагон, морщась, пробрался до полки, в углу которой спала Мона, и стал рассматривать её - от нечего делать. Мона Ли, со спутанными волосами, бледная, с еще заметным синяком на скуле, была поразительно красива - даже такой. Давидик даже причмокнул от удовольствия. Видел он красивых женщин, но такой! Такой - не встречал. Поезд дернулся, набирая скорость, Мона проснулась.
- Йес, - Давидик хлопнул себя по лбу, - ты же - актриса, да? Коломийцева? Блин ... а я смотрю, что-то лицо знакомое! Девушка, разреши представиться, - Давид Гафуров, студент второго курса Губкинского института, будущий министр энергетики Азербайджана! У меня, - он подмигнул, - есть вилла в Баку, катер, и ...
- Велосипед, - добавила Мона, которой все эти золотые мальчики надоели еще в Москве, - зря стараешься, студент, - Мона выглянула в окно, - энергетика мне неинтересна. Собственно, и ты тоже. Мона Ли встала и пошла к тамбуру.
- Ты куда, о свет моих очей? - застонал ей вслед Давидик.
- Умываться, - ответила Мона, - а то очи что-то запылились. Войдя в туалет, она брезгливо застыла у порога. Защелкнула задвижку, сняла рюкзак, повесила на обломанный крючок. Умылась кое-как, промокнув лицо грязной рубашкой. Кошмар, на кого я похожа, - в зеркале отражалось чье-то чужое лицо, - Мона вытащила из кармашка рюкзака расческу, но и это не спасло. Закинув рюкзак на плечо, вышла в тамбур - подышать воздухом. Стояла, смотрела на мелькающие за окном деревья, думала о том, куда теперь ехать в Москве? Возвращаться в Одинцово не хотелось, но там школа, там какой-никакой, а дом. В тамбур кто-то вошел, но Мона даже не заметила, кто. Вдруг чья-то рука дернула рюкзак, но Мона успела, развернувшись, прижаться спиной к стене. Она лопатками ощущала, что деньги на месте, в тайнике. Вошедший был небольшого роста, чуть выше Моны, в брезентовой стройотрядовской куртке и в бейсболке с целлулоидным козырьком. Он был небрит, от него несло тяжким перегаром и какой-то особой вонью давно немытого тела и чеснока.
- Сука, - прошипел он ей на ухо, - гони бабки, а то прирежу и выкину с поезда, шевелись, я твою сторублевочку приметил еще у кассы ...
Мона открыла рот, чтобы закричать, тогда небритый грязной лапищей залепил ей рот и Мона почувствовала, как в живот ей уткнулось что-то острое. Небритый продолжал говорить, обдавая ее вонью. Мат, мешаясь с угрозами, заставил Мону собраться, замолчать и вслушиваться в стук колес. Она уже знала, что ей в таких ситуациях нужно лишь поймать ритм и начать отбивать его, хотя бы мысленно - любой ритм. Так-тук, так-тук, так-так, так-так, тук-тук, - повторяла она про себя, ухитряясь барабанить кончиками пальцев по стене. И тут же ее тело стало, как каменное, как неживое, она закрыла глаза, дыхание замедлилось. Небритый, думая, что девушка упала в обморок от страха, попытался стащить лямку рюкзака с плеча, но вдруг охнул, осел у ног Моны и глухо звякнула заточка, выпавшая из его рук. Мона еще продолжала отбивать ритм, а кто-то, темный, в кепчонке, скрывающей лицо, уже ловко отпер дверь вагона, оттолкнул Мону в вглубь тамбура и столкнул тело небритого на насыпь. Туда же полетела и заточка. Пока Мона приходила в себя, восстанавливая дыхание, в тамбуре уже никого не было.
Нефритовый зверек Ки-Ринь, олень-единорог, покрытый чешуей, завернул свой хвост набок, и образовалось что-то вроде дырочки, в которую Мона Ли продела кожаный шнурочек. Ки-Ринь с того самого дня, с 5 апреля, с её, Мониного дня рождения, так и был с ней. Амулетом - охранной грамотой. Он был для Моны живой. Его тельце из нефрита темнело, когда Моне было плохо, и наливалось ровным светом, когда ей было хорошо. В минуты опасности нефрит начинал багроветь, и на роге зверька как будто выступала капелька крови. Мона Ли, окончательно успокоившись, погладила его под рубашкой, и вернулась в вагон. Ехать еще предстояло долго - до завтрашнего утра. Пассажиры разворачивали пакеты с едой, проводница плавала по вагону, держа поднос, на котором хороводились подстаканники, шла буфетчица из вагона-ресторана, крича, - лимонад! пирожки свежие, горячие! сосисЬки! лимонад! пыво! - и все жевали, раздирали на части отварных бледных кур, хрустели малосольными огурцами, макали в соль, рассыпанную на газете, овальные, бесстыдно белые яйца. Есть хотелось ужасно. Давидик положил голову Моне на плечо:
- Детка, ты случайно не дочь Рокфеллера? Очень кушать хочется! Сейчас еще Никитка с Лолкой придут, тоже голодные. Ты же актриса, у тебя должны быть деньги! А, кстати, почему ты одна? - Мона Ли аккуратно сняла курчавую голову Давидика с колен, и сказала:
- Тебя не касается. А деньги сам научись зарабатывать, а не у мамы клянчить!
- Это тебе Никита нашептал, да?
- Мама твоя нашептала, - Мона скинула руку Давидика с плеча, - руки убрал!
- Смотри, - Давидик заметил, что многие рассматривают Мону пристально и перешептываются, - тебя узнали!
- И что? - равнодушно сказала Мона, - ты предлагаешь мне с вытянутой рукой пойти деньги собирать?
- Нет! Зачем собирать! Я сам!
И, встав в проходе, Давидик затараторил, как профессиональный нищий:
- Граждане-товарищи! Посмотрите! Сюда посмотрите! Кто с вами едет в поезде, а? С вами едет наша юная звезда! Кто смотрел фильм "Волшебная лампа"?
- Я, я, я - раздались голоса.
- Вот! Нам всем повезло! Со съемок нового фильма возвращается актриса Нонна Коломийцева! Она отстала от поезда, граждане! И она стесняется попросить у вас хотя бы кусочек хлеба ...
Давидик расчехлил Никитину гитару, и запел с "восточным" акцентом -
"Учкуду-у-у-к, три колодца-а-а". Мона покрутила пальцем у виска и продолжила смотреть в окно. А им уже несли еду, и в вагон набивались пассажиры из соседнего, купейного вагона, и вот уже Мона с ужасом обнаружила себя буквально запертой внутри толпы. Похоже, и сам Давидик понял, что переборщил, и, пятясь, отправился искать Лолу с Никитой.
- Ой, Нонночка, подпишите, - в лицо Моне совали бумажки, какие-то журналы, кто-то даже протянул ладонь, - распишитесь! Ой, вы такая молоденькая! Ой, какая же красивая девочка, вот, Людочка, будешь хорошо кушать, будешь такой же красивой ... а кто же тебе глазик-то подбил, а? Жених? Да какой жених, - басил кто-то сзади, она замужем уже! Какой замужем, сдурел? Она в школе учится! А в школе че, замуж нельзя выйти? У Моны все поплыло перед глазами.
- Товарищи, - взмолилась она, - воды дайте, мне ж душно ...
Мона очнулась от потока свежего воздуха. Она лежала на полке в служебном купе, и проводница обмахивала ее мокрым серым полотенцем.
- Нет, ну совести нет, до чего ребенка замучили! Еще чуть, и разорвали бы, - она подсела к Моне и стала поить ее крепким чаем.
- А где рюкзак мой? вскрикнула Мона, - где?
- Да что ты переживаешь, тут он, тут, - проводница вытащила рюкзачок из-под столика. - Кому это барахло нужно ...
Мона нащупала под рубашкой Ки-Риня и, оттянув рубашку, заметила на ней запекшуюся капельку крови.
- Спасибо, я пойду, наверное? - Мона Ли села, подтянула к себе рюкзачок, - а то там ребята ждут.
- Да посиди еще, проводница была совсем молоденькой, не заезженной жизнью и работой. - Расскажи про кино, а? Надо же, я вот артистов редко видела, они в купейном или в спальном, к нам в плацкарт таких не сажают, а интересно как! Кто на ком женат, кто развелся, такие случаи бывают, и у проводниц я видела даже тетрадки есть, они туда автографы собирают. - Она тараторила, присев около Моны, делала огромные глаза, прикладывала руки к сердцу - все что-то рассказывала про свою деревню, откуда она сбежала, сев на проходящий поезд, про какую-то бабку, про общежитие, где она живет, про парня, который ей нравится. Мона сидела рядом, смотрела в окно - вечерело, давно лесостепь сменилась березовыми рощицами, кучнее стояли деревеньки, видны были мальчишки, бегущие вслед за поездом, на переездах, за шлагбаумом, стояли машины, люди шли с работы. Мона размышляла - вернуться назад? Там опять этот наглый Давидик полезет, да еще ночь впереди, а с рюкзаком опасно, сдернут - не заметишь. И, справедливо рассудив, что лучше болтливая проводница, чем неизвестное, чужое и жадное до сплетен и денег нутро вагона, она сказала:
- Ой, а как тебя зовут? - и сама протянула руку, - я Нонна, а ты?
- Я? - проводница даже открыла ротик, - я? А! Я? Я - Наташа! Вот, - и замолчала.
- Наташ, а можно чего-то попить? Чаю бы?
- Хочешь с лимоном сделаю? - Наташа просияла своими веснушками, - я сейчас! Я - мигом! Я в буфет смотаюсь, тут через два вагона! Ты только не открывай никому! - и, подмигнув Моне, вышла, заперев служебное купе на ключ.
Мона развязала рюкзак, опять проверила - на месте ли деньги, свернула куртку, положила ее внутрь, опять затянула завязки. Сколько же там денег? Моне было жутко любопытно, но пересчитывать было страшно. Тут ручка задергалась, в дверь купе постучали.
- Мона? Мона? Это я, Давидик, Мона? Открой? Ты куда ушла? Тут Никита с Лолой, мы тебя ждем. Мона?
У двери послышался еще один голос, женский.
- Дэйв, ты чего ломишься туда? Там же написано - служебное купе, пойдем, Никитка принес вина, там еще наши едут, с Планерского, пойдем, Дэйв ...
- Лол, отвали, - Давидик продолжал стучать.
- Пошли, а - заныла Лола. Мона прекрасно знала ее голос. Это была Галочка Байсарова.
Вернувшаяся проводница строго прикрикнула - та-а-а-к! билетики в порядке? постельное брали? девушка из какого вагона? - и Давидик с Лолой исчезли. Остаток вечера Мона развлекала Наташу сказками о личной жизни известных актеров, сплетничала с удовольствием, пощадив только Лару Марченко, и умолчав о Саше Архарове, о котором проводница хотела знать всё.
- Ой, как я Архарова люблю! - она закатывала глаза, пока Мона пила чай с "Шахматным" печеньем, - ты знаешь, он однажды ехал в спальном со своей женой, мы как собрались все, думали, прогонит, ну, автографы попросить хотели, нет, он вышел, ой! Такой красивый-красивый! Прям высокий, и такая у него улыбка, ой, мамочки! А потом он к Эльке зашел, представляешь?
- А? переспросила Мона, - а Элька - кто?
- Я бы тебе сказала! - со злостью ответила Наташа, - клейма ставить негде. Но на лицо красивая, только дура. Так он с ней, короче ... того ... представляешь? Жена прям рядом, а ему хоть бы что! Элька потом всем хвасталась. Мона вдруг покраснела так, что выцветающий синяк налился фиолетовым:
- Врёт все твоя Элька! Архаров не такой!
- А какой? - Наташа открыла дверцу шкафчика - дверца изнутри была оклеена фотографиями Архарова. В ковбойской шляпе. В камзоле со шпагой. В солдатской пилотке. Волосы до плеч. Короткая стрижка. Парик. Улыбка - печальная. Строгая. Ласковая. Нежная. И так далее. У Моны заныло сердце, а перед глазами встал пепельный утренний песок пляжа, густое, почти черное еще море, белая чайка, стоящая на одной ноге у кромки воды.
- Наташ, ты извини? я посплю.
- Ну да, с жалостью сказала проводница, - конечно. Лезь на вторую полку, там чистое все, спи.
И застучали барабанные палочки, отбивая ритм, и вплелась флейта, и убаюкала, и усыпила, и Мона уснула, положив рюкзак под голову, и не слышала, как поезд подъезжал к станциям, как выходила Наташа, возвращалась, опять выходила, будила пассажиров, рассаживала новых, и проснулась Мона оттого, что кто-то тихо и ловко вытащил рюкзак из-под её головы.
Мона проснулась мгновенно. В купе было темно, хотя, как поняла Мона, живущая по "внутренним часам", было уже около семи утра. Коленкоровая штора была спущена, горел ночничок над нижней полкой, а на самой полке, укрывшись простыней, спала Наташа. Мона Ли видела в темноте, а уж в полутьме она сразу разглядела Давидика, который, держа в руке Монин рюкзачок, уже делал последний шаг к двери. Мона прыгнула на него сверху - как кошка. Давидик, не ожидая этого, потерял равновесие и упал, стукнувшись головой о столик. Мона спокойно разжала пальцы на его правой руке, вытащила лямки рюкзака, закинула его на полку, и, подтянувшись, влезла на прежнее место. Она уже не спала до Москвы. На Давидика наступила чутко спящая Наташа, когда до Курского вокзала оставался час пути. Давидик расшиб затылок, но в остальном был жив и здоров. На Наташин крик прибежал бригадир поезда, любопытные пассажиры, и Лола. Шум стоял невообразимый. Мона Ли вжалась в стенку, почти слившись с ней, но на нее никто и не обратил внимания. В конце концов Давидика вывели, Наташа, решив, что он полез к ней с целью изнасилования, была страшно горда, что такое случилось в её служебном купе и будет теперь, что рассказать. Только Лола, обернувшись, встретилась глазами с Моной, и застыла в ужасе, мучительно вспоминая что-то, но, будто уколовшись о взгляд Моны, заплакала и, развернувшись, убежала. Мона подписала Наташе обувную коробку с чешскими сапогами ЦЕБО, потому что ничего более подходящего Наташа найти не смогла. Мона Ли дождалась, пока все пассажиры выйдут, и, прострелив пустой вагон глазами, спрыгнула на перрон, обернулась, чтобы помахать проводнице, и вот уже поезд спешно начал отступать, чтобы буквально через пару часов забрать новых пассажиров на Севастополь. В этот момент Мона Ли вдруг ощутила сильнейший удар в спину, закачалась на краю платформы, и уже начала падать на пути, как ее кто-то схватил за рюкзак и втащил на перрон.
Архаров одной рукой держал дрожавшую от шока Мону, а другой - Галочку Байсарову.
- Ты охренела? - орал он на весь вокзал. - Байсарова, дура! Ты что творишь? Ты ее убить хотела? Я тебя саму сейчас ...
Галочка плакала, мотала головой и говорила быстро-быстро:
- Я ее боюсь, она ведьма, она меня в море утопила! Кто ты, отпусти меня, ну, отпусти! Дэйв, ты где? Никита?
Галочкины крымские попутчики не желали участвовать в скандале, да еще и с милицией, и быстро растворились в толпе встречающих. Наконец Архаров отпустил руку Байсаровой, и та осталась стоять, не зная, куда ей идти. Саша обнял Мону, прижал к себе:
- Ты на уши весь Крым поставила, ты это хоть понимаешь, дурочка моя дорогая?
Мона Ли стояла уткнувшись в плечо Архарова, посапывала тихонько, терлась лбом, а он держал в ладони ее затылок и легонько дул в спутанные дорогой и погоней волосы. На них уже оглядывались, а какой-то мужчина в кожаной куртке уже прицеливался объективом фотоаппарата. Архаров заметив это, разозлился так, что едва не толкнул Мону назад, но, сдержавшись, повернулся спиной к снимающему, взял Мону за руку, как ребенка, и, пошел быстрыми шагами к стоянке такси, буквально волоча Мону за собой. У Архарова всегда быстро менялось настроение, он легко переходил от бешенства к веселью, веселье сменялось тоской, - холерический темперамент, - говорил Псоу, - самое лучшее, и самое противное, что есть у актеров. Угадать, в каком настроении он будет играть, невозможно!
- Ты ненормальная, - говорил Архаров Моне на ходу, - ты хоть отдаешь себе отчет, что было в лагере? Там директора сняли с работы, этих пионервожатых из твоего отряда, выговорешники всей симферопольской милиции, а какого-то то ли Бутылку, то ли Бобылку вообще под суд. И все из-за чего? - Он свел брови вместе и строго взглянул на Мону, - из-за какой-то девчонки, у которой есть неприятная привычка - убегать. Где ты, там всегда или драки, или скандал, или ЧэПэ, ты сама-то понимаешь, а?
Мона помалкивала, не чувствуя себя виноватой ни капельки. Архаров подошел к стоянке машин, отыскал свой жигуленок цвета "коррида" - гордился им страшно, доводя до сумасшествия слесарей и механиков авто-центра, усовершенствуя машину, словно желая сделать из Жигулей - Феррари. Картинно распахнув дверцу:
- Мадемуазель, прошу! - взял рюкзак за лямку, но Мона Ли вцепилась в него. - Мона, дай я в багажник рюкзак кину, грязь такую в салон ...
Мона помотала головой.
- Что у тебя там, интересно? - Архаров потянул рюкзак к себе, Мона - к себе. - Письма от любовников, а?
Мона смотрела на него умоляюще:
- Не трогай, я тебя прошу. Тут ... мамины вещи.
- Мамины? А что им в багажнике будет? - и опять потянул рюкзак за лямку. Брезент треснул, разошелся посередине, и обнажился белый платок. - Что там? - Архаров попытался вытянуть сверток. Толпа, стоявшая в очередь на такси, уже давно выворачивала шеи и наблюдала за сценой на стоянке. Чертыхнувшись, Архаров подтолкнул Мону на переднее сидение, та села, обхватив разорванный рюкзак, и машина выехала на Комсомольскую площадь. Всю дорогу до Одинцова Мона Ли молчала. Архаров, злой на Мону так же, как на любую женщину, которая, как он считал, принадлежит ему, всю дорогу выговаривал ей самым неприятным тоном, отчего Мона только щурила глаза и кусала губы.
- Нет, ты вот, подумай, подумай! Я срываюсь со съемок, лечу в Гурзуф - для чего? Чтобы встретиться с тобой, так? Что я вижу в Артеке? Никакой благодарности. Какие-то драки, потом Галка Байсарова вдруг, понимаешь, воскресает в виде Лолы. Так. Только я ... м-м-м ... нахожу с твоей стороны понимание моим чувствам, как ты сбегаешь. Ты что, играешь со мной, девочка? Ты что, не могла мне записку оставить?
- Я оставила, - Мона повернулась к Архарову, - я же оставила записку. На тумбочке, у кровати. Наверное, твои же поклонницы ее и выбросили. Я же знаю, что ты там по ночам бегал неизвестно с кем и неизвестно где. Да про тебя такие вещи говорят, я вообще молчу.
- Вот, - заорал Саша, - и молчи! Мои поклонницы - это моя публика! И они будут всегда! И я буду делать всегда только то, что хочу я, поняла?
- Не будешь, - тихо сказала Мона, - если ты не будешь любить меня, ты никогда не получишь меня. И можешь запомнить себе - я тоже особенная.
- Ты - особенная? - Архаров расхохотался, - ну, конечно! Что в тебе особенного? Ты вообще - пацанка еще! Тебе четырнадцати лет нет, и ты так говоришь - со МНОЙ? Я летел на самолете, чтобы тебя встретить на вокзале, да ты знаешь, что я всю ночь проторчал на вокзале, встречая поезда из Крыма?
- Ну вот, - спокойно сказала Мона, - выходит, и я - особенная, раз ТЫ бегаешь за мной?
Архаров притормозил на обочине.
- Выходи, - и он открыл дверь. - Вылезай, - Архаров не шутил, - рановато тебе играть в такие игры. Особенно со мной. Всё. Лопнуло терпение. Иди, Мона. Между нами всё кончено.
- А у нас что-то было, - Мона Ли и в самом деле обладала каким-то сверхъестественным обаянием, она сама не понимала, что дает ей такую власть над людьми, но уже начинала этой властью умело пользоваться. - Странно, я - не заметила.
Она вышла из машины, и аккуратно закрыла дверь, ровно настолько, чтобы это не выглядело проявлением слабости. Она пошла вперед, сделав несколько шагов, обернулась, послала Архарову, продолжавшему сидеть в машине, воздушный поцелуй, и даже попрыгала на одной ножке - девчонка ...
До дома оставалось несколько километров, погода была прекрасная, и Мона решила идти пешком. Через километр Архаров нагнал ее, затормозил, открыл дверь машины:
- Ладно-ладно, все. Прости. Ну, прости - сорвался. Мона, я тебя прошу - садись в машину, Мона! - Мона шла вперед, не оборачиваясь. - Думаешь, пожалею? - крикнул ей Архаров, - и не надейся! Это ты - пожалеешь! Приползешь потом, умолять будешь! Ты что о себе возомнила?
Он все кричал, а Мона шла. Она не услышала, как машина Архарова развернулась, но, если бы он вернулся опять - он бы увидел, что она идет и плачет. Подойдя к знакомому дому, Мона встала перед калиткой. Меньше всего на свете ей сейчас хотелось идти домой. Она понимала, что никто её, чужую, здесь не ждёт. Небось, рады до смерти, что меня так долго не было, Мона Ли отряхнула джинсы от пыли, поправила воротничок рубашки, и, вздохнув, пошла по дорожке к крыльцу. В окно ее заметил Пал Палыч, выбежал - в переднике, смешной, домашний. Как он постарел, - подумала Мона, - стал на Ингу Львовну похож.
- Привет, пап, - они расцеловались.
- Где ж тебя носило, Мона? - Пал Палыч про себя отметил, что падчерица сильно вытянулась, загорела, лицо и руки обветрились - но похорошела несказанно, и что-то появилось в ней и отталкивающее, и притягивающее одновременно. - Давай, скидывай все грязное, с дороги устала? - Пал Палыч уже доставал из галошницы Монины любимые тапки, с зайчиками. - Я тут душ соорудил, в доме, теперь можно мыться, и колонка газовая - все удобства, - говорил он, будто извиняясь. Послышались шаги на лестнице, ведущей на второй этаж. Танечка, все еще полная нездоровой полнотой, но уже не отекшая, сменившая халат на платье-сафари, спускалась вниз.
- Это кто это к нам пожаловал, - Танечка словно пропела, - неужели сама Коломийцева? Великая актриса? С гастролей, никак? Или со съемок? Наслышаны-наслышаны, в газетах пишут ... а чего это вдруг к нам?
- Танечка, я прошу тебя, - Пал Палыч сделал умоляющее лицо, - давай не будем, прошу!
- Я, между прочим, - сказала Мона, тут на секундочку прописана. Если ты - об этом. И никуда отсюда - не уйду.
- А вот это уже мы посмотрим! - закричала Танечка, срываясь, - нахваталась уже! Умная стала!
Пал Палыч заткнул уши и ушел на кухню. В комнате заплакал Митя. Мона, не разуваясь, прошла в свою комнату, и закрылась на ключ.
КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ
Мона Ли сбросила рюкзак, плюхнулась на кровать, не снимая обуви, раскинула руки и лежала так, совершенно расслабившись, ощущая себя, наконец-то! в безопасности. Переведя дух, она села на кровати, расшнуровала кеды, поморщилась, закинула их в угол, туда же полетели носочки, грязная ковбойка и джинсы. Оставшись в трусиках, подошла к высокому зеркалу, перевезенному из Орска - встала на цыпочки, покрутилась, подняла волосы рукой, залюбовалась сама собой. Загар лег ровнехонько, только отпечатался силуэт Ки-Риня - белый единорог на шоколадно-персиковой кожи груди. Довольная собой, Мона села на пол, развязала тесемки, вытащила из тайника сверток. Положила на пол, развернула. Взяла наугад один тугой рулон, старая веревка лопнула сама собой. Послюнявив пальчики, Мона принялась считать "Ильичей" - раз, два, три ... в рулоне была тысяча рублей. Мона не поверила себе, пересчитала еще. Тысяча. Рулончиков было девять. Ого! - она даже задохнулась, - ого-го-го! Это же целое состояние! Представить такую уйму денег она даже не могла. Вытащив из рулона сотенную купюру, она опять аккуратно все смотала, перехватила аптечной резинкой рулоны - и тот, который она надорвала в Джанкое, и встала, думая - куда? Куда спрятать? В комнате было мало мебели, стояли до сих пор еще не разобранные коробки и чемоданы с игрушками и каким-то детским барахлом, - туда? Кто еще полезет разбирать ее вещи? Нет. А вдруг? Куда еще? Книжный шкаф - нет. Комодик с её бельем? Нет. Тут в дверь постучали.
- Мона?! Мона, - это был Пал Палыч, - иди обедать, все горячее, я тебя жду. Очень надо, - подумала Мона, сейчас начнет Танечка истерику. Эх, бросить бы ей в лицо тысячу рублей! Вот, сразу бы заткнулась! Пал Палыч опять постучал.
- Иду, пап, - Мона закрутилась по комнате, - иду-иду! Схватив коробку из-под обуви, сунула сверток туда, прикрыла сверху кедами, и пульнула под кровать. Перепрячу, - решила она и вышла из комнаты.
- Пап, - Мона сидела на перилах лестницы, - а можно душ принять, да?
- Можно! О чем ты спрашиваешь? - Пал Палыч махнул в сторону свежевыкрашенной двери, - вот там.
Мона в халатике, с заплетенной косой, чистая, умытая, пахнущая шампунем, вышла на кухню. Она была так хороша и свежа, что Танечка даже поперхнулась.
- Девочки! - Пал Палыч поднял рюмку, - я у вас один. Давайте-ка, поберегите меня, очень вас прошу. Обеих. - И - выпил. Танечка налила себе сухого вина, а к Моне пододвинула бутылку "Буратино". Обед прошел на удивление мирно. Кирилл смотрел на Мону во все глаза, все пытался что-то рассказать, но Таня посмотрела на него так свирепо, что мальчишка замолчал и возил по тарелке котлету. Митя еще спал в коляске, и наступал тихий вечер, и еще качали головками-шапками флоксы, и падали листья с березы, и самолет чертил белую полосу в небе.
Мона с Пал Палычем сидели на скамейке в саду.
- Ну, что теперь? - спросил Пал Палыч, - съемки? школа?
- Пап, ну школа, конечно, - Мона выглядела примерной ученицей, - восьмой класс, экзамены же. Сейчас пока и не зовут никуда, Псоу запускается со сказкой, но там типаж другой, возьмут, наверное, Лену Антонову, сейчас пробы, но точно - возьмут. - Мона выкладывала последние новости, а Пал Палыч остро и мучительно переживал то, что не может задать вопрос о Ларе Марченко, не выдав себя. Мона, почувствовав это, небрежно бросила, что Лара Борисовна сейчас приедет на премьеру "Средство долголетия", и ей, Моне, пришлют пригласительные.
- Пойдем, пап? - Пал Палыч кивнул.
- Ты на Танечку пока внимания не обращай, сказал он тихонько Моне, - она еще развод переживает, но уже все на лад идет.
- Не надоело тебе там сидеть? - послышался голос из окна второго этажа. Танечка, перевесившись через подоконник, смотрела на них, держа в пальцах сигарету, - пап, иди домой, а то Митька проснулся. Мону она будто бы и не заметила. Пал Палыч виновато пожал плечами и пошел домой.
Нет, - сказала себе Мона Ли, - я тут долго не задержусь.
К ужину Мона не спустилась, сказала, что устала и хочет спать. Сразу же после обеда, дождавшись тишины в доме, она поднялась к себе, легла на живот, вытянула коробку из-под кровати, и опять села - думать. Небольшой актерский опыт оказал ей неожиданную помощь - она мысленно прятала деньги и мысленно разыгрывала ситуации, когда кто-то случайно эти деньги находит. Выходило так, что спрятать в доме деньги было некуда! Матрас мог кто-то случайно взять - вдруг гости? Игрушку - если зашить деньги, скажем, в плюшевого мишку - подарить чужому ребенку. Оклеить стену сторублевками, а сверху - обоями? Заметят. Закопать в саду? Засунуть в печку? А если решат погреться? Сверток был объемный, и спрятать его нужно было так, чтобы, в случае опасности, мгновенно забрать деньги из тайника. Мона на съемках наслушалась историй о спрятанных в банках с крупой кольцах и перстнях, о пачках денег в тайнике, сделанном в книге - все это было ненадежно. Устав, она вытащила из коробки с игрушками фотоаппарат в чехле, сам фотоаппарат поставила на полку, а деньги засунула в чехол. А чехол повесила на вешалку у входа. И успокоилась. Спустилась вниз - чистить зубы, и увидела свет на веранде. Подойдя на цыпочках, выглянула - Танечка, подкрашенная, причесанная, сидела в плетеном кресле у столика. Напротив нее расположился старый, лет тридцати пяти, мужчина, самого противного вида. Бухгалтер какой-то, подумала Мона. В очочках, лысый, и какой-то кислый на вид. Он пил вино прямо из горлышка бутылки, а Танечка ненатурально хихикала, и лицо ее было совершенно глупым. Жених, Мона Ли, избалованная вниманием, таких мужчин даже не принимала в расчет и никогда не тратила на них свое обаяние. Понятно, чего Танька так озверела, Мона Ли уже стояла с зубной щеткой во рту, - замуж хочет. Еще тут и этого типа не хватало, для полного веселья. А, впрочем, я все равно сбегу отсюда, мне бы восемь классов окончить, а там можно до института куда-то поступить на работу, хотя бы и костюмером на студию. Жалко Пал Палыча, конечно, они его тут сожрут, а он Лару любит. Но с Марченко у него шансов нет, и мысли опять потекли назад - на студию, и дальше - к Архарову. Мона была уверена на все сто, что он сегодня же вернется, и они помирятся, и они поедут в Москву, в "Дом фильма", или в "Дом музыки", туда - где хорошо, легко, где все будут пожирать ее глазами, а она, в вечернем платье - мимо, мимо ... Мона чуть не проглотила щетку. Поеду завтра в Москву, скажу, учебники и тетрадки нужно купить, надо же сотенную разменять, в конце концов? - Встав под холодный душ, она согрелась, и, оставляя мокрые следы узких, изящных ступней на досках пола, поднялась к себе, и блаженно растянулась на кровати.
- Пап? - Мона Ли держала в руке бутерброд с колбасой, стараясь откусывать побольше "Докторской" и поменьше - хлеба, - пап?
- Сядь, и поешь как следует! - Пал Палыч мешал палкой кипятившееся в баке белье, - Мона! Будешь кусочничать, наживешь язву желудка! Твоя бабушка никогда не позволяла мне уйти из дома без плотного завтрака!
- Ой, пап, бабуля у нас была старого режима, сам знаешь! А сейчас у жизни другой ритм! - Пал Палыч покачал головой.
- Пап, я сейчас в Москву поеду, в "Детский мир", мне форму надо, тетрадки, там ... ручки ...
- Езжай, конечно, - Пал Палыч вытер руки о передник, - тебе, наверное, деньги нужны? Сейчас принесу. - Мона чуть было не сказала - мне ничего не надо, но вовремя прикусила губу. - Ты только не поздно, - крикнул вслед Моне Пал Палыч, - я буду волноваться!
Мона на одной ножке допрыгала до калитки, обернулась, показала Танечке, которая курила в окно, язык и побежала к станции. В электричке она высунула голову в окно, и щурилась от ветра, бьющего в лицо, и махала пролетающим мимо поездам. От Белорусского вокзала она спустилась вниз, завернула в "Дом фильма", раскланялась со знакомыми, улыбаясь белоснежно и безмятежно, выслушивая - ой, Мона, да какая ты стала красавица, Моночка, а вы не согласитесь сняться у меня в дипломном фильме? Мона, позвони Метельскому, у него пробы на "Героя нашего времени"! Ой, Мона, а ты что там, в Артеке устроила? Мне Псоу ... Мона, успевшая забыть про Крым, досадливо поморщилась, зашла в кафе, где было накурено так, что лица различить можно было с трудом.
- Мне пирожных и сока, - сказала она буфетчице и протянула сторублевку.
- Ой, Мона, у меня сдачи нет, - девушка в кружевной наколке повертела купюру, - я и не разменяю, а мельче у тебя ничего нет?
- Нет, - Мона протянула руку, - давай, обойдусь без сладкого.
- Нет, зачем же? - вырос за спиной Моны любимец всех женщин, некрасивый красавец Стасов, одетый не хуже голливудского актера, жуир и бонвиван, как он сам говорил о себе. - Ниночка, сколько я должен за удовольствие угостить нашу принцессу?
За столик сели вдвоем, Стасов, поправляя бабочку, целовал ручку Моны, осыпая ее комплиментами, перевивая все это красочным враньем о своих подвигах - обольщал, окутывал, очаровывал. Моне он нравился, вот, с ним бы она снялась! С таким нигде не пропадешь, это тебе не Архаров, с его идиотской ревностью. Сумасшедший просто. И почему он не приехал? И хорошо, что не приехал. Нет, жаль, что не приехал - вот бы Танечка сдохла от зависти, - Мона разговаривала сама с собой, не слушая Стасова.
- Значит, договорились? - Полные губы Стасова сложились сердечком, - я тебя жду?
- И где ты ее ждешь, - над головой Моны склонился Саша Архаров, - Стасов, ты трижды женат, постеснялся бы?
- Александр, - Стасов пригладил волосы, - могу я тебе намекнуть, что ты тоже - на секундочку несколько раз не свободен?
Мона, не дожидаясь, пока разговор пойдет на повышенных тонах, выскользнула из-за стола.
- Мона, - догнал ее Архаров, - Мона ...Так! В Детский мир я с тобой не поеду, - орал Архаров ровно через 15 минут, - как ты себе это представляешь? Я тебе буду бантики покупать? Тетрадки? Ты в своем уме?
- Саш, - Мона хохотала, - Саш! Ну, какие бантики? Ну, мне, правда, нужны тетрадки, я ж в школе еще учусь! Я большая девочка!
- Не поеду. Все, - Архаров сел в машину, - давай к Ревазу махнем, в ресторан? Потом мне на "Госфильм" к Давидяну, так ... у нас футбол еще, вот - пока я буду у Давидяна, съездишь за своими бантиками, идет? Такси возьмешь, ясно? - И Мона, не в силах сопротивляться прекрасному августовскому дню и серым Архаровским глазам, открыла дверцу машины.
Кафе со скромной вывеской "Привет" смело можно было бы назвать красивым грузинским именем, скажем, Шаво Мерцхало, - "Черная ласточка". Но ... выбор в СССР был скромный. Впрочем, внутри было так хорошо, и так гостеприимен был хозяин Реваз, и так великолепна грузинская кухня, что в это кафе, расположенное рядом с железнодорожной станцией Кулебякино, приезжали те, кого Реваз называл своими друзьями - актеры, художники, врачи, музыканты, - московская интеллигенция, и особо - альпинисты и горнолыжники. На скромных деревянных столах, крытых невзрачной клеенкой, дымилась чахиртма в общепитовских тарелках, а для хорошо выпивших накануне - хаши в глубоких чашах. Зелень! Ах, какая зелень была на столах Реваза! Мог ли вынести нос такое благоухание? Кинза, базилик, тархун, петрушка, цицмати соседствовали с сулугуни и надуги. А бадриджани и лобио подавали такое же, как и в кафе у подножия горы Джвари. Даже те, кто прежде знал лишь шашлык и цыплят табака, открывал у Реваза такие гастрономические изыски, что произносил "сациви" и "хинкали", закатывая глаза и цокая языком. Хачапури у Реваза дышали и таяли даже на тарелке, и мегрельские, и имеритинские - и запивали их "Хванчакорой" и "Мукузани", и шипело "Боржоми" в потных бутылках, и прозрачная чача делала городских московских мужчин настоящими - мужчинами.
Мона Ли, умея обходиться без пищи, хорошую кухню любила и ценила, насколько это может девочка, выросшая на еде из советской "Кулинарии". И сейчас, войдя в зал, она вдохнула запах и поняла, что голодна, как никогда прежде. Навстречу им вышел сам Реваз, пожав руку Архарову, хлопнул его по плечу:
- Здравствуй, Сандро, друг! Почему давно не был? Кто кормил тебя лучше меня, а?
- Ревазик, - Саша обнял его, - разве родился на свет мужчина, который лучше тебя спасет от голодной смерти усталого путника? Кто сделал из продуктов, родившихся в благословенной Грузии - жизненную философию? Кто напоил нас надеждой и любовью, кто дал нам силы вынести измену прекрасной женщины, отвергнувшей чистое и доброе сердце, а? Даже тот, который только встал от стола, проглотит твои чанахи, и попросит еще!
Так они и стояли, хлопали друг друга по плечам, пока Мона не взмолилась: - Я хочу есть! Пожалуйста!
- Кто это? - Реваз прикрыл глаза ладонью, будто ослепленный красотой Моны, - Сандро? Ты похитил царицу! Немедленно уезжай, забирай её - и уезжай!
- Реваз? Ты что? - Архаров обернулся к Моне.
- Уезжай! - гортанно закричал Реваз, - или я украду ее у тебя! Или вызову тебя на дуэль, да?
Поняв, что это шутка, все трое расхохотались.
- Мона, - представил Архаров девушку, - моя Мона.
- Э-э-э! Кто же ее не знает? Я в кино хожу, дочери в кино ходят! Мы Мону Коломийцеву знаем, ждали-ждали! - и он проводил их к лучшему столику, у окна. Пока подавали закуски, Мона уже, не стесняясь никого, заворачивала зелень в лаваш, и ела с таким аппетитом, что Архаров залюбовался ею.
- Как ты все умеешь делать красиво, Мона ... Мона моя. Тебе идёт абсолютно всё, и даже хлеб в твоих руках выглядит ...
- Как торт, - Мона показала жестом, чтобы Саша налил ей минеральной воды, - Саш, говори попроще!
Подносили все новые блюда, и уже к шашлыку Мона до того наелась, что чуть не задремала над тарелкой.
- Выпей вина, - Архаров налил ей темного и густого, как кровь, вина.
Мона подняла стакан:
- Красиво как! Как гранат?! Или вишня? - И выпила. - Ой, я сейчас лопну, и я совершенно пьяная, - Мона откинулась на спинку стула. - Саш, а как ты думаешь, тут есть мороженое?
- Для тебя, моя сказка, Реваз достанет все - только пальчиком пошевели, и крикнул, приставив ладони рупором к губам, - Реваз?! Ревазик!! Тот подошел, расправил усы пальцами и склонился в комическом поклоне:
- Что изволите, моя королева?
- Я мороженого хочу, - сказала Мона. - Можно?
- Пломбир? Земляничный? Ореховый? С шоколадом? Крем-брюле? - Реваз сделал вид, что записывает пожелания Моны Ли в блокнот.
- Всё, какое есть, - Мона облизнулась. Архаров встал, и, чтобы не было слышно от соседнего столика, тихо спросил Реваза, - играют? Реваз кивнул.
- Сделай девочке сладкое, будь друг, а? Я буквально на полчасика. Реваз вздохнул:
- Сандро, я надеюсь, ты понимаешь, что делаешь?
Мона уже съела мороженое, уже выпила чашечку шоколада, и лениво щипала виноград с кисти. Уже тихая обеденная публика сменилась вечерней, шумной, при больших, судя по всему, деньгах. Стало шумно, накурено, официанты сновали между столов, женский смех вспархивал то там, то тут, произносились тосты, а на эстраду вышли грузинские юноши, в черном, и негромко запели "а капелла". Мона, чуткая к музыке, с абсолютным слухом, буквально вытянулась - слушать, слушать! Незнакомый язык наполнял мелодию смыслом, и Мона видела белые шапки гор, цветущие долины, слышала говор ручья, бегущего между камней, видела зеленые склоны, женщину, идущую к колодцу с кувшином, видела бегущих детей, запускающих в в небо змея ... Реваз, подойдя к Моне, проговорил тихо:
- Они поют "Кириалеса", это мегрельская песня, старинная.
- Как же это прекрасно, - Мона посмотрела на Реваза.
- Девочка! Ты плачешь?
- Это от радости. А где Саша, вы не знаете? - Мона Ли посмотрела на свои часики, - он должен был на съемки ехать. Про "Детский мир" она давно забыла.
- Саша? - Реваз оглядел зал, - не знаю. Вышел, наверное?
- Куда - вышел? - Мона приподнялась, - где он?
- Я не знаю, не знаю, детка ... - Реваз кивнув кому-то, ушел в сторону кухни. Мона прошла между столиков, открыла дверь, вышла в коридор. Пошла, прислушиваясь к голосам. Тихо. Уткнулась в лестницу, ведущую вниз, спустилась, толкнула дверь. Заперто. Постучала. Никого. Тогда она отбила пальцами по дверному косяку мелодию песни "Сулико", слышанную только что, и дверь открыли.
- Проходи, - сказал хрипловатый голос, и она вошла. За столом сидели четверо. Архарова было трудно узнать. Абсолютно сумасшедшие глаза, дрожащие пальцы.
- Еще! - ему скинули карту. В тёмную ...
- Саша? - крикнула Мона, - ты что тут делаешь?
- Бл... - Мона никогда не слышала, чтобы он ругался матом, - уйди! уйди отсюда! Кто пустил! Уведите девчонку! - он орал так, что Мона сама бросилась бежать, но не могла найти дверь. Кто-то, как и прежде, невидимый, вывел ее из комнаты, протащил за руку по коридору, потом - через зал, крепко держа локоть Моны под мышкой. Вытолкнув Мону из дверей, сказал:
- Марш отсюда, хоть слово скажешь ...
- Я поняла, я поняла, - залепетала Мона и быстро пошла к станционным кассам. Зажгли фонари, и перрон выглядел совсем пустынным.
- До Москвы один, - Мона протянула мелочь кассирше, - а когда электричка? - Расписание смотри, - равнодушно ответила та и закрыла окошечко. Теплый августовский день исчезал, и стало ясно, что кончилось лето, и откуда-то задул ветер, и понеслась листва, как стайка обиженных птиц. Мона, съежившись, сидела на жёсткой станционной скамейке, и смотрела на проносящиеся к Москве и из Москвы поезда. В одних пассажиры занимали коридор, снимали вещи с полок, толпились, суетились, а в других - напротив, укладывались спать, пили чай, курили в тамбуре и брошенный окурок описывал алую дугу и падал на щебенку. Моне стало совсем тоскливо, мысль о том, что нужно ехать до Москвы, а потом в метро, и опять пересаживаться на электричку, уже - до Одинцова, так расстроила ее, что она ощутила себя одинокой, уставшей и страшно несчастной. Свистя и разрезая темноту снопом яркого света, подлетела электричка, вобрала в себя немногих пассажиров, Мона Ли прошла в вагон, села у окна, и, когда уже поезд начал набирать скорость, увидела, как на перрон выбежал Архаров, и быстро пошел, всматриваясь в мелькающие окна. Видно было, что он ищет Мону. Она отвернулась. Ненавижу его, - думала она, - ненавижу. Он ведь просто играет в меня, как в игру, я для него - красивая кукла, у которой нет сердца, которой не больно, когда ее бросают. Зачем он мне? Красивый? Ну, красивых много. Умный? Да нет. Добрый? Не то, чтобы очень. Что же я думаю о нем постоянно, я же ревную его бешено, и я хочу одного - быть с ним рядом. Спросить совета не у кого. Была бы мама жива, я бы ... Мона вспомнила маму, и заплакала.
- Ай-ай-ай, - такая красивая девочка, зачем плачешь? - напротив нее сидела пожилая цыганка. Темные волосы её, уже с серебром седины, были убраны небрежно под платок, лицо её было сморщенным, как черносливина, и только глаза, те были молодые, глубокие, яркие, как маслины. Вороха надетых юбок на ней были грязные с подола, рваные, а на ногах были почему-то шерстяные чулки и галоши, - не плачь, не плачь, ручку дай, посмотрю, о ком убиваешься? Цыганка своей сухой, шершавой рукой приняла Монину узкую ладошку, раскрыла ее, стала водить пальцем, приговаривать, - молодого красивого любишь, женатый он, ой, худой он, все сердце тебе разбил, и не будет тебе с ним счастья, будет только горе, и не даст он тебе любви, только слёзы, нет, счастья нет с ним. - Цыганка заглянула в глаза Моны, - деньги у тебя есть, - сказала она утвердительно, - отдай мне, я к тебе другого приворожу, хорошего, а этот уйдет, сгинет ... - Мона смотрела на цыганку, не отрываясь. Та протянула ей руку, - положи сюда, деньги бумажные, пошуршат - уйдут, уведут беду с собою, а тебе дорога поздняя, дорога опасная, отдай деньги, - сказала она повелительно. Мона смотрела в глаза цыганке, не моргая, будто испытывая её. Складки на лбу цыганки разошлись, кустистые брови поднялись, а глаза забегали - не могла она понять, почему же девушка не впадает в транс, не поддается гипнозу, смотрит своими прекрасными глазами и только чуть-чуть уголок рта дергается.
- Деньги отдай! - Страшным шепотом сказала цыганка, - отдай, говорю, деньги! В кармашке лежат, вижу! Отдай, а то такую правду скажу, жизни тебе не будет!
Мона, не отводя глаз, улыбаясь все шире, вытащила из кармашка сотенную и протянула цыганке. Та, схватив купюру с ловкостью обезьянки, взметнув пыль юбками, поспешила к выходу в тамбур, гортанными звуками скликая цыганят, попрошайничавших по вагону. Мона мысленно вычла еще одну сторублевку и уставилась в окно, в котором отражалась она сама. Вдруг лязгнули двери тамбура, и та самая цыганка, с лицом, расправленным от ужаса, добежала до Моны, и ссыпала на сидение скамьи кучу денег, каких-то перстеньков, цепочек, и буквально вылетела на остановке "Москва-Сортировочная".
Мона потрясла головой, будто приходя в себя после наркоза, убрала всю кучку в сумочку, посмотрела на свою руку - что в ней особенного? И, заметив, что пуговка на рубашке расстегнута, поняла, что так испугало цыганку. Ки-Ринь, обычно зеленовато-золотистый, горел ярким, живым, рубиновым огнем, а золотой рог его будто раскалился добела. Вот это да, - сказала себе Мона Ли, - наверное, я и впрямь - не такая, как все?
Дом спал. Пока Мона Ли шла к калитке, видела, что окно в Таниной комнате освещено, а подошла - свет погас. Мона поскреблась в дверь - тихо.
Мона давно стала одеваться, как пацан - джинсы, ковбойка. После "Волшебной лампы" она возненавидела свою красоту, у нее скулы сводило от этого постоянного "Ах! до чего же красивая девочка", ей хотелось стать обычной, как все - она была даже рада синяку, полученному в Артеке - неделю все обращали внимание только на него. Платья, кружавчики, заколочки, все эти девчачьи ухищрения она отвергла тогда раз - и навсегда. Связи с фарцовкой были, джинсы ей доставали или привозили, с джинсами она носила футболки, клетчатые рубашки, джинсовые куртки - и все это, если честно, делало ее еще привлекательнее. Ты бы юбку надела пышную, и к ней обтягушку-лиф, - негодовала Марченко - женщина должна быть так упакована в одежду, чтобы мужчина мечтал все это с нее содрать, чтобы добраться до сути! А что эти джинсы? Ты что - портовый грузчик? Где тут попа? Где ноги? Женщина не должна забывать - каблук, шляпка, и талия! Нет, ты безнадежна ... Мона смеялась, и потихоньку тащила новый комбинезон Wrangler из шуршащего пакета, и гладила клепочки, медные пуговки, и двигала взад-вперед зипер, и зубчики молнии сцеплялись один с другим с нежным металлическим шорохом. Лара Борисовна, но ведь красиво-то как? Не зли меня, - Марченко втягивала живот, пока костюмер затягивала на ней корсет, - вот - что красиво! грудь! Да не дави ты так! глаза на лоб лезут, - говорила она своей любимице, костюмеру Лёлечке.
Мона зашла за угол дома, подтащила деревянную лестницу, и легко вскарабкалась по ней на балкончик. Открыть щеколду через форточку было минутным делом. Умываться не хотелось, но страшно хотелось пить после острых приправ, и Мона тихо-тихо спустилась по лестнице. Отвернув кран до упора, она жадно пила ледяную, отдающую ржавчиной воду. Икнув, она оглянулась по сторонам, и заметила полоску света под дверью в кабинет Пал Палыча. Мона приоткрыла дверь, чтобы сказать отчиму, что она дома, и увидела, что Пал Палыч держит в руках письмо, которое Мона считала потерянным. Это было письмо её отца - к её матери.
Пал Палыч рассеянно вертел в руках серебряную ложечку с вензелями, сняв очки, щурил глаза, стараясь зачем-то разглядеть, какие буквы сплелись на ней еще в прошлом веке. Валентина Федоровна, в домашнем платье, аккуратно причесанная и даже с припудренным носиком, бестолково сновала из кухни в комнату, и все выставляла на стол новые и новые вазочки с вареньем, роняла вилочку для лимона, ахала, что "тембали сгорели!", и действительно, несло чем-то сладким, подгорелым, но уютно-домашним.
- Да сядьте, Валечка, - взмолился Пал Палыч, - ей-Богу, мне неловко самому, что я нарушил ваш покой!
- Ах, что вы, Павел Павлович, - Валентина Федоровна выговаривала отчество правильно, не сглатывая слога, - я так рада! Вы не представляете себе - как я рада! Давайте к чаю ликера? У меня очень приличный, Бехеровка?!
- О, нет, увольте, без обид, - Пал Палыч замахал руками, - это же желудочный какой-то, нет-нет, я не любитель, знаете ли, этих настоек и дамских радостей, простите! Я предпочел бы водки, если это не покажется вам слишком вульгарным.
- Да что вы, что вы! - Валентина Федоровна забегала, как перепуганная курица. Наконец, графинчик с водкою был найден, в дребезжащем "Саратове" нашлась колбаса из заказа, и были порезаны яблоки, и запах рассола, шедший от тарелочки с солеными огурчиками перебил аромат вишневого варенья и остывающих "тембалей по-неапольски".
- Ну что, Валентина Федоровна, - Пал Палыч поднял тяжелую граненую рюмку, - давайте-ка, брудершафт, а?
- А давайте! - расхрабрилась Валентина Федоровна, и Пал Палыч налил ей водки, и они чокнулись весело, и, соединив руки, согнутые в локте, выпили и троекратно расцеловались.
- Валя, - начал Пал Палыч, споткнулся, замялся, но, преодолев себя, продолжил, - Валя. Я рад, что наша с ва... с тобой дружба перерастет в нечто большее.
- А я, я, Пашенька, - Валентина Федоровна промокнула выступившие в уголках глаз слезы, - я так ждала этого момента, мне было так неловко, мне казалось, я навязываю тебе свое общество ... - и они выпили по второй, и беседа потекла плавно, и Пал Палыч расслабился, словно ослабил узел галстука, душившего шею.
Валентина Федоровна была немолода и была она старой девой, синим чулком и всем тем, что так обидно прилипает к школьной учительнице, которая некрасива, близорука, застенчива, обожает детей и предмет, который она читает вот уже почти двадцать лет. Географичка - кто любил вас в школе? Кому нужны были ваши контурные карты, Кузбасские угольные бассейны и действующие вулканы? Валентина Федоровна, водя по карте мира указкой, протирала дыры в местах, куда стремилась сама, а ученики, тоскуя и ненавидя ее за слово "геосинклиналь", пририсовывали Магеллану рога и длинную сигару, на которой было написано неверной мальчишеской рукой " Валька-дура". Романтическая, тонкая натура билась под белой блузкой, скрепленной у ворота янтарной брошкой. А тут Пал Палыч ...
- Паша, скажи мне, но как ты-то тут очутился? - Валентина Федоровна заваривала чай, переливая заварку из чашки в чайник, и обратно, пока чай не заварился густой и терпкий, - я была просто потрясена, увидев тебя в школе! - Ну, мою историю знают, по-моему, все, - Пал Палыч смотрел на фотографию, висевшую в простенке, между окнами. Черно-белая, любительская - на ней средняя школа Орска, и Валентина, в меховой шапке и драповом пальто, держит за руку девочку, а девочка смотрит в небо, будто видит там что-то. Эта девочка - Мона Ли. Снимок, сделанный Эдиком Аграновским. Валентина Федоровна и оказалась той самой учительницей, которая помогла Эдику сделать фотографии Моны Ли для проб на киностудию.
- Да-да, - торопливо согласилась Валентина Федоровна, - там ведь что-то ужасное было, я помню. Монину маму убили, потом твоя мама умерла, и у тебя какие-то крупные были неприятности, чуть ли не суд, да?
- Не хочу вспоминать, знаешь, - Пал Палыч щипчиками взял кусок сахара, и отчего-то ему было так приятно касаться серебряных этих щипчиков, и пить чай из кобальтовых Ленинградских чашек, и все в этом доме - было такое, "своё", будто и он жил здесь - когда-то прежде. - Но ты, Валя, ты?
- Ты знаешь, мама была парализована почти восемь лет, я бедствовала ужасно, и муж меня бросил, и Орск для меня был чужим городом - мама туда уехала за отцом в войну, так и остались. А когда мамочка отмучилась, - Валя сглотнула слезы, помолчала, - ее сестра приехала на похороны, и вот - позвала меня с собой, в Одинцово. Она старенькая уже, я за ней ухаживаю - дом большой, и Орск я бросила, не жалея. А работать куда? В школу. Ставка была только на учительницу географии, ну, посидела, что-то вспомнила, что-то нагнала - вот, и вся история моя. Теперь только и сказать, что, мол, судьба связала, но людей и не так жизнь сталкивает, но знаешь, я так обрадовалась!
Они сидели в уютной комнате, и вечер угасал за окном, и радио тихо бубнило в соседней комнате, и вышла полосатая кошка, потерлась о ноги Пал Палыча, запрыгнула на колени к Валентине, свернулась клубком. Было так хорошо, что не хотелось уходить. Пал Палыч понимал, что она ждет от него каких-то важных слов, но сейчас, в эту минуту - что он мог ей сказать?
- Разреши, я закурю? - она кивнула.
- Я и сама иногда, когда доведут на уроках, позволяю себе нервы успокоить, гадость, но ведь помогает? - Он закурил, разогнал дым,
- Валя... - помедлил. - Я как-то должен, наверное, объяснить свое положение? Пойми, я хотел бы - и это правда, разделить с тобою оставшиеся годы ... черт, говорю, как в кино! Валя, я немолод, и, сама понимаешь, учитель - какие у меня заработки? Но нет, дело, конечно не в этом. Дело в моей дочери, которая после родов что-то окончательно испортила свой характер, и теперь младший внук почти полностью на мне. Но и это не главное. Главное - Мона. Падчерица, я ненавижу это слово! Я ведь воспитал ее, или нет - пытался воспитать, но я бессилен! Понимаешь? Я нахожусь в каком-то замкнутом круге, из которого нет выхода. Я совсем запутался ...
- Паша, я же ничего тебя не прошу! - воскликнула Валентина, - мне радостно ложиться и вставать с мыслью - что ты есть. А что-то другое, да я и не думаю об этом! Пал Палыч подошел к ней, обнял за плечи, потерся щекой о её щеку: - У нас все будет. Дай время, Валечка!
- Коломийцева! Я к тебе обращаюсь, по-моему, нет? - Мона тяжко вздохнула и накрыла тетрадку учебником.
- Ко мне, наверное, - она встала. Ирина Ильинична, математичка, люто ненавидела Мону. За всё. За красоту. За раннюю славу. За эту легкую, "звездную" наглость, за пренебрежение ко всем, за то, что плевать ей, Нонне, видите ли, на правила школы! За эти американские штаны! За то, что она, Ирина Ильинична, сорокалетняя неудачница, с диабетом, с дочерью-подростком, с сумасшедшей бабкой, с комнатушкой в коммуналке, с любовником-пьяницей не имела, и не будет иметь такой фигуры, таких американских штанов и всесоюзной славы. Было, отчего с ума сойти. Мона, как на радость ей, была совершенно невосприимчива ни к математике, ни к геометрии, ни к черчению - да, собственно, ни к чему.
- Коломийцева, - Ирина Ильинична выдохнула на Нонну порцию злобы, пахнущей ацетоном, - ты почему явилась в школу без формы? Если твой отец преподает в школе, это не дает тебе никакого права нарушать распорядок! Завтра к директору! В школу к занятиям не допущу! - Мона лениво похлопала ресницами, затолкнула жвачку за щеку, и уставилась в лицо математички. - Вон из класса! - не выдержала та. Мона пожала плечами, смела тетрадки и дневник в рюкзачок, послала воздушный поцелуй мальчикам, притихшим от восторга на "камчатке", и нарочито медленно, с пяточки на носочек - вышла из класса.
На педсовете было жарко. Все кричали, перебивая друг друга. На Пал Палыча было больно смотреть. Весь женский коллектив, за исключением, понятно, Валентины Федоровны и пожилой англичанки Инессы Германовны, был за исключение Коломийцевой Нонны из школы. За систематические пропуски занятий. За неуспеваемость. За неуважение к коллективу. За. За. За. Когда все сорвали голос, а завуч нервно курила в форточку, Инесса Германовна, откашлявшись, сказала:
- Все высказались? Теперь скажу я. Ну, выгоните вы ее. С волчьим билетом. Предположим! Завтра позвонят из обкома и велят принять обратно. Вы журнальчик-то откройте, любой - гордость Одинцовского района, ученица средней школы ... за уши будете ее тянуть и еще в ноги кланяться, вы уж, Пал Палыч, простите меня, старуху, за откровенность. Коломийцева - гордость школы, хотите вы этого, или нет. Нам же "под неё" деньги на ремонт выделили, это вы понимаете? Оставьте её в покое, она и должна быть - не такая, как все. А вы бы, Ирина Ильинична, занялись своими нервами. Пубертатный период, в котором сейчас находятся наши старшеклассники - предмет для исследования, а не для морализаторства. С тем разрешите откланяться, - Инесса Германовна, прямая, коротко стриженная, седая, все еще красивая, одетая строго и изящно, вышла из кабинета завуча, сняла плащ с вешалки, и пошла домой, подкидывая мыском туфельки опавшие ржаво-золотые листья.
- Пал Палыч, - уже взмолилась директор школы, - прошу вас, вы хоть насчет формы с ней поговорите, с нас же РАЙОНО за это три шкуры дерет ... Расходились, возбужденные, Пал Палыч пошел провожать Валентину Федоровну, и по пути они все спорили, и Валентина Федоровна прикладывала к груди руки, будто умоляла о чем-то, а Пал Палыч махал портфелем в такт широким своим шагам.
В это время Мона, стараясь не шуметь, рылась в бумагах Пал Палыча, понимая, впрочем, что то самое письмо спрятано далеко и надежно.
Ассистентка по актерам выложила перед Стешко пачку фотографий. Веером. Юрий Давидович полулежал в глубоком кресле, придвинутом к столу, заваленному бумагами.
- Ну что? опять все те же лица! - Юрий Давидович дал заявку на фильм "Красные корабли". Весь состав был готов, не было актрисы на героиню. -Актриса должна была быть молодой, трогательно-прекрасной, романтичной, с умными глазами, хрупкой и не затертой. Как ландыш! - Стешко орал на ассистентку, - как подснежник! Все, кого ему приводили, не набирали нужных качеств в комплекте. Тут и вытащили фотографию Моны, с проб на "Волшебную лампу". Вот, - Стешко ткнул указательным пальцем мастерового на Мону, - звать.
- Звать? Нонна Коломийцева, - пролепетала ассистентка.
- Звать - это звать на пробы, - и Юрий Давидович отбыл в Рузу, в Дом отдыха ВТО. Там он, прохаживаясь по мокрым после дождя дорожкам, спорил с Вольдемаром Псоу. Точнее - так. Теперь уже Вольдемар орал:
- Ты с ума сошел? Неприятностей хочешь? Мне эта лампа с этой Моной стоила полжизни! У меня несчастных случаев было столько, как будто я не сказку снимал, а американский боевик со стрельбой! Это ж не девка, это черт те знает что!
- Да, - Юрий Давидович согласно кивал, - но ты на ней одной получил и первую категорию, и звание, и на фестивалях собрал наград, а? Что уж такого случилось? Галка Байсарова жива, ну, с головой плохо, так кто знает - от чего? Архаров, конечно, от Моны до сих пор больной, но он от каждой партнерши такой. Нет, Волька, не преувеличивай. Бывают несчастные картины, помнишь мою "Грозу", где Фалалеев на съемках умер? Ну, судьба. И влюблялись, и пили, и вены резали, - уж нам с тобой и не такое выпадало. Я хочу в "Красных кораблях" рассказать сказку, которая может быть у каждого, но тут вопрос - в вере в чудо. А у этой девчонки такие глаза! И есть в ней что-то такое... колдовское, и одновременно - невинное. Худсовет если утвердит, начнем снимать.
- Опять на "Гурзуф-фильме"?
- А где еще-то?
Вольдемар встал, посмотрел в засыпающее небо, подставил ладонь и поймал упавший лист.
- Ну-ну, воля твоя, конечно. А сейчас - по коньячку?
- А, соглашусь, - Юрий Давидович поежился, - прошу к буфету!
И они отправились пить коньяк и болтать с красивыми девушками.
- Ольга Яковлевна, послушайте меня, прошу вас, - Юрий Давидович разговаривал с директором Одинцовской средней школы, - Коломийцева будет заниматься в перерывах между съемками. Так многие делают. Я уверяю вас, экзамены она сдаст. Ну, пусть не на отлично, пусть! Но вы же понимаете, что девушка талантлива, и ее снимать нужно сейчас, в 14 лет, а не потом, в 20.
Ольга Яковлевна высоко поднимала тонко выщипанные брови, круглила рот, и все теребила значок "Отличник народного образования". Она с радостью и вовсе избавилась бы от этой "Моны Ли", но отчетность! Но успеваемость! Результаты экзаменов за восьмой класс - штука серьезная, с троечниками и прогульщиками предполагалось поступать жестко - в ПТУ, а дальше тащить хорошистов и отличников.
- Ольга Яковлевна, давайте пойдем на компромисс? Вы проэкзаменуете ее сейчас, найдем слабые стороны, и студия готова найти ей репетиторов на время съемок, идет?
- Ах, делайте что хотите, - вздохнула директор с тайным облегчением, - на вашу ответственность! И не забудьте - вы нам обещали кинопроектор для школьного кинозала!
- Голубушка, конечно! - и Юрий Давидович, утирая лоб платком, вышел в приемную, где Мона Ли кокетничала со старшеклассниками. - Нонна, все в порядке, приезжай, детка, в среду, на читку сценария.
Новый год прошел незаметно - ёлка в актовом зале школы, на которой младшеклассники с ватными хвостиками изображали зайчиков, девочки из старших классов отплясывали на сцене народный украинский танец в венке из ленточек и цветочков, а мальчик из 7 "б" класса показывал фокусы, но они никак не получались и весь зал тонул в хохоте. Смешанный квартет "Юность" под аккомпанемент учительницы музыки спел песню о любви , а Мона Ли, в короткой юбке, едва видной из-под пиджака, вышла под восторженный рев зала, спела песенку из "Волшебной лампы", прочитала стихотворение Есенина и рассказала о творческих планах.
В учительской собрался педсостав, пили Шампанское под торт "Птичье молоко", произносили фальшивые тосты с пожеланиями счастья, трудовик, не выдержав, достал припрятанную водку, и они втроем - Пал Палыч, физрук и трудовик - пили её, теплую, без закуски, в приемной директора.
В эту ночь Пал Палыч впервые остался ночевать у Валентины Федоровны, потому как Танечка созвала гостей из своей прошлой жизни, желая продемонстрировать им своего нового, потенциального мужа, с кислым лицом бухгалтера, потерявшего квартальный отчет. Мона Ли отправилась в ресторан, из-за чего вдрызг разругалась с Танечкой, пожелавшей вдруг изображать из себя старшую сестру.
В ночь перед Новым годом было морозно, снег, выпавший накануне, сверкал под луной, окошки поселковых домиков светились уютом, отовсюду слышался смех, а Мона Ли, запахнувшись в курточку, бежала к электричке - на Москву.
В ресторане оказалось скучно. Сначала ребята с актерского разыграли капустник, но Мона не знала, о ком идет речь - ни преподавателей, ни студентов Института Кино, Театра и Телевидения она не знала. Она все время оборачивалась к входу, надеясь, что Архаров каким-то чудом почувствует, что она именно здесь, и придёт, и они помирятся наконец, и будут танцевать медленный танец под Демиса Руссоса, и Архаров будет обнимать её, и все будут смотреть на них и завидовать. Но Архаров в это время сидел в ресторане гостиницы "Интурист" в Сочи и обнимал новую свою девушку, только что окончившую Вагановское училище, будущую балерину.
За Моной ухаживали, Моной восхищались, у нее брали автографы, с соседних столиков присылали Шампанское и цветы, а под утро даже началась драка, впрочем, к дракам Мона привыкла и вышла из зала ресторана, не обращая внимания на дерущихся и свистки милиции. Ночевала она у подруги, живущей в коммуналке, правда, в Замоскворечье, но из окна ее комнаты открывался потрясающий вид на Москва-реку. Уснуть не удалось, Ниночка достала бутылку "Алиготе", липкие конфеты и яблоко, и они пили вино, смотрели в окно и говорили о любви. Ниночка училась на третьем курсе, успела выйти замуж, развестись и получить после развода комнату, потому считала свою жизнь вполовину удавшейся. Она была травести, особых амбиций в мечтах у нее не было, светил ей только Детский Театр, зайчики, козлики и роли мальчишек-школьников в кино. Ниночка обладала прекрасным характером, была оптимисткой, совершенно не умела завидовать и делать кому-то гадости. Конечно, с таким набором добродетелей делать ей в театре было абсолютно нечего. Мону она просто обожала, восхищалась, отдавала ей свои вещи и баловала, как могла. Мона, привыкшая все принимать с достоинством наследной принцессы, позволяла себя любить, не давая, впрочем, ничего - взамен. Ниночке страстно хотелось выведать у Моны всю "правду" о ее необыкновенных способностях, ведь Мону считали если не колдуньей, то уж явно не такой, как все.
Ниночка все заходила то с той, то с этой стороны, чтобы вывести Мону на откровенный разговор о ее сверхъестественных способностях,- а вдруг Мону к нам закинули пришельцы с НЛО? Или йетти? Или Мона - дочь шамана? Или ее мать - знахарка и летает в ступе? Вот, было бы чем похвастать перед однокурсницами. Мона Ли, хотевшая одного - спать-спать-спать, посмотрела на бледнеющие в зимнем рассвете огоньки на ёлке и сказала:
- Нин, прости, у меня такая привычка, я, если спать захотела, могу стоя уснуть.
- Ой, ну конечно, - Ниночка стала раскладывать диван, сейчас я постелю, я-то привыкла ночами не спать! - Тут резко и оттого громко зазвонил телефон в коридоре. - Ой, меня! - Ниночка выскочила, не прикрыв дверь. - Да! Светка! Привет! И тебя! И тебе! И любви! И ролей мне, а тебе денег! А ты где? На съемках? А где? На курорте ... в Крыму, что ли? Ого, Сочи это вообще ... а потом куда? А разве ты катаешься на горных? Молодец ты какая! Светка, счастливая ты! А с кем встречала? Сашка? Иди ты! И с кем, с женой? А она кто? Вагановское? И не говори. И не говори. А ты? Ну, давай, целую! Много не пей, поздравь наших, все, целую! - и перешла на шепот.
- Представляешь, - Ниночка влетела в комнату, - мне сейчас Светка звонила, с режиссерского факультета, она в Сочах, во дает! Там бассейн в Интуристе! Они даже в полночь в сауне встречали, вот это да! И Архаров там, с новой своей. Балерина какая-то, - Ниночка вдруг сделала страшные глаза и замолчала. - Ой, Мона ... прости.
- Что - прости? - Мона сидела на диване, обняв колени руками, - прости? За что? Я не люблю Сочи, и в сауне у меня голова болит.
Сказав это, Мона легла, не раздеваясь, натянула на себя плед и отвернулась к стене.
1 января утром, Архаров с балериной отправятся на Красную Поляну, где выпускница Вагановского училища врежется на крутом спуске в дерево, получит тяжелейший перелом бедра и сотрясение мозга и уже никогда не выйдет на сцену.
Мона, проснувшись к обеду, ощущала себя совершенно свежей и даже счастливой. Снился ей снег, мягкий, крупный, совсем игрушечный - как в декабре, в Орске, когда город укрывало за ночь пушистым одеялом. Снилась Моне сама Мона, и она шла по снегу, держась за мамину руку, и оглянулась - а за мамой - следа не было, только Монины валеночки оставили крошечные следы. Прохладно простившись с Ниной, Мона вернулась в Одинцово, и, незамеченная никем, поднялась в свою комнату.
В Одинцове еще гуляли. Пал Палыч забрал младшего Митю к Валентине Федоровне, а угрюмый Кирилл сидел в спальне и показывал сам себе мультики через диапроектор - на простыню. Внизу веселилась шумная компания, били посуду, орал магнитофон, холодильник стоял с оторванной дверцей. Потом решили идти непременно в лес, долго собирались, искали денег на вино, даже ввалились к Моне, но что-то было в ней такое, что заставило отступить даже мужиков, разгоряченных водкой. Мона заперла комнату на ключ и легла читать сценарий.
В просмотровом зале студии "Гурзуф-фильм" повисла тишина. Нехорошая такая - тишина. Юрий Давидович был мрачен.
- Мона, могу я попросить тебя выйти? - Мона выскользнула из зала. - Ну, что? Провал полный? - режиссер щелкнул зажигалкой, и все с облегчением закурили.
- Странно получается, - сказал исполнитель роли отца, грузный мужчина с баками, похожий на ходячий памятник Островскому, народный артист СССР Чижов, - она уж на романтическую девочку - никак. А на крупном плане так и вовсе - прости, какая-то Медея-Горгона.
- Медуза, - поправил Юрий Давидович, - Медуза. Да-с. А время потратили. И никто нам финансирование пересматривать не будет ... надо доснимать как есть.
- Но концепция? - сценарист обмахивался папкой, - где тут вера в чудо, если она больше похожа на соблазнительницу, чем на невинное дитя? Зритель нас не поймет! И потом - это же сказка, и вспомните, когда Аркадий Гримт писал ее? Кругом ужас, тиф, война, смерть ... это же борьба за революционные идеалы!
- Да бросьте вы, - Юрий Давидович отмахнулся, - еще будем из нее лейтенанта Шмидта делать! Оставим, как есть. А вот, пожалуй, заменим не Мону, а заменим Астраханского! Вместо нашего героя-красавчика с бархатным голосом и прилизанными волосиками дадим такого, пирата ... с хриплым голосом, со шрамом, такого ... короче, зверский тип, эдакий даже пламенный боец революции, переставим акценты, и выйдет очень даже современно.
- Юра, а что? - Чижов выпятил губу, - в этом что-то есть! Верховского, нет? И пусть плывет на крейсере, и играет на гитаре!
- На крейсере парусов нет, - заметил сценарист, - придется крейсер в красный цвет красить. Как огнетушитель.
- И покрасим, - заключил Юрий Давидович, - скажем-ка новое слово в кино, кордебалет добавим, стрельбу ...
- Ага, и будет штурм Перекопа, - зло сказал сценарист, - делайте, что хотите. Но я свою фамилию снимаю.
Кстати, фильм вышел, но не вызвал зрительского интереса, хотя споры были горячие. В провале винили режиссера, режиссер винил сценариста, сценарист - он вообще молчал, потому как попал в больницу с инфарктом. Впрочем, Моне и такая слава, скандальная, пошла на пользу. Из нежной девушки с глазами испуганного оленёнка она превращалась в молодую женщину, с сильным характером, и во взгляде ее уже не было ни робости, ни трепета, ни ожидания чуда. Было такое ощущение, будто она, подобно ручейнику, строит вокруг себя - крепость, в которой, вместо камней - горький опыт одиночества и предательства.
5 апреля Моне Ли исполнилось четырнадцать лет. Было ясно и светло. Такой странный, воздушный день. Мона вышла на набережную Гурзуфа - море было тихим, гладким, вокруг все цвело, и мир казался таким - играющим всеми красками - от кипенно-белого до густо-багрового, и все было напоено ароматами цветов, и все было не таким, как в это время года в Москве. Мона села на лавочку, подставила лицо солнцу, и дышала, наслаждаясь удивительной гармонией мира. Кто-то сел на скамейку рядом с ней. Мона привыкла к тому, что ее узнавали, поэтому даже не повернула головы. Мона, - севший рядом был мужчина, - Мона, посмотри сюда. Этот голос она узнавала сразу. Ли Чхен Хе разложил на своих коленях что-то вроде столика - фанерку, покрытую чистою тканью. На фанерке лежали странные предметы - чашечка с рисом, ручка, нитка, горстка монеток, книжечка, иголка и кусочки хлеба. Мона спросила:
- Что это? - Темненький человечек сузил глаза - видимо, улыбнулся.
- Каждый год, каждый год мы должны были следовать обычаям предков. Но раньше не было позволения на это. Закрой глаза и выбери что-то одно.
Мона Ли зажмурилась, а человечек несколько раз поменял предметы местами, Мона Ли протянула руку - и не взяла ничего. Открыла глаза:
- Почему?
- Все правильно, все правильно, - закивал головой человечек, - мы не ошиблись в тебе. И исчез. Что он имел в виду? И почему он появляется тогда, когда мне плохо, - Мона шла по Набережной, - что же было в том письме? Я толком и не помню, и зачем отец его прячет от меня? У меня все время какое-то странное чувство, будто я, это вовсе не я. Будто я - какая-то кукла, и кукла красивая, но не живая, а внутри куклы - я, маленькая и испуганная, и я совсем не такая. Я не хочу никому зла, но стоит мне подумать о ком-то плохо, с человеком случается несчастье, почему? Со мной никто не хочет дружить, а мне хочется быть обычной, совсем обычной! Мона шла медленно, потом остановилась у парапета и стала смотреть на море. В апреле еще никто не купался, но загорали - ловили крымское солнце. Сидели на лежаках, играли в карты, читали газеты, дети гоняли мяч у самой полосы прибоя. Мона купила эскимо, и шоколад плавился, пачкая ей пальцы, а она вдруг вспомнила, как мама купила ей на станции мороженого - набрала полную фуражку! Маша выпила, и улыбалась глупо, высыпав мороженое прямо на полку, и Мона ела, одно за другим, и объелась, и уснула - а проснулась, вся в сладком, липком, и мама ругала её, забыв, что сама принесла пломбир со станции. От мамы мысль перескочила к деньгам, и Мона сразу подумала - а не найдет ли кто ее тайник? Вдруг Танечка откроет ее комнату? Или Кирюша? Моне стало жарко и заломило в затылке. Она развернулась и пошла к гостинице.
Утром, перед началом съемок, Юрий Давидович собрал группу, объявил, что теперь Капитана сыграет Верховский, и попросил Мону пройти с ним сцену знакомства. Имя Верховского Моне почти ничего не говорило, актер был театральный, хотя и пел под гитару, и в компаниях часто крутили его записи. Верховский прилетел еще вечером, но никак не мог добраться до Гурзуфа - его буквально окружали поклонники, чуть ли не на руках несли. С его приездом на студии все перевернулось, началась какая-то суета, приходили новые, незнакомые люди, не имеющие никакого отношения к кино - от председателей местных совхозов до директоров домов отдыха, были и какие-то партийные чины, и военные, и много женщин, нарядных, хорошеньких, щебечущих, и почему-то с цветами. Верховский оказался почти одного роста с Моной - что разочаровало её страшно.
- Мона, не переживай, снимем в лучшем виде, - шептал ей оператор, - а в финале он вообще на катере приплывет.
- А катер зачем? - глупо спросила Мона, - в сценарии же парусник, так красиво - я видела в Ялте такие.
- Парусник - это анахронизм, хотели на "Ракете", но очень шумно и волна большая. А катер хорошо. Тарахтит себе, и Верховский - в белом кителе. А ты будешь тоже в белом.
- С ума сойти, - сказала Мона, просто Снеговик и Снегурочка ...
Верховский обласкал Мону опытным взглядом, картинно сдернул с плеча гитару, встал на одно колено, и запел, хрипло и страстно, как будто рвал связки - "милая! а ты услышь меня!" Мона всегда легко подхватывала игру, прошлась лебедушкой, сорвала резинку с хвостика, распустила волосы, тряхнула плечами, завела что-то "цыганское", и все, стоящие рядом, стали хлопать, создавая ритм, и вдруг явно послышался звон монист, звяканье браслетов, перестук каблучков, и Верховский все пел, уже что-то свое, а Мона Ли кружилась, и кто-то крикнул, - Мона! А у тебя же день рожденья сегодня! И веселье перешло в банкет, и весь вечер Верховский, не спуская с Моны глаз, пел, пел и пел. Целуя ее запястье, глядел в глаза, и у Моны все плыло перед глазами, и она видела только гриф гитары и пальцы, разговаривающие со струнами.
- Я влюбилась, - сказала себе Мона. - Ужас какой.
Мона сидела в своем номере и дрожала. Теперь она четко знала, что хочет одного - чтобы Верховский приплыл на чем угодно, хоть на лодке, хоть на матрасе, сюда, на берег, куда выходили окна гостиницы, и тогда она пойдет по морю, навстречу ему. А он на руки её поднимет, и они уплывут. Куда уплывут - неважно. Подальше отсюда. Архаров никакого сравнения с Верховским не выдержал. Мона Ли еще не могла понять настоящих причин, по которым женщина выбирает одного, или другого - но чутко ощущала, что в Верховском - сила, отчаянное бесстрашие и какая-то страшная рана - там, внутри.
Верховский все еще оставался в ресторане, но шальная мысль пульсировала, и он уже решил, что делать, и как.
- Послушай, - он жестом подманил офицера, - кавторанг?
- Так точно, Семён Ильич!
- Вот, друг, могу попросить? Как мужика, а?
- Конечно, Семён Ильич! Да что хотите! Рыбалку в нейтральных водах?
- Да нет, нет, - Верховский подмигнул, - понимаешь, дело такое ... Кап-два слушал, улыбался, головой кивал:
- Да в лучшем виде! Мы ж для вас! Мы же в поход, когда, без ваших песен? Мы - никогда! Вы ж наш, родной!
- Ну, и славно, - Верховский наполнил стаканы, - быть тебе капраз, обещаю! И они выпили, и Верховский опять запел.
Уже утро полыхало, одуряюще щебетали птахи, пахло морем, соляркой и розами - и это было прекрасно. Верховский спросил, где его номер - поспать бы часок, устал с дороги, и администратор сама побежала за ключами, и шла впереди, волнуясь бедрами, и только толстая ковровая дорожка глушила стук каблучков.
- Вот, пожалуйста-пожалуйста, Семён Ильич, - прошу вас, вот, тут люкс! Вид на Набережную, а тут ...
- Уйди, милая, - ласково сказал Верховский - видишь, мужик устал?
В номере ожил и зазвонил телефон, но Верховский трубку не брал. Звонили и стучали в дверь - он спал, не раздеваясь - откинув голову на диванную подушку и ветер с моря надувал прозрачные занавески. Только под вечер перелезли через балкон друзья, нагнавшие Верховского другим рейсом Аэрофлота, и опять началась бесконечная пьянка, и голос Верховского, вырвавшись из номера, гулял по набережной Гурзуфа. Под балконом уже собралась целая толпа, скандировали:
- Браво, Сёма! Сёма! Бис! Семён Ильич, дай про танки!
- Нет, Ордынку, Ордынку!
Верховский вышел, раскланялся:
- Вы уж, товарищи, не невольте. Петь буду, что МОЯ душа просит, а вы слушайте. И не шумите! (понизив голос) - а то меня выселят, сами понимаете!
Когда устал, попросил чаю покрепче, прилег.
- Сёма, - лучший дружок Игорек Первухин сел в ногах, - верно ли разведка донесла, что у тебя тут червонный интерес образовался? По части разбитого сердца?
- Верно, - Верховский закурил, - и еще как. Но скорее, в бубнах - молодая дама, девчоночка совсем, но, скажу тебе - ахнул. Заграницей таких не видел, даже в Италии, а уж там бабы - сам знаешь.
- Мне откуда знать? - вечный комик, царский шут, Игорёк - плечами пожал, - мы дальше Урюпинска ни ногой, у нас и по Союзу выбор - не успеть за десять жизней. А кто у нас новая люпофф?
- Да ты видал, я с ней в "Красных кораблях" сейчас снимаюсь, - Мона. Мона Ли.
- Поди, кисти Леонардо?
- Бери выше, Игорек, тут Брюллов, не иначе. Хороша ...
- Я знаю её, - кто-то, оторвавшись от стола, подсел к ним. - Это Архарова Сашки подружка, но что-то у них никак, вон, говорили, он в Сочах с другой был, балерина какая-то, она с горы, что ли упала?
- Так зачем она на гору-то полезла, - изумился Верховский.
- "Диагональ" твою посмотрела, и полезла, - Игорек изобразил, как лезут в горы. - Сёма, пришло время шашлыка, концерт сворачиваем, нас ждут в хорошем месте.
- Да, идем, - отозвался Верховский, - а девочка, говоришь, Архарова? Ну, это мы отобьем, нам, по амурной части, в эСэСэСэРе равных нет, а, Игорёк?
- Тебе-то точно, - и они вышли из номера, где продолжал надрываться телефон.
Верховский с компанией дошел до местного ресторанчика с хорошей кухней - все переулочками, темными, чтобы не быть замеченным - устаю я от публики, - говорил он, - но от народа - никогда. Гурзуф в апреле - сказочная красота, если погода стоит, а она - стояла. Столики вынесли прямо на тротуар, пили хорошее вино, шашлык подавали вполне достойный, от стола к столу сновали, присаживаясь то там, то тут - и местные, и киношные, и отдыхающие. Красивые женщины в вечерних платьях и высоких прическах смотрели на Верховского во все глаза - да нет, некрасив, неказист даже! Но, попадая в его "поле", глаз не могли оторвать, сидели - как намагниченные. Стешко, в кожаном пиджаке, разомлевший от вина, покуривал лениво, стрелял по сторонам глазами, надо было с Верховским обсудить сцену, но Юрий Давидович Семёна побаивался - знал, тот не любит, если влезть поперек настроения.
- Кстати, Ильич, - Стешко щелкнул пальцами официанту, - повтори нам? - Мы послезавтра едем на Тарханкут, решили там снимать финал, с кораблем, уже с погранцами договорились, дадут нам катерок, задуем его революционным цветом, думаю, хорошо получится, но вот тут, в Ялте и "Беллинсгаузен" стоит, трехмачтовый, есть соблазн на паруса замахнуться, не знаю ...
- Паруса - хорошо, - Верховский потер виски - голова болит, - паруса, это по душе. Паруса девочки любят. В этом - многое. Это ж крылья ...
- Ильич, ты ж романтиком никогда не был, - Юрий Давидович прополоскал горло "Боржоми", ты уж, скорее циник и скептик.
- Что ты! - развеселился Игорёк, - у Семёна теперь романтическая любовь! Он даже свою пассию завтра будет покорять на подводной лодке! Всплывет, перископом пошарит - и с аквалангом выплывет, как дельфин! - Игорёк расхохотался, кривя рот, выкрикивая фальцетом, - чудо-юдо морское! Держите меня ... покоритель глубин ... Ихтиандр!
- Заткнись. - Верховский занес руку, как для удара. - Иногда бы так и врезал тебе, за язык твой поганый.
- А кого соблазнять будем, - Стешко поспешил перевести разговор, - главного администратора Интуриста? Или красотку отдыхающую?
- Мону он соблазнить хочет, - Игорёк злился, - любовь с первого раза. Девочка, конечно, с царского плеча, не поспоришь. Любить, так королеву, да, Сёма? - Стешко так резко поставил стакан на стол, что донышко отвалилось и вода разлилась по столу:
- Семён, ты что? Она ж девчонка совсем, ей четырнадцать лет! Какие субмарины, она ж несовершеннолетняя!
- Да ладно, - недоверчиво протянул Верховский, - она мне сказала, что ей восемнадцать - вот, на днях исполнилось. Какие четырнадцать, что я, пацан, по-твоему? Не отличу?
- Я тебе завтра ее свидетельство о рождении покажу, - Юрий Давидович положил салфетки на стол и смотрел, как они пропитывались водой, - она просто без отчима ездит, так, уладили с кадрами, она ж давно снимается. Так что ты ... того, поаккуратнее, прости - прости! - Стешко поднял руки вверх, - просто потом скажешь, что же вы, гады, не предупредили. Она такая, странноватая, конечно.
- Убил! - Верховский дернул уголком рта, - нет, ну убил! Я ж всерьез! Жениться готов. Это же просто ... юная Хэпбёрн, до чего же красива! Нет, ну, все равно придется - на катере, раз обещал сам себе. Буду ждать, а? Еще четыре года! Да я уж старик буду для нее. Убил, Юр, нет... впрочем, спасибо, что сказал, а то натворил бы делов, не сдержал бы себя - точно. Коньяку принеси, - Верховский ухватил официанта за полу пиджака, - ХОРОШЕГО. Понял?
- А как же, Семён Ильич! сделаем! Сей секунд ...
Утром Мона Ли проснулась от ощущения необыкновенного счастья. Вчера кто-то постучал в дверь, и, пока она шла открывать - убежал, оставив огромный букет роз в ведре. Розы пахли так, как пахнет волшебная ночь, напоенная любовью. Мона вышла на балкон босиком, встала на цыпочки, потянулась - хорошо! Хорошо! По привычке поднесла к глазам Ки-Риня - тот был теплый, и светился золотисто-нефритовым, мягким светом. Мона смотрела на море, слушала, как оно разговаривает, набегая на берег, как плещутся волночки у пирса, как ходят чайки, и такая радость была разлита в этом апрельском утре, что хотелось петь и кричать. Мона на цыпочках прошла в комнату, долго умывалась, потом вдруг решила накрасить ресницы, что делала только на съемках, и села на кровати, скрестив ноги. Блеск,
- сказала она сама себе, просто неотразима! В это утро хотелось быть необыкновенной, и она в который раз представила себе лицо - Верховского. Она прекрасно понимала, ПОЧЕМУ он так смотрел на нее, и зачем спрашивал, сколько ей лет. Он влюбился! Влюбился! Вот! А ТОТ, у камина - говорил, что меня никто не будет любить! А меня - любят! И меня любит самый лучший мужчина на свете! Это от него розы, и он сегодня обещал целый день быть со мной. Наверное, в Ялту поедем, - Мона прошлепала к шкафу - что надеть? Чтобы - наповал. Пойду по набережной, и пусть все валятся направо и налево. И Верховский меня под ручку ведет. Вот так. Подумаешь, Архаров ... я даже не взгляну на него теперь. Я и не думаю о нем. А мог бы меня поздравить! Ведь знал, что у меня вчера был день рождения, знал. Мона стала перебирать платья, стучать плечиками. В джинсах? Нет. Платье. Белое. Вот это, новое, индийское. Вот, точно! Мона вытащила пакет, открыла - легчайшая материя, с кружевными вставками, - сарафан с тонкими лямками, мини, едва прикрывающий попу, а поверх - кружевной, прозрачный, чуть до колен - жакет. Подхватила густые волосы белой широкой резинкой надо лбом, на запястья - браслеты, тонкие, серебряные, поющие, и греческие сандалии с ремешками. Покрутилась перед зеркалом - умереть - не встать! Даже духами - за ушками, на сгибе локтя, в ямочку - на шее. В номере все было вверх дном, но не заниматься же такой тоской, как уборка - сегодня? Мона услышала какое-то тарахтенье и шум на набережной, выглянула - и ахнула. К берегу шел катерок, ничего необычного, но на палубе выстроились строем матросики, а на носу в белом кителе, стоял Верховский, с гитарой и что-то пел, перекрикивая шум двигателей. Катер встал у пирса, и из динамиков стала слышна песня. Мона ахнула, и пулей вылетела из гостиницы, и все бежала, пересекая Набережную, и вылетела на пирс, и вот уже Верховский спустился по трапу, с огромным букетом белых роз и галантно подал ей руку, - простите, Мона, но все бригантины ушли в море ...
Едва Мона ступила на сходни, Верховский сбежал, поднял её на руки. Со стороны выглядело так, будто разжалованный капитан корабля помогает подняться на борт чужой невесте. Все было как-то карикатурно, хотя и катерок был вполне себе новый, но так нелепы были матросики, и эти букетики роз, и музыка из репродуктора ... впрочем, Мона Ли не видела ничего, она вся превратилась - в ожидание, будто несло ее - легчайшим бризом, туда - за горизонт, где уж точно все будет хорошо - как в сказке. Верховский распахнул перед ней дверь кают-компании, где был накрыт стол на двоих, с таким необходимым для сказки набором - шоколадные конфеты, апельсины, Шампанское в ведерке. И розы, розы, - всюду розы. Катерок запыхтел и отвалил от пирса, держа курс вдоль берега. Матросы деликатно рассеялись, репродуктор захлебнулся и умолк, стали слышны крики чаек и шум мотора. Верховский с Моной вышли на корму.
- Прохладно? - спросил он. Мона поежилась, Верховский накинул на нее китель. От кителя пахло дорогим одеколоном, табаком и чем-то таким, отчего у Моны застучало сердечко. Так они и стояли, глядя на волны, и берега разворачивали перед ними свою панораму - то скалы, то пляжи, то домики среди зелени, и это было действительно - волшебно. Мона ждала, что будет дальше, опыта свиданий у нее было маловато. Верховский понимал, что нужно что-то сказать, и все оттягивал момент - сказав, ему придется навсегда отказаться от этой дивной девушки, а Верховский был влюблен.
- Мо-на Ли-и, - протянул он, прижал ее к себе, стиснул больно ее плечо и ушел в кают-компанию. Разговор был коротким. - Зачем ты обманула меня, девочка?
- Я? - Мона села рядом с ним, - я? Я ничего. Я ничего такого ...
- Почему женщины всегда врут про свой возраст? Ты делаешь себя старше, а потом начнешь врать, что ты моложе? - Верховский мял в пальцах сигарету. - Ты ж меня под монастырь бы подвела, сама понимаешь, я ж мужик, а не пацан, шутишь ... Мона Ли заплакала. - Ну, ну, - он пальцем вытер ее слезинку, - я бы солгал тебе сейчас, мол, подожду, пока ты подрастешь, но с тобою нужно быть честным. Ждать не буду. Конечно, я разозлился на тебя, и, по-хорошему, вообще хотел улететь сегодня, а потом подумал - пусть у нас будет праздник, почему нет? Мы выпьем с тобой за счастье, которое может быть, а может - и не быть. Мы выпьем за надежды, которым суждено быть обманутыми, выпьем за любовь, которая, если честно - или ложь, или страдание, и никогда - радость.
- Но вы же любите меня? - Мона плакала беззвучно, - и я. Я. Я вас люблю. Я никого не любила никогда, а вас - люблю. Не бросайте меня, я знаю, вы исчезнете сразу, как мы вернемся обратно в Гурзуф. Я умру от горя!
- Мона, Мона, - Верховский откупорил Шампанское, налил бокал - Моне, себе плеснул коньяку из фляжки, - ничего с тобой не случится. Появится очередной Архаров, - Мона вздрогнула, - смазливый мальчик, задурит твою сказочно прекрасную головку, и ты забудешь про Семена Ильича Верховского, который, кстати! написал про тебя песню, - он достал гитару, кашлянул пару раз, и спел. И Мона поняла - если он уйдет, она действительно умрет.
Катерок встал напротив небольшой бухточки. В дверь кают-компании деликатно постучали.
- Да что там,- Верховский встал, открыл дверь, выглянул - что надо-то? Капитан голос понизил:
- Это, вы же говорили, насчет пристать? Вроде пикник хотели, вот - тут и пляжик, нет?
- Прости, друг, не до того, - Верховский махнул рукой, - сейчас, обожди ... - Дверь закрыли. Верховский вернулся, сел, притянул плачущую Мону к себе, - ну, девочка моя, ну что ты? Ну вот - губки распухли, тушь потекла, ну? На кого мы похожи? Иди, умойся.
- Вы со мной говорите, как с маленькой девочкой! - Мона была в отчаянии, - ну я же взрослая, я чувствую, как взрослая, и мне больно! Понимаете, вы? Мне впервые в жизни больно так! Что вы мне все в глаза тычете этим Архаровым? Я-то тут при чем? Все вы знаете, что у меня с ним не было ничего такого и быть не может, все знаете, что он же бабник, и он гад такой, а все мне - вот, Архаровская, мол, идет. Я не жалости прошу, я просто вас полюбила. А вы ...
- Мона, ну не рви ты мне сердце-то! - Верховский заорал так, что жилы вздулись на шее, - что я тебе дам? Что? Я женат-переженат, и баб на мне, как блох, и детей - вон, нарожали, я весь повязан по рукам-ногам, я ж пашу, как черт, и пью ... как он же. Сама потом все проклянешь, не мучь ты меня! Верховский вышел на палубу, закурил, глядя на уютную бухточку с серебристым песочком, на камни, в кружевах волн, сплюнул в воду, выбросил, не докурив, сигарету, волосы взлохматил, крикнул в рубку, - вертай назад, праздник окончен, и пошел в кубрик, к матросам - и пил, пока катерок не ткнулся носом в гурзуфскую пристань. Вышли - и в разные стороны.
- Девушка, - матросик догнал Мону, держа охапку белых роз, - а цветочки куда? Вам в гостиницу?
- Да бросьте их в море, - Мона вырвала букет и швырнула его в воду, и облетевшие лепестки закачались на волнах среди радужных пятен мазута.
- Ну, друзья мои! - навстречу Верховскому бежал Стешко, - так дела не делают! Так кино не снимают! Вся группа вас ждет, Семён Ильич, сказали, вы натуру поехали смотреть, так уже времени? Давайте, вон, автобусы ждут.
- Прости, Юр, - Верховский был мрачен, но вполне владел собой, - давай, конечно, только Игорьку скажи - пусть вещи из номера возьмет. Я со съемок - сразу, в Севастополь, там вояки обещали самолет в Москву. Давай, я быстро.
На Набережной стояли "Интуристовские" автобусы, съемочная группа сидела и на парапете, и на скамейках - пили теплое пиво из трехлитровых банок, кто-то требовал барабульку, оператор дулся в "дурака" с осветителями, артисты, заслуженные и два народных - картинно позировали среди цветущих кустов. Отдыхающие поочередно вставали между актерами, делая идиотски счастливые лица - один щелкал, потом - менялись.
- По коням, друзья, по коням! - Стешко перевернул козырьком назад жокейскую кепочку, и все засуетились, забегали, пересчитывая кофры с костюмами, аппаратурой и реквизитом, и, наконец, отправились - через Евпаторию, на Тарханкут. Мона, с тушью, растекшейся по лицу, в потерявшем свежесть индийском костюмчике, сидела у окна и кусала губы. По привычке она сжала Ки-Риня в кулаке - как он? Единорог был прохладный. Мона посмотрела на него - он не светился изнутри, вообще - был как неживой, игрушка на кожаном шнурке.
Непонятно почему, но вся группа как-то приуныла, уже никто не шутил, ехали, не обращая внимания на сказочной красоты закат, на то особое, свободное время, когда Крым цветет, и малолюдно, и все еще новехонькое - листва, цветы, море, воздух. Мона находилась в состоянии болевого шока. Признаться в любви ей пришлось в первый раз в жизни. И получить отказ. Она все перебирала свой разговор с Верховским, и ругала себя - зачем, зачем она ему сказала? Он просто не любит её, вот и всё. Ей не приходило в голову провести параллель с письмом Татьяны к Онегину, Мона не была - увы, хорошо образованной девушкой. Перед съемками она зубрила текст, после съемок нагоняла школьную программу, между тем и тем - предпочитала компании, рестораны, или - прогулки в одиночестве. Не было у нее ни привычки, ни потребности - читать. Кино - да, этого в ее головке хватало. Мона все теребила Ки-Риня, она так привыкла за год к тому, что он словно сообщает ей обо всем - и предупреждает, и защищает, и сочувствует - Ки-Ринь всегда был на ощупь - теплым. Сейчас - нет. Я потеряла свой дар, -думала Мона Ли, - я полюбила - и я теперь бессильна и беспомощна. Я стала обычной. Какой ужас ... но ведь я именно этого и хотела? А теперь не хочу! Все равно меня никто не любит, все только лезут, и никто никогда меня - не любил. - Плакать сил не было, спать не хотелось, и обычное полузабытье не приходило к ней, и это вызывало усталость и раздражение, она не понимала - а как теперь жить-то?
Ночевали в Евпаторийском санатории, приехали поздно, еле добились остывшего ужина и бледного чая, все были буквально взвинчены - то и дело вспыхивали мелкие ссоры, и лишь далеко за полночь - уснули. Верховский с Игорьком и подобравшейся в Гурзуфе компанией ночевал в частном доме, и там опять пили, и жарили шашлык, и пели, и пили...
Снимали утром, на рассвете, когда еще было прохладно. Тарханкут, плоское плато с выжженной солнцем травой, весною был отраднее глазу, чем летом. Разместились на самом мысу, быстро соорудили декорации, ждали корабль. Мона Ли абсолютно отрешенная, сидела между камней, обхватив колени руками и смотрела на море. Она наотрез отказалась переодеваться и осталась в своем вчера еще белом костюме. Волосы растрепались, вид у нее был диковатый. Единственное, чего добился режиссер - девочки-гримеры аккуратно сняли потеки туши и сделали ярче и четче губы, и чуть прошлись тоном, убирая темные круги под глазами. Мона сидела, терла в пальцах полынь, нюхала ее, горькую, остро-терпкую, и молчала. Корабль подошел вовремя, массовка высыпала на берег, - снимали на Атлеше, где потрясающие, живые, многослойные горы - плоские сверху, выветренные и размытые снизу морем. Мона, завидев корабль, сбросила с себя чужой пиджак, который ей кто-то набросил на плечи, и так и пошла по мелководью - в сарафанчике, и вода уже доходила выше колен, и ткань намокла, а она все шла, и оператор, снимавший ее проход с носа корабля, признался, что сам чуть не заплакал. Верховский должен был плыть к Моне на лодке, и лодка, заряженная, с гребцами, стояла наготове, но неожиданно он прыгнул с борта корабля и саженками поплыл - к Моне. Доплыв, он обнял ее, и целовал ее лицо, и она смотрела на него - и молчала. Они так и стояли в воде, пока Стешко не дал знак гребцам, и шлюпка медленно и плавно, так, что не было слышно даже, как погружаются весла в воду, подошла к стоявшим, и Верховский, подняв на руки Мону, усадил ее в шлюпку. Они стояли, обнявшись, и в шлюпке, пока та подходила к кораблю, но вдруг Мона, поцеловав Верховского в губы, развернулась - и прыгнула в море, и поплыла к берегу. А камера так и снимала его - одного, растерянного, с глазами, полными такой тоски и любви, что этот эпизод потом навсегда войдет в классику советского кино.
Стешко, не ожидавший такого поворота сюжета, хотел остановить съемку, потом закурил и сказал ассистентке, - ради только одной этой сцены стоило заниматься кино ...
Стешко остался работать в Евпатории, а Мону Ли отправили самолетом в Москву - подходило время экзаменов за 8 класс, и Юрий Давидович, клятвенно обещавший подтянуть Мону по всем предметам и нанять ей репетиторов, неожиданно вспомнил об этом. Созвонившись, договорился насчет занятий, и со спокойной душой отправил с Моной в Москву ведомости на зарплату и ящик массандровского вина.
В Одинцове цвела сирень. Мона шла по улице, смотрела на дачи, которые уже начали оживать после зимы, на малышню, копошащуюся в куче песка, на велосипедистов, едущих на станцию за хлебом, и ничего ее не радовало. Дом был открыт, за деревянным столиком, в плетеном кресле сидел Пал Палыч, что-то писал, прижимая листы бумаги книгой, Кирилл качался на качелях, Танечка вешала во дворе белье, - тихая, мирная жизнь, где её, Мону, никто и не ждал.
- Пап, привет! - Мона помахала рукой, - я вернулась!
- Прекрасно, - Пал Палыч вышел к ней навстречу, - а мы уж заждались, ты бы хоть телеграмму дала - я встретил бы?
- Да ну, пап, я уже привыкла так ... ну, самостоятельно. - Мона посмотрела на Танечку, ожидая обычного "явилась, не запылилась!", но Танечка, поставив таз, подошла к ней, сказала:
- О, наконец-то! А мы тебя на день рожденья ждали, даже на студию звонили, чтобы тебе передали от нас поздравления. Передали?
- Да, спасибо, передали, конечно, - соврала Мона, - так приятно было. Но мы работали, так - не справляли особо.
К вечеру накрыли стол на веранде, Мона привезла из Крыма вина, первой зелени, Пал Палыч даже сходил на станцию за мясом для шашлыка, и его жарили на костре, и пили вино, и даже пели, а потом Танечка с гордостью вынесла самовар:
- Представляешь? Раскопали на чердаке! Теперь вот, на выходные, - ставим самовар, помнишь, бабушка рассказывала?
И вышел маленький Митя, на еще нетвердых ножках, и даже пошел к Моне на ручки, а Кирилл просто не отходил от Моны, и показывал ей свои альбомы с рисунками и коллекцию значков. Мона периодически ловила себя на мысли, что они - и Пал Палыч, и Танечка, принимают ее за другую, за ту, которой Мона была совсем давно, в детстве, в Орске. Не понимаю, в чем дело? Не могли же они сговориться? Они, что - спектакль разыгрывают? Мона Ли и не догадывалась, что все дело - исключительно в ней самой. Это она, Мона, вдруг стала прежней, и выражение глаз, и улыбка, и доверчивое тепло, идущее от нее - сразу вернуло ей любовь её близких.
- Помогу убрать? - Мона выносила грязную посуду на кухню, - давай, помою. - Давай, - согласилась Танечка, и они еще просидели почти до полуночи, сплетничая, хохоча, расспрашивая друг дружку - будто не виделись сто лет. Поднялись по лестнице, Танечка открыла дверь в детскую, а Мона стала рыться в своей сумочке - искать ключ.
- Ой, Мон, я забыла тебе сказать! Ты уж не сердись, ладно? Тут Митя заболел, я Кирюшу у тебя устроила, чтобы не заразился - мы замок сломали. Ты уж прости?
- Да ладно, - Мона пожала плечами, что у меня там ценного-то?
- А! - Танечка зашла вслед за ней, - Кирюша твой фотоаппарат взял, "Смену", им задание по внеклассной дали, вот он фотографировал жуков каких-то. - Мона замерла, стараясь не выдать испуга.
- Ну, я сама уже не фотографирую, конечно, пусть берет.
- Только знаешь, - Танечка обвела комнату глазами, - мы вот чехол искали-искали, не нашли. Наверное, в Орске забыли. Ну, все, спокойной ночи! - и Танечка чмокнула Мону в щеку. Закрыв за ней дверь. Мона бросилась к вешалке - чехла не было. Спокойно, - Мона привыкла разговаривать сама с собой, - сейчас я найду. Ну, я найду же? Кто мог взять чехол? Папа, Танечка, Кирилл. Всё. Если кто-то взял и спрятал, нужно ждать. Если бы начали тратить - было бы заметно. Ой, я не могу успокоиться, что же со мной? - Мона привыкла к тому, что нечто в ней давало власть над эмоциями, но сейчас она была обычной, перепуганной девчонкой. Беззащитной. Она села на кровать, заплакала, вскочила - начала выбрасывать вещи из коробок, скидывать всё на пол из гардероба, потом залезла под кровать, но не вытащила ничего, кроме пыли и закатившегося шарика от пинг-понга.
Мона легла спать, но сон не шел к ней, она ворочалась, и думала обо всем сразу - о Верховском, о Верховском, и еще раз - о Верховском, об экзаменах, об отчиме, и о пропавшем чехле, в котором были деньги. Сотенная, так и не размененная ею, была зашита в карманчике джинсовой куртки. Ей было жалко не денег, для неё эти рулончики "Ильичей" были не просто памятью о матери, а чем-то куда более серьезным - словно Маша завещала ей это и погибла, завещая.
Весь следующий месяц Мона Ли прожила, как в лихорадке, мотаясь на электричке к репетиторам в Москву, зубря математику и русский язык - предметы, которые она ненавидела люто, как впрочем, и все, что связано с ПРАВИЛАМИ. Про Верховского долетали только слухи - летом ждали выпуска нового многосерийного фильма с ним - в главной роли. Архаров снялся там же, но в эпизоде. Девчонки с "Госфильма" по секрету рассказали Моне о драке, произошедшей между Архаровым и Верховским, и сгорали от желания услышать что-то от самой Моны, но она только приложила ладонь к губам, и сидела, уставившись на плакат с Верховским, где он, положив ногу на ногу, склонился к гитаре, перебирая струны. Он любит меня, я знаю, он меня любит ...
Стешко встретился ей в монтажной, поманил пальцем, написал на бумажке - не забудь, озвучка! - и, помахав в воздухе рукой, уставился в монитор. На студии на каждом шагу встречались знакомые, друзья, студия жила своей жизнью, готовились в летние экспедиции, кругом царил веселый беспорядок и суматоха. Мона была здесь - как дома. Но она почувствовала какое-то легкое, едва заметное отчуждение - хотя по-прежнему ловила на себе восхищенные и завистливые взгляды, но что-то изменилось. Как будто кто-то отнял у нее власть. Она стала такой же, как и все, пусть и необыкновенно красивой, но - такой же.
На Архарова она буквально налетела на проходной.
- Ну, здравствуй, Мона ... - Архаров был один, и явно опаздывал.
- Привет, Саш. - Мона отвернулась, но Архаров схватил ее за рукав.
- Ты не считаешь, что нам нужно хотя бы поговорить? Хотя бы?
- О чем? - Мона стояла и смотрела, как вахтер проверяет пропуска. Нам говорить не о чем.
- Ну, как знаешь, - Архаров всегда вспыхивал моментально, - нет вопросов. Давай, давай, может быть, кому-то повезет больше, чем мне, - и, оттолкнув ее, перепрыгнул через вертушку.
- Пацан, - сказала сама себе Мона Ли.
Моне Ли перестало везти в жизни. Казалось, прежде она и не замечала подобных мелочей, и все как-то образовывалось само собой, без её участия. Она привыкла к карманным деньгам, привыкла к тому, что ее балуют, достают ей модные шмотки, водят на престижные показы, она привыкла ездить на машине, и вообще - не задумываться над завтрашним днем. А тут все изменилось. Началось же все с того, что она, вытряхнув все, что валялось в сумочке, на стол, поняла, что денег-то у нее и нет. Набрав на рубль мелочи, она посчитала, сколько ей нужно на дорогу до Москвы, на дорогу назад, на то, чтобы перекусить в кафе - и ... ничего не осталось. Просить у отчима не хотелось, у Танечки - тем более. Мона поехала на студию, встала в очередь в кассу бухгалтерии, и, как во все предыдущие годы, назвала свою фамилию, и, ожидая, пока суровая кассирша шелестит листами ведомости, рассказывала кому-то о съемках в Гурзуфе.
- Вашей фамилии нет, - кассирша отложила ведомость, - следующий.
- То есть как это - нет? Мона вытаращила глаза, - да я главную роль сейчас сыграла, и меня нет в ведомости, вы что??
- Сходите к главбуху, проверьте! Это ошибка.
- Ошибки нет, - кассирша смотрела на Мону сквозь стекла очков, - ваша зарплата выписана на имя вашего отца, вот - Коломийцев Павел Павлович. Или приносите от него доверенность и свой паспорт, и получайте деньги, или лично пусть ваш отец приедет и получит.
Мона отошла от окошка кассы. Паспорта у нее не было. Просить отчима? А он - вдруг? и не отдаст ей всех денег? Ничего себе, номер. Мона пошла в группу. Стешко строчил статью, опровергающую критику в адрес картины, нажимая на то, что картина, собственно, еще в стадии монтажа и озвучания.
- Что тебе? - Стешко был зол, - Мона? Что ты ходишь, как привидение?
- Юр Давидыч, - Мона сделала так, как делала это раньше - сложила губы в умильное сердечко, - а мне денег в кассе не дали.
- Почему не дали? - спросил Стешко, вымарывая фразу, - я все подписал, иди, выясняй.
- Они сказали, пусть ... ну, отец получает, - Мона всхлипнула.
- Ну, пусть отец и получает, - Стешко говорил невнятно, потому, что держал во рту колпачок от ручки, - я тут причем? Удочерить тебя не могу, жена не поймет. Мона, иди, а? На тебе, - Стешко похлопал себя по карманам и вытащил мятую трешку, - хватит?
- Спасибо, - Мона взяла деньги.
- Не забудь про озвучку!!
- А Семен Ильич тоже будет? - Мона постаралась сказать это как можно равнодушнее.
- Верховского не будет, за него Шантырь озвучит, тембр такой же. Мона, ну что ты пристала? Ты видишь, я занят? Иди уже ...
Забежав к девочкам в костюмерную, Мона Ли аккуратно распорола карман курточки и достала сотенную.
- Никто не разменяет? - спросила она. Все промолчали, только самая старшая, Клавдия Ивановна, возвращая дрожащими руками ножницы в жестяную коробочку, покачала грустно головой:
- Моночка, у нас зарплаты-то по 85 рублей, а то ты не знаешь. Это же какие деньги огромные, целых СТО рублей!
Мона попыталась разменять деньги в буфете, у администратора картины, у народного артиста, в самой кассе - ей везде отказали. Со студии она поехала в Матвеевское, на занятия по математике. Её репетитор, доцент кафедры экономгеографии, больше всего боялся этих полутора часов. Мона была непробиваемо тупа.
- Просто фантастика, - говорил несчастный, - как такая красивая девушка не может понять, что такое - катет? Мона, где вы были, когда на уроках геометрии проходили азы?
- Не помню, - говорила Мона, вытянув под столом длинные ноги, на которые доцент старался не смотреть пристально, - наверное, на съемках была, а что? Репетитор брал по десять рублей, и Мона протянула ему сотенную.
- Да где я вам сдачу найду? - доцент вышел на кухню, где старушка мама пересиживала его уроки, - мама, разменяешь? Старушка так напугалась, что доцент вернул деньги Моне, - отдадите на следующем занятии. Если я доживу, конечно ...
Истратить деньги было решительно невозможно и, уже совсем отчаявшись, Мона Ли встала в длинную, змеевидную очередь, сползавшую со 2 этажа ГУМа, из секции "Обувь". Бились за финские зимние сапоги на "манной каше". Мона простояла до вечера, пока перед ее носом не закрыли секцию.
- Нет сапог, нет! - уставшие продавщицы буквально выталкивали всех на лестницу, - нет, и на складе нет!
Зверски хотелось есть и Мона, купив мороженого, села на ступеньку, и грызла холодное земляничное за 20 копеек и понимала, что жизнь пошла куда-то не туда.
В школе, наоборот, те же самые противные девчонки, обзывавшие Мону Ли выскочкой, "ой-ну-подумаешь", "недоделанной звездой" и прочими словами, которые умеют говорить девочки в 14 лет, вдруг стали лучшими Мониными подружками, притащили ей груду конспектов, сидели с ней в пустом классе, наперебой вдалбливая в хорошенькую головку то, что она, головка, вместить не могла. За это Мона отвечала на все вопросы - кто на ком женат, кто с кем развелся и правда ли, что актеры в жизни такие же нормальные люди, как в кино. Что касается мальчиков, то одноклассники до сих пор немели и краснели при виде Моны, а вот старшеклассники звали Мону на свидания, подкидывали ей записочки в портфель и по вечерам стояли около дома - просто так, случайно - шли-шли, да остановились покурить.
Мона еле сдала экзамены. Валентина Федоровна, которая щедрой рукой отсыпала ей пятерок по ненужной Моне географии, умоляла русичку и математичку - пойти навстречу, не портить девочке жизнь, и дать ей хороший аттестат - ведь она все равно от нас уходит, так пусть память о школе сохранит?
- Да она в школу-то разве ходила? - завуч прекратила свою многолетнюю дружбу с географичкой сразу, как узнала об отношениях Валентины Федоровны и Пал Палыча. - Это позор! Вот, будет поступать в свое училище театральное, спросят ее - чему же тебя школа научила? Как мы выпустили такую? Да она слово без десяти ошибок не напишет!
- Ну, это ведь наша вина, - горько сказала Валентина Федоровна, - это мы, школа - не досмотрели, не научили.
- А, делайте, что хотите! - завуч читала темы сочинений, присланные сегодня утром. - Надеюсь, алгебра уж ей точно не понадобится.
Мону вытянули на "четверки", хотя её сочинение по поэме "Кому на Руси жить хорошо" было впоследствии признано самым худшим за всю историю школы. В нем не было перечислено ни одно действующее лицо ...
После получения аттестатов гуляли всю ночь, танцевали в Доме отдыха, девочки плакали, мальчики мрачно пили портвейн - многие уходили из 8 класса, оставляя школу и детство - позади. Мона Ли отнесла документы в Московское Художественное Училище Театра и Кино, сокращенно - МХУТиК, на отделение "художественный грим и пастиж". Несколько удивленная комиссия спросила хором:
- Деточка, вы же актриса, зачем вам художественное училище? Вы же наверняка будете поступать во Всесоюзный Институт Кино? Учитесь спокойно в средней школе, у нас ведь и распределение, сами понимаете ...
- Я хочу изучить то, что составляет внешнюю сторону моей профессии, - опустив глазки, сказала Мона Ли. И никто не смог ей возразить.
Денег не было. Пал Палыч, получив положенное Моне за съемки, аккуратно, до копейки, положил деньги на сберкнижку.
- Мона, - сказал он, - я не взял ничего, здесь вклад, с процентами - ты получишь все на свое совершеннолетие!
- Какая радость, - грустно сказала Мона, - мне, вообще-то сейчас как-то надо жить.
- А стипендия? - Пал Палыч был бережлив и довольствовался малым, - и жить нужно здесь, а не у подруги. Да что еще за подруга?
- Ага, а мотаться из Одинцова на Сокол? Нормально? - Мона помотала головой.
- Я, честно говоря, совершенно не принимаю твое решение бросить школу! Два года - и поступишь в любое театральное, какой смысл? Ты будешь гримером? Ты этого хочешь? Мона! Зачем?
Мона сидела на подоконнике и болтала ногами.
- Пап, - она накрутила волосы на палец, - а ты не знаешь, вот я что-то помню - маме как-то письмо пришло? Еще там, в Орске? А потом письмо куда-то делось? Интересно, а что там было?
Пал Палыч закашлялся:
- Я что-то не помню, какое письмо? Тогда писем много приходило, наверное, при переезде пропало.
- Ну да, там и не только письмо, там слон мог пропасть, - Мона отпустила волосы и они скрутились в локон, - все куда-то пропадает. Чехол от "Смены" пропал, тоже странно.
- Зачем тебе чехол? - Пал Палыч не заметил, что Мона просто впилась в него глазами, - чехол можно подобрать, у меня полно старых.
- Ну, это я так, к слову, - Мона обошла Пал Палыча со спины, обняла его, уткнулась носом в плечо, - пап, а денежку дай, а?
Пропажа чехла, полного сторублевок, именно в это время просто подсекла Мону. Что делать со сберкнижкой? Без паспорта денег не снять? И как жить дальше? Впереди еще было лето, и хотелось к морю, и надоело сидеть в этом Одинцове, а нужно было сидеть в Одинцове и искать чехол. Мона в который раз методично вывернула все из шкафа, из тумбочки письменного стола, из коробок, даже стала двигать мебель до тех пор, пока не вышла заспанная Танечка:
- Ты чего, обалдела? Чего шумишь? Ремонт решила делать, на ночь глядя?
- Нет, переодеваюсь, все уже мало стало, а я на спектакль, у меня контрамарка на "На Якиманке", - и умчалась в Москву.
Народ стоял еще от станции метро, спрашивали лишний билетик - сегодня шел "Макбет", с Верховским. Мона ввинтилась в толпу перед служебным входом, и, глядя своими прекрасными глазами, спросила у администратора два билета на "Мону Ли". Тот, не сводя с нее глаз, выписал контрамарку.
Зал был переполнен - зрители теснились на балконах и в бельэтаже. В проходах, в партере - везде стояли стулья, а те, кому места не хватило - стояли вдоль стен. Занавеса в театре "На Якиманке" не было. Голые кирпичные стены, едва видные за толстыми веревками, свисавшими сверху, завязанными узлами, за какими-то сетями, подобными рыболовным, выглядели мрачно. Массивы алой и черной ткани, разодранные посередине, будто прорезанные ножом - и трон на авансцене - вот, и вся декорация. Мона Ли пристроилась на откидном месте, в первом ряду партера. Было жутко неудобно смотреть снизу вверх, но ей было все равно. Спектакль её заворожил, но она, не читавшая пьесы, ничего не могла понять. Хохотали ведьмы в алых колпаках, все время кого-то убивали, и актеры так кричали, что у Моны заложило уши. Вдруг Макбет, которого играл Верховский, заметив Мону, крикнул так, что вздулись вены на шее, а Мона решила, что он умрет сейчас же, на ее глазах -
- на этих словах он протянул руку Моне и рывком вытащил ее на сцену. Зал взревел. Мона озиралась по сторонам, ее окружали актеры с грубо накрашенными лицами, а актриса, играющая Леди Макбет, крикнула в ответ -
- и дернула Мону Ли в другую сторону. Мона была настолько испугана, что стала выдирать руку, но тут, по счастью, резко погас свет, что означало конец акта. Верховский подошел, подтолкнул Мону к кулисам, вывел на лестницу, на которой уже толпился народ. За кулисами было не так страшно, и Мона даже различила знакомые по кино лица, и уже с кем-то обнималась, кого-то целовала, вытирала тыльной стороной ладони грим с лица, и сама смеялась. Прибежал взбешенный главный режиссер, Кудымов, грузный мужчина с лицом гневного филина, затопал ногами, актеры разом смолкли. Кудымов подошел к Верховскому, погрозил ему пальцем, сжал кулак, потом развернулся резко:
- А в этом что-то есть. Где помреж? Сажайте теперь подставу туда, пусть Сёма выхватывает кого-то из публики. Да, хорошо. Такой мосток, а? Соучастие? Вроде бы - все мы повязаны кровью. Хорошо. Деточка, лицо твое откуда знакомо? - Мона Ли сделала книксен и скороговоркой перечислила свои фильмы. - Хорошая девочка. Какой курс? - И, не дослушав, - на Маргариту возьму. Но! В дублирующий состав, и опять погрозил Верховскому.
- Спектакль будешь смотреть? - спросил Верховский Мону. Та, не моргая, смотрела на него. Тут на лестнице что-то зашевелилось - толпа расступилась, и Верховский несильно оттолкнул Мону от себя. По лестнице поднималась феноменальной красоты женщина с колдовскими русалочьими глазами в черной крохотной шляпке, испачканной сверху мелом. - Опять под сценой шла, - ласково спросил Верховский и смахнул мел, - иди в ложу, закончим - в Националь поедем. - И ушел. Лена Витали, а это была она, двумя пальцами подняла подбородок Моны:
- Недурна, недурна, но - запомни, девочка, рядом с Верховским буду я. Всегда. Даже тогда, когда его не будет. - Начался второй акт, Мона осталась на лестничной клетке одна, и пошла к выходу, показав по дороге фотографии Чаплина язык.
Мона вышла на улицу - у служебного входа собирались группками люди - ждали окончания спектакля. Мона потолкалась среди них, не отдавая себе отчета в том, что хочет услышать какую-нибудь ужасную новость о Лене Витали - вот, ногу сломала или влетела куда-нибудь в стенку своей прекрасной головой и смеется теперь своим странным смехом - как будто звук простуженной челесты. Про Витали говорили - но только в превосходной степени - вот, не женщина - а королева, только она - под стать ему, кто ж больше. По счастью, ничего ужасного не случилось, все ждали выхода Верховского, магнитофоны перекликались его голосом, и вдруг - Мона не поверила своим ушам, - "ах, Мона-Мона-Мона, Мона Лиза, ну кто бы ждал подобного сюрприза ...". Песенка была незнакомая, блатняцкая, грубоватая, но Мона так ясно увидела его больные тоской глаза, и услышала, как входят лопасти весел в воду, и как кричат чайки, она услышала его дыхание и разревелась, и пошла, не оглядываясь к Москва-реке и не знала, что Верховский, выйдя из театра, отправил Лену в "Националь", а сам, отбиваясь от поклонников, искал её - Мону, и, не найдя, улетел в тот же вечер на север, к настоящим мужикам, как он говорил сам, и мотался по оленьим стойбищам и охотничьим заимкам, пропивая вечную свою боль, вечный разлад - между сердцем и совестью.
Мона Ли шла, а Москва подмигивала ей огнями, и на мосту целовались влюбленные парочки, и ехали машины, и летели по реке прогулочные "Ракеты", а она опять была одна. Встав на мосту, облокотилась о парапет и стала думать о том же, о чем думают все, кто решился сигануть с моста в воду. Вода блестела маслянисто, и тянула к себе, как бездна. Вот, утоплюсь, - с внезапной злостью подумала Мона, - утоплюсь всем назло! А кому - всем? - сказала ей другая Мона, прежняя. - Кто будет так уж переживать? Пал Палыч вздохнет с облегчением, Танечка тем более, Архаров будет всем врать, что переспал с нею, а Верховский ... разве что он? Что случилось, - спрашивала Мона нынешняя - прежнюю. - Где Ли Чхан Хэн? Почему он не приходит ей на помощь? Нужно опять идти на Плющиху, искать тот дом, и спрашивать того, кто говорил с ней. Мона перешла мост, дождалась троллейбуса, и отправилась вверх по Горького, чтобы выйти к Плющихе. Она не понимала, куда идти, она не помнила адреса, помнила только нагромождение домов, проходные дворы, дворника с шафрановым лицом, часы "Победа" с треснувшим стеклом и жуткий холод. Часы. Вот ведь еще! Часы! Как она могла забыть о них? Письмо, часы и деньги. Если все это соединить, как в сказке, она поймет.
Мона Ли сначала шла освещенными улицами, а потом стала забираться все дальше и дальше, будто попав в маленький город, поместившийся в большом. Уже исчезли редкие прохожие, и дома шли ей навстречу унылые, темного, фабричного кроя, кирпичные, сквозь треснувшую кладку которых прорастали чахлые деревца. Откуда-то взялся ярко освещенный дом, уходящий в расцвеченное огнями московское небо, Мона пошла к нему - спросить дорогу, узнать - где она? Что это за улица? Но двери подъездов были заперты. На перекрестке Мона разглядела киоск "Союзпечати", подошла к нему, но киоскерша опустила ставни, потом подняла, поманила Мону к себе и дала ей в руки журнал. И тут же погас свет в киоске. Мона петляла между домов, трансформаторных будок, натыкаясь на металлические прутья ограды, но нигде не было ни единой таблички, ни остановки с названием улицы. Дойдя до фонаря, заливавшего мертвенным светом ровный круг какой-то площадки, Мона посмотрела на журнал. "Искусство советского кино", номер, год, и её - Монина фотография на обложке, из "Красных кораблей". Правда, фильм был заявлен Стешко под именем "Корабль мечты". Мона пролистала несколько страниц, нашла статью "Корабль-призрак" и стала читать отчеркнутое красным карандашом "...в главной роли снял Нонну Коломийцеву, с позволения сказать, актрису, лишенную напрочь романтического флёра. Кто она, эта Нонна? Вчерашняя школьница, девочка из самодеятельности, не имеющая ничего, кроме смазливой мордашки, но уже метящая в звезды. Ей, вместе с сомнительным певцом Верховским, хриплый голос которого уместен только в дешевых кабаках, удалось извратить сказку нашего детства, на светлых идеалах которого выросло не одно поколение советских детей. Этот союз, который нельзя назвать творческим ..." и так далее, и тому подобное. Мона уже знала, что фильм не будет в прокате, но зачем ее лицо поместили на обложку? Она закрыла журнал, пригляделась - ее лицо было неузнаваемо изуродовано. Это была она, и - не она. Мона бросила журнал, закрыла глаза, заткнула уши, и вдруг начала кружиться на одном месте, под фонарем. Вот уже стал слышен знакомый гул нарастающего потока, вот застучали барабаны, тонко запела какая-то птица, и звук этот напомнил ей звук проносящегося мимо поезда. Мона кружилась, как волчок, то раскидывая в стороны руки, то прижимая их к груди. Свет фонаря погас, и Мона вдруг увидела дорогу, точнее - почувствовала её, и пошла, в точности повторяя прежний путь, перелезая через заборы, поднимаясь вверх по каким-то лесенкам без перил, спускаясь вдруг по какой-то тропке, виляющей между деревьев. Тот дом она узнала моментально, как будто вспышка осветила ей дорогу. Не оглядываясь, она рванула дверь - но ручка осталась в ее руке. Мона спустилась на тротуар, обошла дом, увидела выбитые окна первого этажа, собралась искать что-то, с чего можно влезть в окно, как вдруг неприметная дверка открылась сама собой, и Мона вошла.
Пустой дом жил. Слышно было, как лопаются обои, как шуршат, отходя от стен и свиваясь в локон. Трещали паркетные шашечки, рассыхаясь, капала вода из кранов, кто-то мелкий пробегал по комнатам, падали стулья, играла негромко музыка. Мимо Моны, поднимавшейся на второй этаж, прошел кто-то в темном, судя по длине - в плаще, волочащемся по ступеням, и Мону обдало запахом странным, почти тошнотворным. Мона сделала шаг - и попала в виденную когда-то ею анфиладу. В этот раз комнаты были наполнены разговорами, тонким плачем, покашливанием. Играли монотонно на скрипке, гремели кастрюлями, слышно было, как шипит газ и трется спичка о коробок. Никого не было. Мона наступала на паркет, который скрипел под ее ногами - то ли песок, то ли битое стекло. Ударили часы, Мона сосчитала - два. Ночь, это уже совсем ночь. Страха не было, настолько мучительно было желание понять - что происходит. Грань истерики давно была пройдена, теперь хотелось одного - знать. Чтобы за этим не случилось.
На этот раз в очаге не горел огонь. Сидящий к Моне спиной был совсем не тот, кто прежде. Тот был огромен, этот - мал. И халат, расшитый драконами и персиковым цветом, был велик ему. И только шапка-поккон была ему впору.
- Спрашивай, - сказал сидящий. - Зачем ты искала нас?
- Кто я?
- Ты - избранная.
- Но кем, и для чего?
- Настанет время, когда ты узнаешь это.
- Я страдаю, - сказала Мона тихо.
- Ты будешь страдать всякий раз, когда будешь пытаться стать человеком.
- А что отличает меня от человека? В чем разница?
- Ты не можешь любить. Когда любовь становится сильнее тебя, ты слабеешь. Ты можешь исчезнуть совсем.
- Но я хочу любить его! - закричала Мона, и эхо рассыпалось по комнатам - его-его-его ...
- Он исчезнет, - сидящий поднес руку к очагу. - Мир людей будет присылать к тебе мужчин, но ты не станешь женою ни одного из них. Ты - вечное одиночество.
- Но я хочу ...
- Ты не можешь хотеть. У тебя нет своей воли.
- Есть. - Мона прикусила губу. - Есть!
- Ее будет все меньше. Не ищи нас. Мы сами будем приходить к тебе.
- Мне нужно найти письмо отца, - Мона цеплялась за слова, - там ведь вся правда?
Сидящий захохотал, стал увеличиваться в размерах, и вот уже халат лопнул на нем, и драконы, извиваясь, как огненные ящерки, сбежали в золу. Раздался хлопок, и сидящий исчез. На табурете, стоявшем у очага, лежали часы "Победа" с треснувшим стеклом. Мона надела их на руку, и браслет как будто сам собой, застегнулся. Мона посмотрела в очаг - и вдруг на обуглившемся листке бумаги проступили красные строчки "только ничего не говори Моне", и все погасло.
Звуки беготни и квартирного шума смолкли, как будто все в доме разом легли спать. Мона Ли постояла, ожидая чего-то еще, но обгоревшие листы подернулись пеплом, а через разбитое окно влетела какая-то птица, заметалась, забила крыльями и успокоилась, сев на рассыпающуюся оконную раму. Мона в ужасе смотрела на пол - песок будто ожил, бежал сам собой, как в пустыне, и невидимые мыши чертили его десятками хвостов. Ух-ход-ди, ух-ход-ди, - крикнула невидимая птица и Мона, очнувшись, сбежала вниз по лестнице. Навстречу ей снизу поднимались тени, касаясь её полами одежды, пустыми рукавами, она даже видела огоньки сигарет - но шла сквозь них, как сквозь туман, или кисель.
На улице все стало обычно - светился изнутри теплым светом троллейбус, ехали машины такси, переходили улицу пешеходы, женщина несла тяжелые сумки, шел мужчина с собакой - все было абсолютно обычным, будничным, знакомым, и Мона перевела дыхание, растерла щеки - фу-у-у-у, почудилось! И вошла в троллейбус. Пробила талончик, села на заднее сидение. Какое счастье - наваждение кончилось, морок какой-то, и не было этого дома, и не было того, маленького, сидящего спиной к ней в этом странном халате - не было! И она - прежняя Мона, и через пару недель она пойдет на занятия, будет обычной, такой, как все! Это все мои нервы, - думала Мона, - я себя до такого довела, что мне уже наяву мерещатся кошмары. Нужно попросить у отчима денег и махнуть. Куда угодно! А то с ума сойду.
- Девушка, девушка, - какая-то женщина дергала Мону за рукав куртки, - у вас все лицо грязное, вот, посмотрите, - и она протянула Моне зеркальце. И лоб, и щеки - все было в полосах пепла. Мона ахнула и автоматически посмотрела на запястье - часы Закхея Ли светились. На циферблате было две пары стрелок. Одна пара застыла на времени смерти Закхея Ли - 23 часа 15 минут, а вторая пара стрелок показывала полночь. Ничего не понимаю, - Мона чувствовала, как кружится голова, - часы же били два?
- Конечная, - хрипло сказал динамик, - освободите троллейбус.
Все вышли, Мона успела влететь в метро, села в конец вагона, закрыла глаза. На площади Революции сели двое, от них пахло хорошим вином и дорогим одеколоном. Чего там за паника была в Национале? - спросил тот, что сидел рядом с Моной.
- А там кошмар был, скорые понаехали со всей Москвы, администрация бегала, в Посольство звонили, потом Верховского пытались разыскать, черт его знает, куда его унесло?
- Так что было то? - спросил первый.
- А ты знаешь - мы так и не врубились. Сидели, нормально выпивали, Сёму ждали. Вдруг Лена Витали встала - и непонятно, каблук сломался, ногу подвернула? Упала, короче, виском, похоже, ударилась - то ли на ступеньке споткнулась, то ли на ровном месте. А что с ней - обморок, или сотрясение мозга, я не знаю, - на скорой увезли. Кровищи было - ужас!
Мона сама не заметила, как улыбнулась уголком рта и приложила пальчик к нижней губе.
- Коломийцева? Тебе отдельное приглашение требуется? - Мона выплюнула жвачку с клубничным вкусом, купленную вчера еще за чеки, которые ей подарили, в "Березке", сделала приятное лицо и вернулась в строй. 1 сентября, перед зданием Училища выстроились нестройным каре будущие машинисты сцены, звукооператоры, костюмеры, гримеры и художники по свету. Звучало все очень красиво, и Училище само, расположившееся во 2-м Больничном проезде города Москвы, готовившее специалистов для театров и киностудий СССР, было престижным. Те, кто поудачливее и поумнее, стартовали после его окончания в театральные институты, становились художниками, администраторами, специалистами в постановочной части. Мона поступила туда назло себе, судьбе и Верховскому, снизив свой "звездный" артистический статус до студентки ПТУ - как не крути, но - ПТУ. На заседании педсовета училища мнения по ее зачислению разделились. Женский состав, кроме преподавательницы французского, был против категорически, мужской - включая педагогов таких экзотических дисциплин, как "акустика" и "технология изготовления декораций" - был "за" обеими руками.
- Она нам все училище перевернет! - визжала директор, заслуженный деятель педагогики, Эльвира Нассонова, - она нам тут устроит публичный дом!
- Это хорошо, - молодой преподаватель научного коммунизма поправил на запястье часы "Сейко", - хоть весело будет. Дискотеку организуем.
- Опять же и общежитие будет на что отремонтировать! - подал голос завхоз, тощий и нескладный дядька без имени.
- Ну, знаете ли! - Эльвира раздула ноздри, - не о том, товарищи, думаете!
- Да что вы, Эльвирочка, - француженка Дора Георгиевна Шатальская покрутила колечко с бриллиантиком на пальчике, - девочка знатная. Девочка красивая, умная, у нее уже семь ролей сыгранных, за ней и силы стоят весьма и весьма, - Дора потерла пальцы, будто пересчитывая бумажные деньги. Напрасно вы так кипятитесь. У нас на гримерном все - красавицы, и на костюмерном - все, и если мы девичью красу сделаем препятствием для поступления в училище, это будет ошибкой. Влюбленность, как не странно, положительно влияет на успеваемость, если влюбленные учатся на одном потоке. Эльвира грохнула кулаком по столу:
- Отвечать не вам, Дорочка, не вам! А мне!
- Подумаешь, отчислишь за прогулы, делов-то, - сказал физрук, - выгнать проще, чем принять.
Мона стояла под сентябрьским солнцем, с печалью смотрела на здание красного кирпича, выстроенное в пятидесятые годы и думала - достать ей еще пластинку жвачки, или подождать? Девицы из группы стояли отдельно, рассматривая Нонну, как диковинную зверюшку. Контакта не будет, - это Мона давно для себя определила, - ни с кем. Буду держать нейтралитет. Продержаться три года, получить диплом и поступать на актерский - вот, как сказал бы Ленин, задача первостепенной важности. Голова Ленина, с бородой, и насупленными бровями также страдала от жаркого осеннего солнца. Увядали георгины и гладиолусы в букетах, юноши хотели поскорее закурить и отметить, и вся эта тягомотина с речами давно всем надоела.
- Конечно, Коломийцевой это вряд ли касается, - до Моны долетел голос директрисы, - у нас, знаете ли, такого еще не было. Да, наши выпускники иногда становились актерами, вспомним, скажем, - она назвала несколько фамилий никому неизвестных артистов, - но они выросли из НАШИХ рядов. А тут ... такая честь?! - она говорила с издёвкой, но Мона, раскрыв свои чудные глаза, смотрела на неё едва ли не влюбленно, чем сбивала Эльвиру с толку. - Хм, ну нам остается только надеяться, что Нонна Коломийцева не будет путать съемочную площадку, простите, с учебной аудиторией.
По рядам прокатился смешок. Мона раскланялась во все стороны, чем вызвала еще большее веселье.
- Прекратить! - взвизгнула Эльвира, - прошу разойтись по аудиториям! А тебя, Коломийцева, это касается в первую очередь!
- Вас, - сказала Мона Ли, - ВАС. Вы свое "ты" для дома приберегите, - и, покачиваясь на высоченных каблуках, взошла по ступенькам Училища.
На занятиях Мона Ли просто подыхала от тоски. 1 сентября из профессиональных дисциплин была только "История грима и пастижа", которую Мона выслушала с интересом. В аудитории по стенам были развешаны плакатики, изображающие прически всех времен и народов - начиная от Древнего Египта и Греции и заканчивая модными стрижками сессун под Мирей Матье.
- Ой, - Мона смотрела на сокурсниц, на преподавательницу, на болваны с париками и все яснее понимала, что ей тут делать нечего. Никакого желания заниматься чужими волосами и лицами у нее не было. Скучала не одна она - несколько девиц, хорошо и дорого одетых (Мона Ли умела по шмоткам определить - откуда, за сколько и - подарили, или купила сама себе), рассматривали под партами журналы, красили лаком ногти, а одна писала что-то в тетради, прикрывая ее конспектом. Ну, это как раз то, что мне нужно, - решила Мона Ли. Усердные тихони, глядевшие в рот преподавательнице, серые и белые, блеклые мыши, строчившие конспекты, сидели ближе к доске - учение - это как раз для них. Мона Ли вытянула ноги под низкой для нее партой. Дорогие колготы, молочно-белые, ажурные - зависть всех проходящих ей навстречу женщин, зацепились за торчащий из ножки гвоздик и "поехали". Мона скуксилась - денег за них она выложила порядочно, а мамин "клад" с сотенными - так и не был ею обнаружен.
- Коломийцева! - ее окликнули, - выйди-ка к доске и расскажи нам вкратце то, что ты услышала на сегодняшней лекции. Мона, нехотя, поднялась, и, глядя с жалостью на дырку и побежавшую от неё "дорожку", нарочито вихляя бедрами, проплыла к доске. Подумав, она подняла глаза к потолку и выдала целую историю о появлении париков при дворе французских Людовиков. Преподавательница даже глаза скосила от удивления, а тихони переглядывались - записывать? нет? "Свои" оставили в покое журналы и ногти, слушали. - Ну, Коломийцева, вы закончили? - Галина Георгиевна пододвинула к себе журнал, - безусловно, ваши знания заслуживают хорошей отметки, но ... это все вне нашего сегодняшнего курса. Лекцию вы не слушали, поэтому ... - она опять сделала паузу, - я должна поставить вам "неуд", но сегодня праздник, и я ограничусь замечанием.
- Да без проблем, - ответила Мона Ли и подмигнула тихим мышкам, - а вы бы записывали, девочки. Вам тут такого не расскажут, - и пошла к парте.
После окончания занятий собирались на тротуаре, курили, совещались, куда пойти - отмечали по группам младшие, старшие уже давно разбились по своим компаниям, общежитские сдружились с москвичами, осветители с костюмерами, так что - выбор был. К Моне Ли подошел высокий, эффектный, в джинсовом дорогом костюме, "дипломат" - как называла про себя таких Мона.
- Ну что, королева, ты с нами?
- Нет, - отрезала Мона, - я - сама по себе.
- Королева - корейка? спросил он.
- Корейка, мой мальчик, - Мона была почти вровень с ним ростом и взяла его за пуговицу куртки, - свинина. Копченая. Если повезет. Так вот - корейка, это то, что можно сделать из тебя. Я же - запиши на лбу! Кореянка.
И отправилась на остановку автобуса.
- Ловко она тебя, Макс, - стоявшие рядом заржали, - просто причесала и умыла.
- Ну, мы еще посмотрим, кто кого умоет, - зло сказал Макс, - и не таких обламывали.
Мона дождалась автобуса, но не села в него, свернула вдруг в переулок и пошла кружить между домами.
В Одинцово ехать не хотелось. Пал Палыч сегодня наверняка у Валентины Федоровны - они уже почти открыто живут вместе и собираются "оформить отношения!" Моне всегда казалось смешным это - "оформить" - будто грамоту в рамочку, под стекло - и на гвоздик. Плюс еще Танечка со своим бухгалтером, и эти дети, все противно, шумно, дома бардак, запах еды и стирки, а хочется - белой террасы, спускающейся к морю, нездешних цветов, пальм, которые подпирают головой синее небо, хочется ... хочется ... всё, что видела Мона Ли на закрытых кинопросмотрах, всё, о чем читала в зарубежных романах, всё, что видела в шикарных, даже пахнущих этой дорогой жизнью журналах - всё это где-то существовало. Но только не в СССР. Мона, конечно, быстро забыла, будто стерла ластиком прежнюю кочевую свою жизнь в почтовом вагоне поезда, забыла бедность, которая в детстве бывает вовсе непонятна - пока не с чем сравнивать. В Орске она уже жила лучше многих - в отдельной шикарной квартире, пусть с отчимом, но с мамой. Её не обижали, её баловали. Да еще этот неожиданный поворот судьбы с кино - Мона Ли к своим четырнадцати годам имела то, что не имели миллионы ее сверстниц. Славу, деньги, поклонников. Но ей, Моне, этого было мало. Понимая исключительность своей внешности, свою необыкновенную красоту, расцвет которой еще только-только начинался, она смутно предвидела впереди нечто такое, чему не было тут, в СССР, достойного обрамления, что ли? Сколько раз она слышала, что она бриллиант, которому нужна огранка и оправа! Сколько пошлых комплиментов, похотливых взглядов и явного желания - купить её, Мону Ли, она получила, и как стала ненавидеть себя за эту красоту! Она переставала пользоваться косметикой, она одевалась, как мальчишка, она раздаривала случайным подружкам дорогущие тряпки, затягивала в конский хвост свои роскошные волосы - а от этой небрежности становилась еще лучше, еще привлекательнее, еще соблазнительнее. Успокоившись, она научилась одним взглядом отсекать любые попытки "закадрить", научилась кусаться - могла сказать так, что у человека надолго пропадала всякая охота еще раз подойти к ней. Но она не умела ничего, кроме одного - быть красивой. Она не была талантлива, она не любила никакого труда, ей не нравилось учиться или читать. Она сама себе строила золотую клетку - на будущее. Золотую - если, повезет, конечно.
Мона Ли шла, подбрасывая мыском туфли желтую сентябрьскую листву, смотрела на скучные магазинные вывески, на копошащуюся на площадках малышню и думала - а не махнуть ли ей в "Дом Фильма"? Махнуть, - подумала она и сделала шаг с тротуара на проезжую часть. Резко затормозившая черная "Волга" обдала ее запахом бензина. Открылись дверцы - передняя и задняя. Пока Мона Ли собиралась обойти машину, её втолкнули на заднее сидение, и машина, развернувшись, полетела к Ленинградскому шоссе.
В первую минуту Мона, зажмурившись, ожидала, что ей завяжут глаза, сунут под нос платок с хлороформом, а потом совершат что-то ужасное и постыдное, а уж потом - убьют. Ничего не произошло. Справа и слева от нее сидели молодые люди - похожие, как братья - отсутствием особых примет. В костюмах, но без галстуков. Шофер, судя по мощному затылку и лысине, был постарше. Мона Ли подумала, стоит ли задавать вопросы? И решила, что не стоит. Ехали молча. Шофер закурил, Мона закашлялась - и тот тут же выбросил сигарету в окно. Ехали долго. Спальные районы сменились пригородом, дома стали ниже, зелени стало больше. Дважды переезжали через железнодорожные пути, стоя у шлагбаумов. Шоссе сузилось, больше стало пригородных автобусов, по обе стороны дороги потянулись поля, их сменили сосновые и еловые леса, и вскоре машина остановилась у КПП. Шофер посигналил, ворота открылись, стоявший на посту военный проверил документы у сидевших в машине, козырнул, и машина, миновав здания казарм, выехала на дорогу, ведущую к даче. Моне из машины не было видно, что дача двухэтажная, она вообще старалась никуда не смотреть и ни о чем не думать. Открылись и эти ворота, и машина плавно затормозила у бледно-зеленого дома с колоннами.
Мона вышла из машины, потянулась, осмотрелась по сторонам - шикарный парк, сосны, а перед домом клумбы с поздними астрами. Мона Ли ощущала, что за ней наблюдают, и не одна пара глаз, а несколько. Потоптавшись, молодые люди позвонили в звонок у входной двери, и им немедленно открыли, словно ждали их уже давно. В небольшом, полутемном холле пахло лекарствами и почему-то, слабее - женскими духами. Мона стояла, ждала. Холл начал заполняться людьми. Сверху спустилась пожилая женщина, одетая очень просто, в темное платье, заколотое булавкой у горла. Седые волосы ее были убраны в пучок, а домашние туфли стоптаны. За ней вышла женщина помоложе, одетая в фирменное платье, но какая-то неухоженная, растерянная и заплаканная. Появлялись какие-то люди, очевидно, что прислуга - некоторые женщины были в халатах, некоторые - в белых передниках. Все явно ждали кого-то. Вот тут-то вошел офицер в чине капитана, распахнул почтительно дверь и в холл тяжелой походкой человека, совершенно подавленного горем, вошел генерал, чье лицо даже Моне, не читавшей газет, было знакомо из "Хроники дня", которую крутили перед киносеансом.
- Кто тут Мона, - глухо сказал он.
- Мона, это я, - тихо ответила Нонна Коломийцева.
- Пройдемте, - скомандовал генерал, и вся процессия двинулась за ним гуськом.
Петляли коридорами, поднялись на один этаж по узкой лестнице, вышли на площадку, на которую выходило две двери. Потоптавшись, генерал дал знак адъютанту, и ему на плечи набросили белый халат. Мона почувствовала, что халат надели и на нее - застегнитесь. Наконец, дверь в комнату, что справа, открыли, и в нее вошли генерал, молодая женщина, пожилая и еще две - все в халатах, кроме пожилой. Комната была с эркером, выходившим в сад. Фрамуги были приоткрыты, и в комнате было прохладно. Свет, казалось, лился отовсюду - Мона задрала голову - потолок тоже был застеклен. Посередине комнаты, на койке, очевидно, что специальной, больничной - она была вся никелированная и состояла из каких-то дополнительных приспособлений, лежал молодой человек, совсем мальчишка, голова его была перевязана, сам он был бледен и дышал тяжело и прерывисто. Сидящая рядом с ним на табуретке женщина, тоже в белом халате и чепце, вытянулась во фрунт и отдала честь генералу. Тот, поморщившись, показал ей жестом - сядь, сядь. Молодая женщина, судя по сходству, мать лежащего, заплакала. Генерал присел на край кровати, подозвал Мону Ли.
- Смотри, сынок, - сказал он совсем тихо, почти шепотом, - вот, привезли мы твою красавицу!
Лежащий открыл глаза. Видно было, что каждое движение ему дается с огромным трудом.
- Ой! - он почти вскрикнул, - Мона! Мона! Пришла! Сама!
- Попробовала бы она не придти, - сказал генерал в сторону, - на танке бы привез. Сам. Никитушка, - он погладил руку сына, - теперь она рядом будет, ты не грусти! Ты, главное, делай, что доктора скажут! А уж мы с мамой, - он зло глянул на женщину в ярком дорогом платье, выбивавшемся из-под халата, - а мы с мамой все для тебя! И бабуля тут, так что, пучком! Все! Прорвемся ... руки мальчика лежали поверх одеяла - как неживые, только чуть дрогнула левая. - Мона, - генерал встал, показал ей на край кровати, - сядь сюда. Вот, чтобы он тебя видел. Мона Ли, совершенно потрясенная, пыталась отвести глаза - её с детства учили не причинять неудобства своими взглядами и вопросами увечному человеку, но не могла оторваться от лица Никиты - молодой человек, на вид ему было около восемнадцати, был красив, и от него исходило тепло, а не жар, как от других мужчин. Мона Ли, сама не понимая, что делает, вдруг быстро провела своими руками по его рукам - словно ощупывая на расстоянии и ощутила легкое покалывание, будто потрескивание - как от тока на УВЧ. Все молчали. Мона, осмелев, хотела провести руками вдоль ног - но сразу же ощутила - ТАМ - холод. Никита глядел на нее, но вдруг начал волноваться, ему стало тяжело дышать, он начал метаться и сиделка, нажав кнопку вызова врача, знаками выпроводила всех из комнаты. Выйдя на лестничную площадку, генерал сам распахнул перед Моной дверь, отсек жестом всех, кто хотел войти, и закрыл дверь, повернув в замке ключ. Мона заметила, что генерал говорит мало, объясняется, в основном жестами, посмотрела на его багровеющее лицо, на сетку жилок на щеках, на дрожащие руки, и поняла, что генерал пьет, перенес недавно микроинсульт и, увы - его дни сочтены. Мона вдруг сама себе удивилась - откуда ей, совершенно незнакомой с медициной ближе самого примитивного уровня, это известно. Но мало того, что известно - ей это понятно. Генерал стал спиной к ней, скрипнула дверца шкафчика, потянуло так хорошо знакомым запахом дорогого коньяка, звякнула рюмка, опять скрипнула дверца - и вот, генерал, грузный, властный, с темной щеткой бровей, сросшихся на переносице, говорил ей отчетливо и внятно.
- Мой сын пострадал ... скажем, в катастрофе. Тебе это знать не нужно. Травма у него тяжелая. Спинальная. Позвоночник. Да еще весь боекомплект - сотрясение, переломы. Сын - единственный. Жена - дура. Не выгнал, потому, что - мать ему. Та, старше - моя мать, Серафима Игнатьевна. Слушать только её. Полностью и беспрекословно. Жить будешь здесь. На занятия тебя будут возить. Сын тебя с какого-то фильма про какую-то лампу, хрен ее не знает, любит. У него вся комната в твоих фотках. Короче, мне надо, чтоб он выжил. Для этого моему сыну нужна ты. Мне плевать - ты, другая, хоть Лучко, хоть Мэрлин Монро. Только б выжил. Будешь его женой.
- Так мне лет сколько? - Мона наконец смогла подать голос, - мне 15-ти даже нет.
- Не интересует, - отрезал генерал, - я скажу, распишут. Все. Вопросы есть?
- Ну да, - Мона вертела головой, - да я не собираюсь ни за кого замуж, тем более за ... - тут она осеклась и посмотрела на пистолет, который генерал вытащил из ящика письменного стола и положил между собой и Моной.
- Молчи, - устало сказал он, - застрелю. Мне без сына - не жить. А теперь - иди, тебе покажут твою комнату.
В этот раз Мона Ли столкнулась не с человеком, не с мужчиной, она столкнулась со зверем, и зверем раненным. Генерал, который, служа еще в пограничных войсках, и сам убивал, стреляя на поражение, и убивал позднее, на необъявленных войнах, и посылал умирать росчерком пера чернильной ручки, - имел только одну слабость - сына. Генерал был женат дважды, хотя баб имел без счета - на то закрывали глаза "за боевые заслуги" и за крутейший его нрав. После развода с первой своей супружницей, надоевшей ему до чертиков, генерал поостыл, одумался, и руководство намекнуло, что пора, мол, остепениться и хорошо бы соединить, так сказать, усилия в борьбе за дело партии с дочкой одного из столичных партийных бонз. Девушка была милой, щебетала, охорашивалась все время, как птичка, была глуповата, но зачем ему, генералу, какая-то сушеная ученая ворона? Леночка и в альковных делах оказалась искушенной, но в рамках, и прислугу построила, и дом поставила на хорошую ногу. Стали бывать гости, стало легче решать "вопросы" - не по оббитым вагонкой саунам с проверенными сотрудницами, а в тихом, пристойном, семейном кругу. Ребеночек все никак не завязывался, генерал, имея в дальнем гарнизоне гражданскую жену с двумя девчонками-погодками, забеспокоился, даже в госпиталь лег, и Леночку данной ему властью заставил проверить здоровье. Все оказалось в порядке, и, по совету того, кто пользовал по этой части едва не весь генералитет Московского округа, генерал с супругой отбыли на отдых на озеро Балатон, в дружескую пока еще Венгрию. Супруга до того пришла в восторг, что носилась по магазинам и шумным дискотекам, валялась на пляже, где такие же срамницы, как она загорали самым естественным образом. Генералу на тот пляж хода не было, впрочем, он и не расстраивался, попивая прекрасную "Эгерскую Бычью кровь" в местной библиотеке, где нашел полное понимание и военную мемуарную литературу. Через пару месяцев по возвращению на Родину Леночка стала кукситься от запаха мясного бульона, стала капризна, слезлива и нервна до того, что ее положили на сохранение в московский роддом, куда генерал отсылал ежедневно свежайшие фрукты и гвоздики. Красные и белые. Леночке приходили письма из Венгрии, но все на Главпочтамт, "до востребования", а она, измученная токсикозом, отказывалась за ними "переться в такую даль". Были и телефонные звонки с тяжелым чужим дыханием на другом конце трубки, но генерал был слишком занят - мир лихорадило, конфликты вспыхивали буквально на ровном месте, и его, генерала, задачей было - сохранить мир во всем мире, разумеется.
В середине апреля Леночка, превратившаяся к концу беременности в одутловатую, покрытую пигментными пятнами, растолстевшую стерву, наконец разрешилась от бремени мальчиком. Генерала даже допустили в палату - к кормлению младенца. Младенец был прекрасен. Голубоглазый, с длинными темными ресницами, смуглый той нежной персиковой прелестью, которая бывает у жителей Средиземноморья, или, вообще - у южан. Генерал, у которого в роду все были украинцы, усмотрел в этом знак особой благодати, и назвал сына в честь деда - Никитой. И вот теперь Никита, любимец и баловень, двадцатилетний парень, надежда и смысл жизни, лежал уже второй месяц без движения - после дурацкого, лихаческого поступка - он сиганул с третьего этажа генеральской квартиры в Воротниковском переулке, чтобы сгонять в Елисеевский гастроном за бутылкой Шампанского.
Мона поняла, что попала в серьезную ситуацию сразу же, как ей показали её комнату. Светлая, квадратная, с крохотным балкончиком, совмещенная с другой - в которой живет Серафима Игнатьевна, генеральская мать. Что-то сразу резануло глаз Моны, но разобраться ей было некогда. Мона была без вещей, только рюкзачок с конспектами-ручками да всякой девчачьей ерундой - заколками, помадой, анальгином, жвачкой, записной книжкой, плюшевым медвежонком, подаренным Архаровым давным-давно, конфетами и сложенной вчетверо какой-то справкой. Мона села на кровать, оказавшуюся совсем короткой для неё, скрестила ноги и стала ждать. Ждать она умела - она как бы "выключалась" из времени, путешествуя где-то далеко-далеко. Стемнело. Серафима Игнатьевна не подавала никаких признаков жизни из своей комнаты, только вспыхнула желтая полоска под дверью. Наконец, вошла женщина в белом халате, но в переднике, и пригласила к столу. Мона оглядела себя - к званому ужину она была одета странно - джинсы, рубашка, все несвежее, вчерашнее. Мона постучала в комнату Серафимы:
- Скажите, а где мне можно умыться и в туалет сходить?
За дверью стояла тишина. Открылась другая дверь и та же женщина в халате поманила Мону пальцем, показав, где душ, ванна и туалет. Пока Мона с наслаждением мылась, дверь опять открылась и на крашеный в белый цвет табурет стопкой сложили что-то. Оказалось - одежда. Размер - точно Моны. Все новое, видно, что бирки срезаны. Импортное, дорогое, - наверное, из "Березки". Мона, привыкшая на съемках подчиняться режиссерской воле, переоделась, и, как была с мокрыми волосами, пошла по коридору, слушая, не стукнет ли где-то нож или тарелка. В большой, но тускло освещенной комнате стоял прямоугольный стол, крытый белой скатертью, сервированный просто - обычные тарелки с золотыми каемками, стаканы с кефиром на отдельном подносе, самовар с заварным чайником сверху. Ужинала вся семья - генерал, его жена, неизвестно откуда взявшаяся Серафима Игнатьевна и еще какая-то непонятная родня - какие-то старички, старушки, какой-то дед в инвалидном кресле. На козетке из карельской березы сидели рядком коты - совершенно одинаковые, полосатые, будто нарисованные. Около стола ходил, шаркая, огромный доберман со стоячими ушами и злыми, красными глазами, как у феи Бастинды. Мона встала у порога. Генерал махнул рукой, показывая на место рядом с Серафимой Игнатьевной, как бы подтверждая, что она, Мона, теперь под присмотром. Еда была ужасно невкусной, что-то среднее между столовкой и больницей, но Мона так хотела есть, что проглотила и серое пюре, и жидкий чай и сухое печенье. Мона никак не могла выбрать момент, чтобы попросить отвезти ее домой, но, встав из-за стола, сказала:
- А меня же папа ждет, как мне ему позвонить?
На что генерал ответил, не поворачивая головы:
- Уже сообщено. Завтра в восемь нуль нуль тебя отвезет машина на занятия. В училище молчать, не трепать. После занятий заберут. Деньги будешь получать у Серафимы Игнатьевны. Вопросы есть? Вопросов нет.
И все разошлись и потерялись в этом огромном доме.
Мона попыталась лечь, но это было невозможно - кровать была совершенно детская. И тут Мона поняла, что же ей так неуютно здесь - это и была детская комната. Стоял пеленальный столик, детский шкафчик, маленький столик и стульчики. Всюду были игрушки, в углу - велосипед. На стенках висели картинки, фотографии. Неужели это комната Никиты? изумилась Мона. Дело было в том, что эта детская комната явно принадлежала - девочке. Мона, ступая неслышно, обошла комнату - да, девчачья. Игрушки - куклы, мишки, наборы детской посуды. Мона выдвинула ящик - да, все розовое, с бантиками, носочки, платьица. Чудно. А, впрочем, какое ей дело, кто, где жил и когда, её проблема - выбраться отсюда, и как можно скорее. Матрас с кроватки она стянула на пол, подложила подушек в изголовье, и, поворочавшись - уснула. Она уже давно научилась спать - как солдат, повинуясь внутреннему приказу. Она не слышала, как прошла через ее комнату Серафима Игнатьевна, мягко ступая, будто крадучись. Она не слышала ее разговора с генералом, она - спала.
С утра началась странная жизнь - то ли, как в тюрьме, то ли как в казарме. Поднимали Мону рано, после тощего противного завтрака, и, до отъезда в училище, она должна была сидеть в комнате с Никитой. Ровно 15 минут. Потом приходила медсестра, и Мону увозили на машине - учиться. На все просьбы повидаться с отцом и сестрой генерал отвечал отказом. В училище еще никто ни о ком ничего не знал - 1 курс, только принюхивались друг к дружке, - потому тот факт, что такую красотку привозили на машине, да еще и с охраной - никого не удивил. Посплетничали за спиной - и замолчали. Мона, сидя на лекциях и на практических занятиях, думала только об одном - как ей сбежать? Все возможные варианты были рассмотрены и отвергнуты. В училище один из двоих сопровождавших ходил за ней буквально наступая на пятки. Второй ждал в это время снаружи. Сбежать из военного городка? Это просто абсурд. Мона придумывала все новые и новые способы, но это все легко разбивалось о присутствие двух вооруженных людей. У Моны Ли не было подруг. Были знакомые, но так - не близкие. Попросить кого-то о помощи было невозможно. Да, конечно, имя Верховского постоянно крутилось в голове, но как с ним связаться? Да и что он сможет? Поедет с генералом говорить? Глупо. Думай, Мона, думай - твердила она себе. Больше всего Мону удивляло то, что ее оберег, Ки-Ринь, был спокоен. Он излучал теплый свет, не более того. Значит, опасности не было.
- Коломийцева! - преподавательница рассказывала о характерном гриме, до Моны ее слова долетали обрывками, общий смысл она понять и не пыталась, - тебе, я так понимаю, скучно на наших лекциях? Думаю, что визит к директору прояснит, насколько училищу нужна такая студентка, которая витает в облаках. Конечно, ездить на занятия на машине да еще с какими-то молодчиками куда как интереснее, чем лепить носы из гумуса! Она перешла на крик, даже притопнула ногой, - если бы она знала, насколько Моне плевать на нее сейчас! Мона скинула конспекты в сумку, и вышла из аудитории. - Коломийцева, вернись немедленно! К директору! Без его разрешения я тебя на занятия не допускаю! Скучающий охранник подошел к Моне.
- Вот, видите? - Мона сделала вид, что возмущена, - из-за вас меня скоро выгонят из училища! - Тот пожал плечами, дескать, я-то тут при чем? Они вышли на улицу. Сентябрь сменил хорошее настроение на дождливое и унылое, и Мона, приподняв воротник куртки, даже с облегчением нырнула в теплое нутро машины.
В доме генерала все было подчинено строгому распорядку. Понятно, что ведала всем Серафима, вездесущая, все знающая, она появлялась в самых неожиданных местах - тихо подкрадывалась в своих сношенных мягких тапках и застывала - улыбочка была приторной, а глаза - как с другого лица, жесткий, пронизывающий взгляд их приводил в трепет живущих в доме. Мона Ли сразу чувствовала себя виноватой, хотя для этого повода не было.
Спасибо, принесли Моне раскладушку, придвинули к стене - хоть как-то стало можно спать. Мона сказала Серафиме, что ей нужно заниматься, а то из училища выгонят, на что та рот открыла, выдавила - список составьте. Принесли тетрадей, ручек, альбомы, краски. Показали генеральскую библиотеку - под грифом "классика" в стеллажах было то, что нужно читать. Понятно, что Мона про баллистику или ремонт и эксплуатацию танков читать не станет! Пришлось жевать всю эту муру - Тургенева, Чехова, Толстого. Мона честно листала страницы, надеясь найти для себя хоть что-то интересное, но это была такая тягомотина! Зато в библиотеке было тихо, стоял большой стол, а на нем лампа с матовым колпаком. Мона Ли забиралась на диван, обитый холодной, потрескавшейся кожей, и читала. Отставив классику, она вдруг открыла для себя самую обычную, детскую энциклопедию, в десяти томах, и читала каждый том - буквально запоем.
К Никите её приводила то ли сестра, то ли нянечка - пожалуй, единственный человек, от которого Мона улавливала тепло. Нянечка приносила стул, Мона садилась у кровати Никиты, и так и сидела, держа его за руку. Никита в последние дни совсем перестал реагировать на её приход, и только по слабому биению пульса Мона угадывала, что жизнь в нем еще теплится. Генерал ходил мрачный, и не спал ночами - его спальня находилась как раз над комнатой Моны, и она слышала его шаги, он ходил из угла в угол, пересекая комнату по диагонали, и Мона знала, что он наливает себе рюмку, если шаги на время затихали. Генеральша, хотя Леночка мало походила на настоящую генеральшу, - была похожа на человека, попавшего в этот мрачный дом случайно, - редко выходила из своей комнаты. Она спускалась только в столовую, и все больше и больше походила на тень, и дрожали ее руки, и под глазами, казалось, навечно, легли темные тени. Моне она казалась очень несчастной и такой же пленницей, как и она сама. Мона, которая прекрасно ориентировалась в любом пространстве, давно составила в уме план дома и решила потихоньку этот дом осваивать. Пора было отсюда бежать - любым способом.
В училище была тоска, а в генеральском доме тоска была просто смертная. К Моне уже привыкли, и она шаталась, как неприкаянная, по дому, чтобы найти хоть одну живую душу - поболтать. Прислуга, попадавшаяся на пути, в разговоры не вступала, и пробегала мимо, опустив глаза. Все эти дряхлые родственники, просто богадельня какая-то! - думала Мона, встречая их по коридорам, - чего их тут держат-то? Они в теплое время сидели на веранде, а потом расползались по каким-то комнатам, куда Моне Ли доступа не было. Как-то раз вечером, изнывая от тоски, Мона решилась влезть на чердак. Туда вела прочная деревянная лестница. Дверь чердака не была заперта, Мона шагнула в теплое пространство, согреваемое снизу дыханием дома, и едва не расчихалась - на чердаке жили голуби. Пробираясь осторожно, почти в полной темноте, Мона руками держалась за стропила, балансировала на каких-то бревнах. Глаза привыкли и она уже различала нагромождение сломанной мебели, каких-то чемоданов, тюков и коробок. Пахло плесенью, мышами и печной сажей. Вдруг впереди Мона увидела прямоугольник двери, четко очерченный светом и пошла туда. За дверью слышался плач, не тихий, а почти переходящий в крик, истерический плач. Мона присела и заглянула в замочную скважину. Она увидела генеральскую супругу Леночку, которая каталась по полу, крича, как будто от сильной боли. Превозмогая ужас, Мона толкнула дверь. Леночка так кричала, что не услышала, как вошла Мона. Комната была почти пуста, только тахта у окна, да какой-то старинный столик с ящичками, как был у отчима в кабинете в Орске. Мона покашляла. Никакого эффекта. Тогда она присела на пол и рывком приподняла рыдающую Леночку и усадила её на тахту. Генеральша оказалась совсем легонькой, почти бестелесной.
- Да что с вами, Елена ... не знаю вашего отчества, - Мона прижала ее к себе и погладила по головке, как ребенка. - Что с вами? - Леночка отшатнулась от Моны, упала на тахту и закричала:
- А то ты не знаешь, что со мной? Это ты не знаешь? Тебя зачем этот мерзавец сюда притащил? Не знаешь?
- Ну, - Мона задумалась, - он мне сказал, что хочет, чтобы я вышла замуж за вашего с генералом сына. Бред, конечно. Я еще и паспорт не получила.
- Ты что, дура? Или прикидываешься дурой? - лицо Леночки было багровым и распухшим, а под глазом горел свежий синяк, - да о каком сыне ты говоришь?
- Как, о каком? - Мона села рядом с Леночкой, - о Никите, разумеется, я тут больше мальчиков не видела.
- Никита - МОЙ сын! - Леночка сжала руки в кулаки, - эта мразь тут ни при чем! Он меня бил, я потеряла первого ребенка, он изменял мне с каждой встречной бабой, он издевался надо мной, он...
- А чего вы тогда с ним живете? Взяли бы, да развелись, - Мона пожала плечами, - ребенка же родили, а не хотели бы, так...
- Да что ты, девчонка, понимаешь? Генерал тебя на замену мне взял, он меня объявит сумасшедшей, как свою первую жену, и меня быстро упрячут в Кащенко. А сына ... сына тоже куда-нибудь упрячут.
- Какие у вас мысли мрачные, - Мона смотрела в окно, это было окно мансарды и видны были ветви дерева, сгибавшегося под ветром, - дом, конечно, к веселью не располагает.
- Спаси, спаси Никитушку, - Леночка вдруг рухнула на колени перед Моной, - в нем моя жизнь, понимаешь, ты? В нем!
- Вы так странно говорите, - Мона пыталась вжаться в стенку и уже влезла на тахту с ногами, - он же и генерала сын, а не только ваш-то.
- Генерал не отец ему, - тихо и спокойно сказала Леночка. Мона посмотрела на Лену удивленно:
- Ну и что, что не генерала? Подумаешь. Меня тоже отчим воспитывал, и даже, когда мама умерла. Я вообще отца почти не помню. - В комнате стало неожиданно тихо, и Мона вдруг услышала странный звук - как будто крохотные, игрушечные колесики повернулись и скрипнули. Она посмотрела на часы - с того вечера она не снимала их - и стрелки всегда стояли так, как встали тогда - одна пара показывала 23.15, а вторая пара, поменьше размером - полночь. Или полдень, как угодно. Так вот, вторая пара стрелок дрогнула, завертелась быстро-быстро, описала круг по циферблату, и встала на той же отметке - 23.15. В этот же момент Мона почувствовала, что фигурка Ки-Риня стала раскаляться, да так, что Мону Ли будто обожгло.
- Спаси его, - Леночка не вставала с колен, - я знаю, что о тебе говорят. Говорят, что ты ведьма, ты можешь все. Что тебе стоит спасти Никиту? Пусть он только будет жить, я буду возить его в инвалидном кресле, я буду рядом с ним столько, сколько мне отведено. Но сделай так, чтобы он был жив! Я тебе даже скажу, кто его отец, - заторопилась Леночка, - ты сразу все поймешь!
- Не надо говорить, - Мона впадала в транс помимо своей воли и ее сознание еще цеплялось за ускользающую действительность, - его отец ... он венгр ... его зовут ... его звали ... звали ... Иштван. - На этих словах Мона замерла, а Леночка, у которой давно уже от страха прекратилась истерика, смотрела на Мону, не отрываясь. - Стол, - вдруг сказала Мона, - стол. Круглый стол. Или поднос. Дай мне круглое. Быстро! - Леночка вскочила, заметалась по комнате, вытащила пробковый круг для игры в дартс, протянула его Моне. Мона, сидя, скрестив ноги, барабанила ребрами ладоней по пробковому кругу, удары становились все чаще, потом все равномернее, и Мона дышала тяжело, им в такт. Потом она начала раскачиваться из стороны в сторону, продолжая стучать ладонями по кругу. Губы ее стали совершенно бледны, а лицо ее застыло, как маска. Мона проговаривала какой-то текст, монотонный, но тоже, четко разделенный на слоги. В словах было больше согласных, такое впечатление, что буквы спотыкались друг за дружку. Леночка сама потом не могла сказать - сколько прошло времени - минута? час? неделя? Вдруг в дверь громко начали барабанить, сначала колотили рукой, потом стали слышны удары пяткой.
- Ленка, тварь, выходи! - кричал женский голос, - выходи, все равно достану ... - это был голос Серафимы Игнатьевны.
Мона слышала голоса говорящих - кричала Серафима, и Леночка кричала на нее, - как сквозь слой толстого войлока, но слов она не понимала и понять не могла. Мона говорила со своими духами.
- Что мне делать? - спросила Мона Ли, когда увидела опять озеро с отраженным в нем светом заката и нежными цветами лотоса. Говорящий с ней стоял спиной и она видела только его расшитый драконами халат и шапочку-поккон.
- Делай то, что говорит твоя Душа.
- Моей Душе жалко этого юношу. Я могу вылечить его?
- Можешь.
- Ты говорил мне, что я буду страдать каждый раз, когда я захочу стать человеком. Я сейчас страдаю.
- Выбор всегда за тобой.
- Но я не хочу быть его женой!
- Ты не будешь ничьей женой.
- А как же я помогу ему?
- Ты можешь сделать так, что его болезнь уйдет в иное тело.
- А что будет со мной?
- Тебе будет больно.
- Моему телу?
- Душе.
- Мои душа и тело разлучены?
- Время. - Говорящий оборвал разговор и стал уменьшаться, оставаясь на одном месте. Мона попыталась пойти за ним и пошла по озеру - но это была не вода, это было стекло, холодное, как лёд. Взглянув под ноги, Мона увидела рыб, морских змеев, колышущиеся водоросли, мелких черепашек - и отпрянула назад.
- Мона, Мона, очнись же! - Леночка хлопала её по щекам, - Мона! Господи, да за что мне это всё? Мона! Мона, у генерала - инфаркт! - Мона медленно выплывала из своего сна, она уже видела Леночку, видела дверь, широко распахнутую на лестничную клетку. В доме была слышна возня, беготня, но все это было бесшумно, люди кричали, но будто их рты были заклеены пластырем - не доносилось ни звука. Тишину взрезала сирена "Скорой помощи", и звук подъезжающих машин. Леночка бросилась вниз, по лестнице, Мона встала и пошла за ней. Голова кружилась, Моне хотелось спать. Она шла коридорами, шла на запах лекарств, на запах чужой беды и боли. Генерал полулежал в своем огромном кожаном кресле, в кабинете. Вокруг него суетились две бригады "Скорой помощи". Точнее, казалось, что они не суетились, действия их были точны и отлажены.
- Когда вы обнаружили Константина Андреевича? - строго спросил фельдшер у Серафимы Игнатьевны.
- Я ... я ... я зашла к Косте спросить про кефир, - и Серафима схватилась за сердце, - это было уже полдвенадцатого, где-то.
- Значит, инфаркт случился в 23.15, так и запишем.
Генерала с величайшей осторожностью поместили на носилки, и вся процессия двинулась за ним. Серафиму Игнатьевну немедленно уложили, с ней остался дежурить врач.
- Вы поедете в больницу? - спросил врач "Скорой" у Лены.
- Да-да, конечно, - и Леночка, накинув белый халат на плечи, пробежала под дождем до дверей кареты "Скорой помощи".
Мона Ли поднялась к себе, но врач, сидевший с Серафимой Игнатьевной, знаками показал - выйди, не мешай, и Мона спустилась на первый этаж. В доме вдруг стало пусто. Никого. Нигде - никого. А как же Никита? и Мона буквально помчалась к комнате, в которой он лежал.
Мона столько раз была в комнате, где лежал Никита, что и на ощупь нашла бы её. Толкнула дверь - темно.
- А где сиделка-то? - спросила Мона и голос ее прозвучал неожиданно громко.
- Не знаю, - отозвался Никита, - она убежала, ее бабушка позвала. Никого нет, а уколы давно пора делать и я кричу-кричу ...
- Подожди, - Мона стала шарить рукой по стене в поисках выключателя. - Не могу найти!
- Мона, тут ночник есть, мне не дотянуться.
Мона пошла на голос, споткнулась в темноте о табуретку, ойкнула, нашарила тумбочку, нашла ночник. С ночником стало уютнее, он осветил как бы комнату в комнате - свет от него шел теплый, сливочный, и даже Никита не выглядел бледным, как это было обычно. Мона села на кровать, в ноги.
- Я тебе не мешаю?
Никита помотал головой. Потом поднял руку, автоматическим жестом - пригладить волосы.
- Стоп, - Мона посмотрела на него, - Никит, ты что, руками двигать можешь? Он смотрел на нее и не понимал, что случилось. Поднял вторую руку, вытянул обе руки - руки дрожали, но он смог пошевелить пальцами.
- Мона, - Никита охрип от волнения, - ты видишь? ТЫ ВИДИШЬ? Руки! Потрогай - теплые?
Мона Ли наклонилась, взяла его за руки - теплые.
- Даже горячие! Они оба расхохотались.
- Ты видишь? - повторил Никита, - вот, это отец лекарство достал! Ему из-за границы привезли, один укол сделали - и ... это же чудо настоящее! Как же, - подумала про себя Мона Ли, - отец. Отца твоего давно нет в живых, он утонул, глупо, в бассейне, пьяный. А тот, которого ты считаешь отцом, лежит сейчас в реанимации и шансов спастись у него - ровно ноль. Я знаю, что выживет один из вас - или ты, или он. И решить это должна - я. Вслух Мона сказала:
- Отец у тебя, конечно, герой.
- Еще бы! - Никита даже попробовал приподняться на локтях, - ты знаешь, он ведь с виду такой ... ну, суровый. А со мной нянчился, пока я маленьким был, я же болел часто - а он никому не доверял. Горчичники даже сам ставил. - Никит, - у Моны начала кружиться голова, - а почему вот, ну, в той комнате, где я сплю, там все - ну, как для девочки, это же не ты там жил? Никита опять пошевелил пальцами:
- Да, это какая-то история семейная, отец с бабушкой - как не спрошу, все молчали, только бабушка сильно плакать начинала. Мама сказала, что у отца сестра была, и что-то с ней случилось, когда ей было лет пять, я точно не знаю. Я туда не ходил никогда, бабушка запрещала. Она вот строгая, я ее боюсь. Отца - нет, не боюсь. Про него много чего говорят, но я тебе скажу - мой отец самый лучший! - на этих словах дверь распахнулась, щелкнул выключатель, комнату залило мертвенным светом люминесцентных ламп.
- Отец? Кто это тебе, подкидышу, отец? - Серафима Ильинична, одетая, в мокром пальто, стояла посреди комнаты и орала так, что звякала чайная ложечка в стакане. - Отец он тебе ... размечтался!
- Ба, - Никита хлопал своими девчачьими ресницами, - ба, ну ты че? Ты че несешь-то?
- Убирайся отсюда, - и Серафима Игнатьевна назвала Никиту так, как называют прижитых не от мужа детей пьяные бабы в ссоре.
- Баб, ты че, - Никита повторял одно и тоже, а бывшая бабушка уже, совершенно, ополоумев, пыталась выкатить кровать с лежащим Никитой в коридор.
- Костя умер, умер, из-за тебя, паршивца! Умер мой сыночек, умер мой мальчик, и все мать твоя, сука, довела его, втерлась обманом ... хочет наследство отхватить, отравила его, опоила ... не получите ничего, убирайся вон ...
Мона Ли, сохранявшая хладнокровие в любых ситуациях, подошла к Серафиме и сказала ей тихо, четко и спокойно:
- Отстань от парня. Немедленно уйди отсюда. Руки убери. Будешь орать, - Мона посмотрела ей в лицо, - в жабу превращу. Поняла?
Серафима Игнатьевна вдруг сморщилась, съежилась и тихо побрела наверх, в свою комнату.
- Бежать надо, парень, - сказала Никите Мона, - дрянь дело.
- Смеешься? - Никита откинул одеяло. Мона отвела взгляд в сторону - она и так прекрасно знала, что увидит. Со времени несчастного случая прошло не больше полугода, но даже далекий от медицины человек догадался бы - надежды нет.
- Ну, зачем ты так, - Мона опять села к нему на кровать, - я врать тебе не буду, что ты будешь бегать и прыгать, как прежде, но ходить ... я думаю, ты сможешь ходить.
- На костылях? - Никита смотрел на нее с ненавистью, будто она была виновата, - да зачем мне такая жизнь? Калека ... Да ты знаешь, какой я был? Да у меня разряд по плаванию, разряд по фехтованию, а ты мне - ходить?! Я бы давно все это покончил, только как? Все время сидят со мной, я же один даже ночью не бываю, но теперь - когда не стало отца, - он растерялся, произнеся это, - отца. Нет, все равно - отца. Я ей не верю. Конечно, она нас с матерью отсюда выставит на раз-два, но у меня есть, к кому пойти, и стоит мне захотеть ...
- Никит, - Мона прислушивалась к беготне в доме, - я, знаешь, человек жестокий. Я не люблю, но говорю правду. Так вот - не тешь себя иллюзиями. Никто тебя не ждет. Нужно самому думать - как из этого вылезать, а я помогу - поверь мне.
Никита откинулся на подушках.
- Зачем ты появилась здесь? - вдруг громко сказал он, и Мона в который уже раз в своей, такой еще маленькой жизни, услышала - "зачем?". Все винили её в своих бедах, будто несчастья случались с ее приходом.
- И в чем я виновата? - Мона встала, - я - что, сама сюда пришла, да? Меня схватили, меня тут держат, как в тюрьме, кормят, как в больнице, да еще с тобой заставляют сидеть! А меня кто спросил? Чего я хочу? Ты вот руками сейчас начал двигать - от лекарств, думаешь? Ха! - Мона злилась, а когда она злилась, ее глаза зеленели, но не как нефрит, а как ядовитый малахит, и даже сквозь сомкнутые ресницы был виден этот травный, нездешний цвет, как огонь в папоротнике. Опять хлопнула дверь, вошла Леночка, в мокром плаще, прошла, оставляя за собой темные следы от раскисшей глины на полу. Автоматически положила руку на лоб Никиты,
- Мам, рука ж ледяная, - Никита сбросил ее руку. Лена смотрела перед собой, потом вдруг очнулась, как будто что-то вспомнила и снова положила ладонь на лоб Никиты, и он своей рукой сбросил её руку.
- Никит, - прохрипела она, - у тебя что - руки? Ты что, рукой можешь - пошевелить? Мама ... - Леночка заплакала, стала целовать сыну руки, и все повторяла, - мамочка, мамочка ...
- Мам, ну хорош уже, - Никита смог расправить плечи, - когда папа умер?
- Кто умер? - Леночка прекратила плакать, - чей папа? В смысле, кто умер?
- Ну, как же - генерал, - Мона Ли села на стул, лицом к спинке.
- Генерал??? - Леночка замахала руками, - да вы что? У него инфаркт, он в реанимации, чего вы несете-то?
- Это бабушка тут прилетела, и сказала ... Никита посмотрел на Мону, та приложила палец к губам, - молчи, мол, - бабушка сказала про папу.
- А, ну, Серафима у нас известная паникерша, - Лена встала, - почему сиделки нет? Лекарство давали? Уколы сделали? Что дома творится-то?
- Я пить хочу, - сказал Никита, - мам, дай попить? - Лена протянула сыну стакан воды, но Никита не смог поднять руку. Еще раз попытался - не смог. Руки больше не двигались.
- Ну вот, - Мона пробормотала про себя, - кто-то один. И ничего тут не попишешь, - развернулась и пошла по коридору, нарочно сбивая ковровую дорожку мыском туфли.
Привычный ритм был нарушен, стрелки были переведены неверно и поезда, без надежды совершить маневр, сталкивались. Дом ожил. Как будто кончился длинный спектакль, и актеры, занятые еще в 1 акте, докурив в гримерке, выходили на поклон. Мона шла и удивлялась обилию новых лиц, и тому, что все они, очевидно, как-то помещались в этом доме. Идти в свою комнату Моне не хотелось, а встречаться с Серафимой Игнатьевной - тем более. И Мона решила пойти в библиотеку - вряд ли сейчас кому-то в голову придет читать книжки, а диван там удобный. По коридору туда-сюда бегали люди, кто-то отдавал команды, четкие, по-военному, где-то тонко и жалобно плакал надтреснутый старческий голосок, где-то звякали ложки, и билась посуда - жизнь совершенно поменялась. Мона проскользнула в комнату, свет зажигать не стала, но, нащупав замок, повернула ключ. Диван был старый, переживший революцию и войну, с резной спинкой, с полочкой, украшенной деревянными наядами и виноградными листьями, с мутным зеркалом, с потрескавшейся темно-шоколадной кожей и двумя жесткими валиками по бокам. Мона нашарила плед, закуталась с головой, повертелась, следя за тем, как лунный луч дробится и отражается от зеркальных граней, и - уснула. Часы, которые она носила на запястье, будто бы знали, что наступает время сна и по ночам светились еле-еле, тлеющим огнем. Мона уже перестала ждать ту самую женщину, в коричневом платье из бархата, подхваченном под грудью шнуром, в дивного узора шали, с волосами, убранными в тяжелый узел на затылке и с мягкими руками, такими маленькими, какие теперь бывают только у детей. Но она не приходила, а приходили сны тревожные, с далекими заревами пожарищ, и все скакали какие-то кони, и летели на них всадники с круглыми кожаными щитами, и стрелы летели вдогонку им. И сейчас во сне, ей снилась явь - опять одна и та же фигура, стоящая к ней спиной. И снова спросили Мону
- Чью жизнь ты выберешь - юноши или старика?
- Я не знаю, - честно ответила Мона Ли, - мне жалко обоих.
- Если до утра ты не выберешь никого, я сам решу за тебя, Мона. Но знай - тогда у тебя отнимется то, чем ты не вправе обладать. Ты еще человек, и знай, что погибает тот, чья воля сломлена жалостью, тот, кто колеблется - уходит с поля боя.
Мона неожиданно проснулась, словно вынырнула из воды - она услышала голоса, но не смогла разобрать слов. Встав с дивана, она пошла вдоль книжных полок, прислушиваясь - откуда четче донесется голос. Став перед одной из полок, она смахнула книги на пол и увидела перед собой застекленный прямоугольник. Окно выходило в смежную с библиотекой комнату. Говорящих было двое - Леночка, мать Никиты и молодой мужчина в форме. Ого, сказала себе Мона, да это просто тайник - отсюда генерал подсматривал за спальней жены. Слышно было плохо, и Мона все перебирала пальчиками рамку окна, пока не щелкнул какой-то скрытый в рамке тумблер и голоса стали слышны совершенно отчетливо.
Мужчина сидел в кресле, положив ноги на низкий столик - его Мона видела со спины, но по голосу узнала - это был Димочка, адъютант генерала, мерзкий молодой угодливый тип, с вечной улыбочкой, предупредительный до липкости, он даже генерала раздражал. Его за глаза звали "кардинал Ришелье" - Димочка обожал плести интриги, сталкивать людей лбами и вообще мастер был на каверзы и подлые пакости. Но он, выполняя тайные поручения генерала, был лицом приближенным и доверенным. Ага, - Мона смело придвинулась к стеклу - вот, кто, оказывается, заменял генерала не только на учениях, но и дома ...
- Ты пойми, - Димочка пил коньяк из генеральских запасов, - пришло время "икс" - и действовать нужно сейчас.
- Но что же делать, Димочка? - Леночка ходила по комнате, и все терла лицо руками. - Что? Генерал в больнице, Никита лежачий, куда бежать?
- Во-первых, эту ведьму Серафиму с ее родней нужно из дома выгнать. Это сила опасная. Их много. И потом - кто знает, что этот придурок напишет в завещании?
- Дима! Но куда я их выгоню? Это же дом не частный? Это госдача, если что-то с Костей случится, то меня с сыном в первую очередь турнут отсюда. Да, и тебя, кстати!
- Ты дура. И была дурой, и будешь дурой, - Димочка придвинул к себе коробку с сигарами, - эту госдачу лично товарищ генералиссимус подарил твоему Костику, чтобы ты была в курсе. Поняла? Это - его личная дача. И потому Серафима готова тебя под поезд бросить, только бы все это досталось ей и двум генеральским дочкам-дурам, она их выпишет сюда и будет у нее своя, даровая прислуга. А вот ты со своим сыночком ...
- Димочка, но мне не нужно ничего! Только ты, - Леночка попыталась обнять его, но он брезгливо сбросил Леночкину руку.
- А вот мне все нужно. Кроме тебя. Я такую многоходовку провел, если бы не Сима, сейчас бы твой генерал лежал там, где ему положено, а я бы венки заказывал.
- Как? Разве из-за тебя инфаркт? Костик просто много работал последние месяцы, он устал, и Никитушка ...
- Идиотка, ну, какая ты идиотка! Это я, я - понимаешь? Я пришел к нему и сказал, что Никитка твой - не его сын, а какого-то мадьяра. Вот, он и хлопнулся - а полежи он один до утра, ты бы уже была вдовой! А надо было Серафиме ... она еще все подслушала под дверью, и теперь и она в курсе, что ты там в Венгрии кувыркалась! Нужно Серафиму убрать.
- Как это? Убрать? Я не понимаю, Димочка?
- Времени у нас до утра. Ты сейчас пойдешь и заберешь ее лекарства, а я поговорю с ней ... так, чтобы она поняла ...
- Но там нужно пройти через комнату Моны? - Леночка вдруг успокоилась и отпила коньяк из Димочкиной рюмки.
- Мона? - Димочка облизнулся, - это приятное дополнение к боевому заданию ... - Леночкина рука дернулась - отвесить пощечину, но Димочка удержал руку, - ты теперь у меня знаешь, где?
- Где?
- А вот подумай, - и Димочка скинул китель. - Иди ко мне, я тебя успокою.
Мона Ли села на пол. Вот это история, вот это я влипла! Надо бежать, опять бежать, но как? Она на ощупь собрала с пола книги и кое-как заставила ими тайник. Бежать...
Мона умела ходить бесшумно и появляться как будто по частям - в полумраке сначала стало видно ее лицо, потом кисти рук. Серафима Игнатьевна, стояла у старинного бюро с пачкой писем, тасовала их, как карты и плакала. Папироса, которую она положила в цветочный горшок, погасла, и в комнате мерзко пахло табаком. Мона стояла в дверном проеме.
- Что ты тут забыла? - Серафима Игнатьевна спросила Мону, не повернув головы. Мона заметила, что при слабом свете ночника Серафима вовсе не похожа на ту старушку, которая шаркала комнатными туфлями и все время куталась в шаль, потому, что зябла отчаянно. Профиль был точеный, кожа обтянула высокие скулы, и порода, именно - порода, никак иначе - стала видна, да так, что захотелось сделать книксен. Ого, а мы вовсе не та, за кого мы себя выдаем, - Мона сделала еще пару шагов к Серафиме Игнатьевне.
- Скажите, - она напустила на себя вид, самый смиренный, - если бы перед вами встал вопрос, кому подарить жизнь - пожилому человеку, или подростку, вы бы кого выбрали?
- Моего подлеца сына или его пасынка, которого он так обожает? - Серафима Игнатьевна потянулась за новой папиросой. - Да я бы обоих отправила на тот свет, не задумываясь. Удивительно, - она затянулась с видимым блаженством, - Константин взял самое гадкое от своего папаши, и ничего - от нашей семьи. А ведь в моем роду были князья Щербинские, мои прадеды и деды сражались за Россию в Севастополе и под Бородино, брат деда погиб, когда бросили бомбу в генерал-губернатора - закрыл его грудью. А Костя, Костя - солдафон, бабник, распутная тварь, алкоголик законченный. Я все это говорю тебе только потому, что сейчас именно ты рядом. А с прислугой я такое не обсуждаю. Если бы была жива Лизанька, если бы! Она погибла по Костиной вине. Лизанька была иная, о, она была бы достойна нашего рода! А Никита - что, Никита? Костя не знал, и знать не хотел о его отце, а эта потаскушка, Ленка, переспала почти со всеми, весь гарнизон знал, а Костя ничего не видел - сын, наследник! Он его и воспитал, он его и избаловал донельзя, машины, деньги, девочки ... и ты меня спрашиваешь? Что моя жизнь? Вечная боль ...
- А что случилось с этой вашей Лизой? Это я в её комнате живу?
- Ты с ума сошла, в её комнате! Эту комнату я подготовила в надежде, что сюда переедет та, с которой мой мерзавец сын прижил двоих дочек, и с которой не захотел расписаться! А Лиза ... Лиза моя! - вот, смотри - это её фотография, красавица, умница, она обожала брата, она за Костю была готова куда угодно!
- Ну, и что? Любила брата. Я бы тоже любила, - Мона Ли даже шмыгнула носиком, - а у меня брата не было. Только сестра сводная.
- О, Лизанька пожертвовала собою!
- Как это? - Мона даже дрожала от нетерпения, понимая, что выбираться из дома нужно как можно скорее.
- Костя допустил служебное преступление. - Серафима Игнатьевна начала вздыхать и плакать, да так сильно, что Моне Ли стало её всерьез жалко, - и его должны были отдать под трибунал! Там шла речь, - Серафима Игнатьевна понизила голос, - о государственной измене! Этого подлеца могли расстрелять, а Лизанька всё взяла на себя. Её посадили, и она погибла в лагере. А он, мерзавец, остался жив!
- Серафима Игнатьевна, это все ужасно, конечно, - Мона хотела даже прижаться к ее плечу, но не решилась, - но помогите мне выбраться отсюда. Вы же знаете, для чего меня тут держат! Неужели вы хотите этого?
- Да мне все равно, ты чужая девочка, такая же красотка, как те, кого приводили Костя и Никита, - чем ты лучше? Так и будешь сидеть в этой тюрьме до старости ... - она повернулась к Моне спиной, - из воинской части тебе не выйти. Нужен пропуск. А я тебе его не дам.
- А он у вас? - Мона подошла к ней и развернула Серафиму к себе лицом, - у вас? Отдайте мне его!
- Да ни за что! - Серафима дернулась.
- Хорошо, - сказала Мона, - тогда знайте - ваша жизнь практически кончилась! Скоро сюда придет Димочка, адъютант вашего сына, и намерение у Димочки одно - убрать с дороги ненужную ему старую ведьму! Это он сказал вашему сыну, что Никита ему не родной, и у генерала инфаркт случился. А вас он придушит. Или отравит. Или даже - застрелит! Я все слышала!
- Что ты знаешь об этом? - Серафима выронила пачку писем, - что?
- Выведите меня отсюда, - твердо сказала Мона Ли, - тогда спасете себя.
В дверь осторожно постучали
- Мона? Ты спишь? - Леночка говорила почти шёпотом.
Мона приложила палец к губам, - т-с-с-с! - Серафима Игнатьевна попыталась сделать вид, что нисколько не боится, но сразу стало видно, что это пожилая, измученная женщина, которой очень плохо и которая страшно напугана. Мона подошла к двери вплотную, и, когда Леночка опять зашептала, ответила громко, почти проорала:
- Сплю я! Чего надо? Чего вы все шатаетесь? Сейчас Серафиму разбудите, крику будет на весь дом! - За дверью послышалась возня, видимо, Димочка боролся с Леночкой, пытаясь отпихнуть её в коридор.
- Э-э-э, Мона? Открой нам дверь, - это уже Димочка запел бархатно, - открой дверь, детка. С нами врач - нужно осмотреть Серафиму Игнатьевну, открой, мы ждем. - Мона выдержала паузу, и, захватив воздуху в легкие, крикнула еще громче, - спит бабуля! Какой врач? Мы никого не вызывали!
- Ломай дверь, - прошипела Леночка, - сейчас все сбегутся!
- Серафима Игнатьевна, - Мона едва шевелила губами, - собирайте вещи, паспорт, деньги.
- А может быть, позвонить на КПП? - вдруг сообразила Серафима.
- А что, тут телефон есть? - Мона аж подпрыгнула. - Так что вы молчали-то? Где? - И Мона, подперев дверь стулом, бросилась к телефону. - Коммутатор? Девушка! Это дача генерала Порохова! У нас беда! Вызовите нам "Скорую помощь", маме Константина Георгиевича плохо! И вызывайте дежурного - к нам пробрались бандиты и сейчас всех нас убьют! И еще пожар! Везде прям! Немедленно! - и положила трубку - не повесив ее на рычаг, так, чтобы на коммутаторе все было слышно. Глухие удары в дверь раздались почти одновременно с сиреной "Скорой помощи".
- Ломай-ломай! - веселилась Мона, - это тебе не дверки из фанерки! Этой двери лет сто! Димочка, ты не ушибся? Сейчас как раз "Скорая" приехала, ага, зеленкой тебя помажут! И прививку сделают от бешенства! - Мона кричала что-то совершенно несусветное, и от этого смелела сама, и Серафима Игнатьевна вдруг успокоилась совершенно. Когда в коридоре стали слышны голоса, звуки борьбы, Леночкин плач, перешедший в визг, и Димочкин мат - Мона повернула ключ и открыла дверь. В коридоре было полно людей в военной форме, и гражданских, но, судя по виду - из органов соответствующих. Сквозь них пытались пройти врач и фельдшер со "Скорой". На Димочку надели наручники, и он, багровый, с искаженным от страха и гнева лицом, извивался, стараясь вырваться.
- Ну, тварь, - крикнул он Моне, - не надейся! Я до тебя доберусь! Я тебя зубами достану!
- Ага, - Мона пропускала врача, - клыки наточи. Я вся дрожу от ужаса. - И она показала ему язык. Девчонка - что с нее взять? Врач пыталась перекричать общий шум, требуя санитаров и носилки, в воздухе остро запахло больницей, и вот уже Серафима Игнатьевна проплыла мимо, укрытая казенным одеялом до подбородка. Когда носилки поравнялись с Моной, Серафима знаком показала врачу, - со мной, она со мной, и Мона, в общей сумятице пошла рядом, держа Серафиму за руку. Когда они сворачивали за угол, на лестничную клетку, от стены отделился небольшого роста человечек. Он не был военным, и был явно не из обслуги, такой неприметный, в кепчонке, придерживая дверь, шепнул Моне на ухо:
- Так, кто? Старший - или младший? Кто? Дай нам ответ, Мона Ли.
Мона, прикусив губу, сжалась и тихо ответила:
- Младший. Может быть, он исправится?
- Кто знает, кто знает, - и человечек пропал.
Когда Серафиму привезли в госпиталь, Мона осталась сидеть в приемном покое. На коленях она держала сложенный плащ Серафимы Игнатьевны и ее сумочку. Распахнулась дверь кабинета, выбежал полный, небольшого роста, сказал:
- Бригаду в реанимацию! Срочно!
- Борис Ильич, - дежурная медсестра показала ему бумаги только что доставленной Серафимы Игнатьевны, - а с ней что делать?
- Матери ничего не говорить! Уволю всех! Ничего! Если спросит - он в реанимации! Мона посмотрела на отцовские часы - стрелки опять переместились, и совпали, показав время смерти Закхея Ли. Циферблат засветился бледным, мертвенным светом, у Моны Ли застучало в висках, и она заплакала. Первая пара стрелок так и осталась на месте, а вторая завертелась. Стрелки мчались по циферблату, слившись в одну линию, что-то зажужжало, щелкнуло, и стрелки, вздрогнув, остановились. Было ровно 6 часов 10 минут. Все, - сказала Мона, - нет больше генерала Порохова.
Мона уронила сумочку. Старенькая пряжка замка рассыпалась, сумочка раскрылась. Там белел квадратик пропуска на имя Коломийцевой Нонны Павловны. Мона незаметно переложила пропуск в свой рюкзачок, сумочку Серафимы Игнатьевны поставила на банкетку, и, тихо-тихо, на цыпочках, пошла к приемному покою. Там тоже была совершенная неразбериха, метался дежурный врач, сонно хлопал глазами лифтер, никто не мог найти каталку, медсестричка спала в ординаторской, - и Мона совершенно спокойно вышла на заасфальтированную площадку, спустилась по пандусу для машин "Скорой помощи", огляделась, сориентировалась, и решила идти через городок сейчас, ранним утром, пока не высыпали на улицы жители и не началась обычная будничная жизнь подмосковного военного городка. Дойдя до КПП, Мона немного помедлила, собираясь с духом, посмотрела на себя в зеркальце, распустила волосы, собранные в хвост, пошлепала себя по щекам и надела самую обворожительную из своих улыбок. На посту скучал дежурный солдатик, второй проверял документы у въезжавшей машины, а офицер курил в дежурке.
- Ой, Нона Коломийцева, - солдатик раскрыл рот,- ой, актриса! А вы куда, девушка? Мона похлопала ресницами:
- Вот, пропуск. А мне на съемки, меня сейчас на развилке студийная машина заберет.
- На съемки? - тот уже прикоснулся пальцем к кнопке, открывающей турникет, но тут на звуки разговора вышел, потягиваясь, лейтенантик. -
- Коломийцева? Почему без сопровождения? Почему без машины? Не положено. Вернитесь в расположение согласно приписке.
- Ой, ну что вы, в самом деле? - Мона надула губки, - вы что? Вы хотите мне съемки сорвать? У меня занятий нет, и Константин Георгиевич разрешил. Вам что, не звонили?
- Никто мне не звонил, - лейтенантик был молоденький, и трусил ужасно, что сделает что-то не по Уставу, - должен быть спецпропуск на выход! А у вас просто пропуск. Не положено.
- Да вы что, товарищ лейтенант! - Мона перешла в наступление, - вы знаете, во сколько стране обходится один съемочный день? Это, между прочим, народные деньги! Куда я денусь? У меня все документы и вещи на даче товарища генерала Порохова! И что вы думаете, меня бы с дачи выпустила охрана, если что-то не так? Как, по-вашему? Выходит, что у генерала не охрана, а дураки? Мне что же - опаздывать, идти сейчас за спецпропуском вашим, всех поднимать, комендатуру, и меня спросят - а что у нас за такие враги на КПП? Всё шпионов ловите? Ой, товарищ лейтенант! вон - автобус в город пошел, я же опоздаю, ну что вы, в самом-то деле! - Офицер покраснел, нажал на кнопку, Мону прокрутило через турникет, - я вас на премьеру приглашу! В "Дом фильма"! и Мона со всех ног пустилась вдогонку автобуса - "в/ч 4563 - Савеловский вокзал, Москва".
В автобусе ехали жены, работающие в Москве, да молодежь - кто учится, ехали на первую пару. Мона села у окна, прикрыла глаза. Все смотрели на нее - кто с любопытством, кто неприязненно, а кто и с восхищением. Мона так привыкла к вниманию, что давно научилась ограждать себя невидимой стенкой - на улицах и в транспорте ее бесцеремонно хватали за плечо, просили дать автограф, сфотографироваться вдвоем, лезли с дурацкими вопросами, а то и несли такое - особенно пьяненькие мужички, что впору бы по лицу схлопотать. Мона и не заметила, как уснула - в автобусе было тепло, покачивало мягко, и Мона не слышала последних новостей - о смерти генерала уже знал почти весь городок, слух не дошел только до казарм и до КПП.
В Москве Мона решила не задерживаться - она не любила утреннюю суету, переполненное метро, запах одинаковых духов, колбасы с чесноком, несвежей вчерашней одежды, перегара - нет, утренняя Москва раздражала ее ужасно. На Белорусском она купила сочник в кафе, запила его мерзким теплым какао, купила вчерашнюю Вечерку и села в электричку до Одинцова.
Мона проснулась оттого, что электричка дернулась, и механический голос просипел - "... двери закрываются. Следующая станция - Одинцово". Мона поежилась - октябрь отменил тепло бабьего лета, и именно сегодня, как назло - полил дождь, затянуло серыми тучами вчера еще голубое небо, и город стал печальный, а его окраины, фабричные районы и унылые панельные пятиэтажки вызывали такую тоску! И не было способа прогнать ее - забраться под теплый, пушистый плед, включить кремовый шар торшера, и читать хорошую книжку, и грызть сладко-кислое яблоко и пачкать страницы яблочным соком. Ох, - Мона подняла воротник куртки, - опять я прусь, неизвестно куда и опять я буду всем поперек горла. Они, небось, рады-радешеньки, что избавились от меня, а тут - оп! здрассьте, я вернулась. Ну, отчим-то уже, наверное, к своей Валентине переехал, ему в радость, понятное дело, будет кому на него стирать, да кашки варить, а Танечка со своим бухгалтером сидит в моей комнате. Кстати, интересно мне очень - где мои деньги? Кто же их украл-то? Наверное... - тут электричка подплыла к платформе и Мона вышла со всеми под дождь, и со всеми побежала к автобусу, и еле наскребла 15 копеек на проезд.
Дом был заперт. Мона обошла его кругом, подергала все двери, и даже ту, что выходила в сад и никогда не запиралась. Пусто. Странно, странно, - Мона обошла сарай, сняла со стены старую лестницу, приставила ее к стене, забралась на балкончик второго этажа, толкнула створку окна - как всегда, не заперто! и перелезла через подоконник. Это была комната Танечки - она всегда курила тут, и смотрела на крыши поселка и на вековые сосны. В комнате был беспорядок - все шкафы открыты, постель не убрана. Мона вышла на лестничную площадку, дернула ручку своей комнаты. А тут заперто. Еще интереснее. Заперт был и кабинет Пал Палыча. Мона зашла на кухню, открыла газ, поставила чайник, заглянула в холодильник - яйца и пачка маргарина. Заварив чай, Мона села за стол, и тут и наткнулась на записку - "Папа, не ищи меня. Со мной все в порядке. Я вышла замуж, и мы переехали к Валере. Мальчиков я взяла с собой. Прости и пойми. Таня". А-а-а-а, - Мона сделала большой глоток и обожгла горло, - улетела наша птичка с бухгалтером. А отчим побежал их искать. Ладно, к Валентине зайду вечерком, спрошу. А сейчас - спать. Согреться, и - спать. Она допила чай, налила еще кружку, и легла в "зале" - на старый верный, продавленный диван, покрытый протертым ковриком. Ватное одеяло, на котором обычно играли на полу мальчишки, пахло сыростью, но Мона быстро согрелась и приказала себе - спать. И - уснула. Когда ключ повернулся в замке, Мона уже видела свой дивный сон и не слышала ничего.
Мона уже во сне привыкла различать сами сновидения - когда была опасность и беспокойство - приходил ТОТ, который всегда - спиной, а, когда во сне приходила ОНА - в мягком бархатном коричневом платье - это означало - защита, дом, сочувствие. Мона интуитивно понимала, что эта женщина - как будто и мать её, и она сама - одновременно, и от этого ей всегда было так радостно и спокойно. Вот, и сегодня Мона вновь очутилась в небольшой комнатке с флорентийскими окнами, из которых был виден один и тот же пейзаж, не меняющийся никогда - время года нельзя было определить. Листва на деревьях, трава на лугу, ручей, сбегающий с гор - и в то же время во сне ощущалась прохлада, и даже легкий ветерок. Светило солнце - но тускло, будто сквозь плотную вуаль. Женщина сидела в курульном кресле, а на ее плечах появилась новая шаль, сотканная замысловато, с красивым узором, и бахрома шали была будто вызолочена и спускалась на ковер дивной расцветки. Женщина ела виноград, отщипывая ягоды от кисти, иногда она подносила виноградину к глазам и Мона Ли смотрела вместе с ней, как странно меняется пейзаж, видный сквозь виноградный сок. Себя Мона не видела со стороны, она находилась как бы - внутри сна. Утерев губы платочком, женщина заложила его в прорезь рукава, встала, подошла к резному шкапчику, стоящему в углу, наклонилась, стукнула легонько крышкой шкатулочки, - и вот в руках у женщины оказался ключик. Небольшой, простого металла, грубовато сработанный, с замысловатыми зубчиками и кружевной головкой. Она протянула Моне ключ, и исчезла. Кончился сон. Дальше Мона спала тихо, глубоко и дышала ровно. Мона Ли спала и не видела, что над нею стоит Пал Палыч, пришедший почти под утро, и смотрит на спящую девушку, и вздыхает. Поправляет на ней одеяло, притворяет дверь, и идет в свой кабинет, где ложится на любимую свою оттоманку, но не спит и ворочается, и встает выпить воды, и накапать ландышево-валериановых капель, и опять выпить воды, и снова ложится.
Утром, когда Пал Палыч стоял над чайником с закипевшей водой и не в силах был вспомнить - что делать дальше, Мона потянулась, улыбнулась наступившему мрачноватому деньку, потерла щеку - что это? Какая-то вмятина? Ну да, все такое ветхое, наверняка пружина какая-то ... Мона зевнула, села и посмотрела на подушку. Там, где подушка еще хранила тепло Мониной щеки, лежал ключик. Небольшой. Теплый такой - со сна. Мона автоматически сунула ключик под подушку - вдруг пригодится? и пошла на кухню.
- Па-а-а-п? - сказала она, - ты чего меня не будишь? А ты когда пришел? Пап! Ты меня слышишь? - Пал Палыч повернулся к Моне, и она вдруг, в неясном этом утреннем свете увидела, как он сильно сдал, как постарел, и какая поселилась тоска в этих замечательно добрых глазах. - Папка! Мона подошла к нему, обняла, выключила газ, взъерошила ему волосы, - папка, не вздумай сдаваться! Мы сейчас все обдумаем и что-то, да сообразим! Ты же у меня герой!
- Был, девочка моя, да весь, видимо, вышел, - он тяжело опустился на табуретку, - я боюсь даже думать, что с ними могло случиться.
Пили чай. Кофе в доме не было, а Мона привыкла на съемках к кофе - заваривали так просто, в чашке, у них называлось "по-гречески" - кипятком, кофе мололи в маленькой кофемолке, и пили, обжигаясь, почти без сахара. Впрочем, в доме почти ничего не было - из еды. И не было чистого белья. И пыль уже легла уверенно, и сбивалась в клубы в углах. Во всем доме была такая бесприютная, кромешная тоска, что впору было бы повеситься, и Пал Палычу, после исчезновения Танечки с сыновьями эта мысль приходила в голову ежедневно. Обнаружив их пропажу, он опрометью бросился в районное отделение милиции, где равнодушный дежурный, посмотрев на записку, спросил:
- Когда написано?
- Сегодня, - дрожа, сказал Пал Палыч.
- Ну вот, три дня пройдет, придете, напишете по форме. Тут вам ясно написано - дескать, претензий не имею, значит, с мужиком сбежала, по своей, так сказать, воле. Чего вы горячку порете? Страна большая. Где-то приткнется, обозначит местонахождение. Сделаем запрос на паспортный стол. Поедете к ней, как говориться, с милой душой.
- Да как вы не понимаете! - Пал Палыч застучал кулаком по столику с такой силой, что выбросило вверх чернила из чернильницы, - там же дети! Там ребенок старший 8 лет, а младшенький совсем, два годика! Да вы как себе! Вы что себе! Я сейчас в райком пойду, я в РОНО, я до генерального секретаря!
- Да не горячись, папаша, - дежурный струхнул сразу, как речь зашла о детях, - насчет детей не был в курсе. Вы ж от них записки не предъявили? Ну, это другой оборот. Давайте приметы. Рост, во что были одеты ... - от этих слов Пал Палыч осел на пол, побледнел, начал судорожно хватать воздух ртом. Вызвали "Скорую помощь", Пал Палыча увезли в больницу. Валентина Федоровна, находившаяся с ним все это время, не имела права подавать на розыск, и поэтому все это затянулось почти на месяц.
- Ты понимаешь, - они сидели в кабинете, Мона - на диване, укутавшись в плед, а Пал Палыч - напротив, в своем любимом кресле, - я виноват. Виноват непоправимо! Перед Танечкой, перед мальчиками ... я ведь Митеньку буквально нянчил, и Кирюшу - ну, едва не с пеленок, а тут ... этот Валерий Михайлович ...
- Бухгалтер-то? - переспросила Мона.
- Почему - бухгалтер? - удивился Пал Палыч, - нет, он кто-то по снабжению в почтовом ящике у нас. Скользкий тип, а как-то втерся, и заказы продуктовые, и Танечку пристроил на полдня работать, и в детский садик определили Митеньку ... и она так ему открылась, я уж рукой махнул - он и жить к нам переехал, как ты вышла за генерала. Нет-нет, за сыночка его! Спутал, прости!
- Пап?? Ты что?? - Мона вытаращила глаза, - куда я вышла? Ты, на секундочку, помнишь, что мне еще 15 лет?
- Да, Мона, ну, конечно, как ты меня упрекнуть можешь? Еще бы я не помнил ... но позвонили? И так официально, мол, доводим до вашего сведения, что состоялось бракосочетание вашей дочери с сыном генерала Порохова, с Никитой Константиновичем, и документы вам будут переданы с этим ... как его? фельдъегерем? Ну, мы с Валечкой немного были обижены и удивлены, что ты нам ничего не сказала! Но теперь все по-другому, современность, мы понимаем! Устарели уже. А ты такая красавица, что и сынок генерала тебя не достоин. Ну, как же? Обманули, выходит ...
- Пап, я тебе все расскажу. Это, конечно, не поверишь - но так и было, - и Мона рассказала отчиму все, что случилось в эти неполные два месяца ее жизни. Пал Палыч только ахал, тёр лоб, смотрел на Мону с испугом. - Ты знаешь, пап, - Мона слезла с дивана и примостилась, как в детстве, на ручке кресла, - я не понимаю одного - почему меня никто не любит?
- Ну, дочкин, - Пал Палыч обхватил ее за плечики, притянул к себе, - да разве можно тебя не любить? Я такой красавицы, как ты, не видел нигде и никогда! Разве что, на каких-то картинах, но я, знаешь, смутно помню, как мы с твоей бабушкой ездили в Ленинград, Эрмитаж помню, но я был так потрясен величием города, что он мне так и видится - как дворец. А ты ... ты редкой красоты, совершенно особой, притягательной невероятно! Я всегда, еще с детства видел это и боялся за тебя особо. Танечка у меня, конечно, хорошенькая, а крошкой была - просто ангельская девочка, а вот - выросла, и как-то все не так пошло. Что-то с характером, не понимаю даже!
- Пап, я не про любовь, когда мальчики на меня глазеют, - Мона поерзала, - я про совсем другое, ну, понимаешь? Вот, подруг у меня нет, я с кем познакомлюсь, начинаем дружить, а я вот чувствую, что они или заискивают или ненавидят меня! Мне их мальчики не нужны, а они меня никуда в компании не берут. Учительницы, так те вообще, помнишь? Что в Орске, что здесь, в Одинцове - прям исшипятся все, то не так, и это не так! Сейчас в училище - так еще хуже, чем в школе было.
- Ну-у-у, - протянул Пал Палыч, - ты должна понимать, что красота твоя вызывает зависть женщин и желание ... м-м-м у мужчин ... ох, ну не гожусь я на роль матери никак! Такие вещи женщины должны объяснять, ей-Богу, Мона! Ты взрослая, ты даже старше своих лет и повидала больше, чем иная - за всю жизнь. Этот разлад будет всегда, увы. И, когда ты полюбишь кого-то, он будет обречен на ревность и на муки, которые приносит любовь к такой женщине. Ты необыкновенная!
- Пап, ну что? Я уж пробовала и в очках ходить, и одежду самую такую ношу, ну, как мальчишки, одеваюсь - нет, лезут и лезут, просто идиоты какие-то, и никто не хочет спросить, какая я? Внутри я - что? Я ведь уже в семи фильмах снялась, ну я же талантливая, наверное?
- Конечно, конечно, ты у меня Одри Хёпбёрн! - Пал Палыч показал большой палец, - я все заметки про тебя собираю, и журналы. Вот, не пойму - зачем тебе на парикмахера учиться? Окончила бы школу, пошла бы в свой театральный, а?
- Ой, пап, чего теперь-то? - Мона слезла с кресла, прошлась по комнате, проводя пальчиком по поверхности мебели, оставляя темные дорожки на серой пыли, - мне как-то перебиться до диплома там, а сейчас опять съемки предлагают, но какая-то тоска про революцию, не хочу. Пап, а почему, все-таки, Танечка сбежала? Вы же с ней нормально вроде бы?
- Ты понимаешь, - Пал Палыч потер запястье правой руки, - это я виноват. Виноват, виноват! Я так хотел с Валечкой, ну, с Валентиной Федоровной на старости лет спокойно жить, под одной крышей, а дом бы мы Танечке отдали, но... а, и тебе, тебе, конечно - смутился он, посмотрев на удивленное лицо Моны, - это и твой дом, да. Но Танечка Валечку просто в штыки! Такие тут концерты закатывала, обидела её, и Валечка сказала - не приду больше, и вот мы тайком, как школьники, и встречались. Танечка узнала, думаю, это Валера ей рассказал, он любит так - знаешь, пакостить исподтишка. И вот у нас ссора крупная случилась, а через день она и пропала. И Валера этот пропал.
- Да, - Мона покачала головой, - веселого мало. Да, кстати, о доме, пап. А где МОИ деньги?
- Деньги? - Пал Палыч изумился, - да там, где и были, вот, - он встал, подошел к столу, выдвинул ящик, достал оттуда шкатулку, плоскую, с перламутровой вставкой, принадлежавшую еще Инге Львовне, и достал оттуда серенькую сберкнижку. - На, - он протянул её Моне, - здесь все твои гонорары, алименты от отца твоего, все твои деньги за выступления, командировочные - тут порядочная сумма. Тебе скоро 16, паспорт получишь, снимешь. Я ни копейки себе не взял!
- Ой, пап, да я не про это, - Мона отдала ему книжку, не открыв её, - я про другие деньги.
- Какие, детка? - Пал Палыч смотрел на Мону, не понимая ничего.
- Я про мамины деньги. - Мона стояла спиной к окну, - ты же знаешь, за что убили мою маму?
- Мона, - Пал Палыч смотрел на неё и губы его тряслись, - Мона! Меня ведь тогда чуть не посадили за убийство Маши! И ты еще спрашиваешь! Меня обвинили в этом - меня, человека, который буквально спас тогда её. И тебя, маленькую. О каких деньгах ты можешь говорить? Я понимал, что у Маши есть какая-то своя, тайная от меня, жизнь, и эта жизнь постоянно заявляла о себе - как скелет в шкафу, куда бы его не прятали - он постоянно попадался на глаза. Я старался забыть о её прошлом, ничего не спрашивал, я сделал все, чтобы вы с ней были счастливы. Я не знаю ни о каких деньгах, мне предъявили обвинение в убийстве из ревности. Откуда у Маши - деньги? Она была проводницей, да еще, прости, она выпивала, какие тут деньги? О чем ты? - Мона вдруг что-то заметила, подошла к письменному столу, включила настольную лампу, зачем-то пододвинула лесенку-стремянку к книжным полкам, забралась по ней, и потянула за ремешок, еле видный между книг.
- А это - что? - она вытащила чехол от фотоаппарата. Мона держала чехол за ремешок и чехол качался - из стороны в сторону.
- О! - Пал Палыч обрадовался, - смотри-ка, нашелся! А мы его с Танечкой искали! Тогда Кирюша вдруг решил фотографией заняться, вот, мы и экспроприировали, так сказать, твой. Весь дом перевернули! Странно, а что он у меня в книжном шкафу делает? - Мона раскрыла чехол безо всякой надежды увидеть там деньги, но так, на всякий случай. Там было пусто. Мона слезла со стремянки, бросила чехол на стол.
- Пап, там были деньги. Те деньги, за которые убили маму. Вот такая история. - Пал Палыч молчал, потрясенный.
- Я не знал ничего, прости, я тогда, конечно, совершенно отупел от боли и страха, я понимал, что мне грозила тюрьма на долгие годы, с моим-то происхождением. О деньгах ничего не говорили. Там было много?
- Да, - Мона опять забралась на диван, - очень много. Но дело не в самих деньгах, ты меня понимаешь? Здесь есть что-то еще. Это будто та жертва, которую принесла мама, она заплатила жизнью за них. Думаю, и мой отец как-то тут замешан, но как?
- Не знаю. Мона, это темная история, и вряд ли стоит раскапывать прошлое, - Пал Палыч взял себя в руки, - это опасно.
- Ну, конечно, ты-то об этой опасности знаешь точно! - видно было, что Мона злится, - ты ведь многое знаешь? Но только мне об этом ты не говоришь! А ты не думаешь, что я могу из-за этого погибнуть? Где то письмо, которое написал Захарка маме? ГДЕ? У тебя, не так ли? Отдай его мне! - в наступившей тишине вдруг явственно раздался бой часов.
- Пятнадцать минут первого, - сказал Пал Палыч, - мы проговорили с тобой три часа. Стоп. А откуда у нас часы?
Забыл, забыл Пал Палыч, а Мона Ли и не вспоминала даже те напольные часы, которые стояли в гостиной их квартиры в Орске. Часы были диковинкой, и Мона часто просиживала на полу, ожидая, когда начнут движение гирьки, подвешенные к цепочкам, и внутри часов вдруг кто-то захрипит, закашляет, и отсчитает четверть часа, полчаса или час. В прежней жизни у часов было окошечко, и два раза в сутки, в полночь, и в полдень, распахивались резные ставенки, и с шипением выезжал рыцарь, одетый в тусклые доспехи и дама, в перехваченном под грудью платье. Рыцарь откидывал забрало шлема, и крохотная ручка его дергалась и скрипели плохо смазанные суставчики. Дама поворачивала головку, они целовались и уезжали обратно - каждый в своё окошечко. Маленькая Мона Ли даже придумала себе историю, как они живут там, в замке, и рыцарь скачет на лошади на войну, а дама машет ему платком. Инга Львовна, читавшая ей в детстве сказки, не жалела своих драгоценных дореволюционных книг с прекрасными иллюстрациями, переложенными калькой в морозных узорах. После смерти Инги Львовны рыцарь и дама почему-то перестали выезжать, но уже никому не было до них дела, потому что беды, обрушившиеся на семейство Коломийцевых, не оставили времени и сил на то, чтобы починить это чудо. После переезда в Одинцово часы и вовсе - не распаковали, оставив в коробке с прочим хламом. Так и стояли они в кладовке, на втором этаже, и Танечка грозилась выбросить эту рухлядь всякий раз, когда убирала детские вещи на лето.
Мона Ли, смутно тосковавшая по дому, никак не могла осознать, что есть ее дом - почтовый вагон, в котором она играла с сургучными печатями посылок, уютная ли квартира Коломийцева в Орске, или этот дом в поселке? Мона, привыкшая к постоянным разъездам, переездам, перелетам, подчиненная скорее графику движения, нежели ритму оседлой жизни, была, как не крути - кочевницей. Только дорога успокаивала её, давала ощущение свободы и легкости.
- Пап, а где у нас часы? - Мона выглянула из комнаты, - ты их починил?
- Да нет, - сокрушенно ответил Пал Палыч, - никак руки не доходят, да и Танечка не хотела, они били громко, а тогда еще Кирюша был маленький, и я все надеялся часовщика найти, да где тут сыщешь? Часы где-то на втором этаже, наверняка завалены в кладовке.
- Странно, - Мона посмотрела на отцовскую "Победу", - а чего это они вдруг взяли, и пошли? Там еще рыцарь выезжал, я помню. Надо их вытащить, и вообще надо дом привести в порядок.
- Надо, конечно, безусловно, - поддакнул Пал Палыч, пока они поднимались по лестнице, - завтра я пойду в милицию, и сделаем генеральную, идет?
Они поднялись на небольшую площадку, свет на которую падал из окошка, забранного простеньким витражом, Пал Палыч нашарил выключатель, кладовка осветилась неожиданно ярко, обнажив сваленные в кучу вещи, уложенные друг на друга чемоданы, детский велосипед, какие-то абажуры, сломанный стул, два старых саквояжа, перетянутых ремнями. Часов в кладовке не было.
- Мистика какая-то, - Пал Палыч осмотрелся, махнул рукой и, для очистки совести, заглянул, по очереди, в Танечкину и в Монину комнаты.
- Нет, - Мона прикрыла на секунду глаза, - в доме их нет, но недавно они еще тут были. Да, кстати, пап, а где письмо моего отца?
Лучше бы она не задавала этот вопрос. Таинственное письмо, присланное Закхеем Ли Маше Куницыной - Машу уже не застало. Мона Ли, шевеля губами, составляла буквы в слоги, играя с этим письмом, но ничего из него не поняла. Пал Палыч, нашедший это письмо, тоже мало что понял, и счел все это неким мистическим бредом, потому как совершенно ничего не знал о Корее, кроме того, что там живут корейцы. Виделись ему смутно какие-то желтоватые лица монголоидного типа, вислые усы, сощуренные глаза, узкие к вискам и почему-то широкополые соломенные шляпы и халаты. В Орске жило много корейцев, но они занимали квартал в Старом городе, куда и милиция-то боялась заглядывать. Впрочем, по роли судебной приходилось Пал Палычу разбирать там и тяжбы, и даже выносить приговоры, но все это было бесконечно далеко. Знал он и о наркотиках, идущих через Казахские степи, через Орск - дальше, на Москву, но это уже была та область, которой не касались даже в мыслях. Поэтому письмо от Захарки он счел опасным, и все колебался - оставить ли? Спрятать? А если спрятать - показать ли Моне? Он попытался даже сжечь его, здесь, в Одинцове, но письмо странным образом не горело, только бумага становилась тверже, а чернила въелись, и стали, как типографская краска. Спрятав письмо в бюро, Пал Палыч долгое время еще ощущал специфический запах пепла, но со временем и он выветрился и исчез.
- Мона, о каком письме ты говоришь? - Пал Палыч знал, что этот разговор состоится рано, или поздно, но оттягивал его, как мог. Мона сказала
- О простом таком письме. На обычной такой бумаге. Чернилами написанное. И фраза в конце "только не говори Моне". Не так, разве? - Пал Палыч молчал. - Отдай мне письмо!
- Нет, не отдам. По одной простой причине - то, что там написано, написано человеком уже больным. Это бред. А ты воспримешь его всерьез, и это изменит твою жизнь. А может быть, и погубит! - Пал Палыч почти кричал.
- Папа, ты забываешь одно - я читала его.
- Ну, а если ЧИТАЛА - кой черт оно тебе понадобилось? Ты хочешь сейчас добить меня? Меня, несчастного отца и деда, я просто неспособен выслушивать от тебя упреки. Мона, ну, как тебе объяснить?
- Как-как, как в детстве - "меньше знаешь, лучше спишь". - Мона хмыкнула, - всегда вот так было, задашь вопрос не о том, что надо, и пожалуйста. Если ты не отдашь мне письмо, я его выкраду.
- Не сможешь! - резко сказал Пал Палыч.
- Еще как смогу. Если ты внимательно прочел письмо, ты должен был понять, что я-то как раз МОГУ. Я сейчас скажу тебе, где оно лежит, - Мона зажмурилась, подняла руки вверх, и начала кружиться. Вращение ее все ускорялось, и вот она уже виделась Пал Палычу как тонкое цветное веретено, и он ясно слышал нарастающее гудение, будто от осиного роя. Завороженный, он смотрел на нее, пока она не начала вращаться медленнее, все медленнее и, наконец, села в изнеможении на пол.
- Открой бюро, - повелительно сказала она, - выдвини панель.
Пал Палыч послушно сделал все, что она говорила и открыл тайник. Среди бумаг письма не было.
- Я так и знала, - устало сказала Мона.
- Но, Мона ... - Пал Палыч помедлил, - и ты, и я читали это письмо.
- Да. Ответь мне, а что ты понял? - Мона говорила повелительно.
- Я не знаток культуры Кореи, - Пал Палыч закашлялся, - мне показалось, что твой отец просто рассказал какую-то легенду? Мона, ну, какие шаманы? Как можно поверить в то, что ты - шаманка, наследница древнего рода?
- Но ты же сам видел, что я долго не говорила, ты же сам видишь, что я словно засыпаю, и могу так долго, и никакие таблетки мне не помогают! Вы же сами, чуть что, сразу меня в больницу клали, и что, помогло? - Мона говорила отрывисто, она опять была бледна и капельки пота выступали у неё на лбу, - разве ты не понял, что я не такая, как все?
- Мона, Мона! Трудно поверить в сверхъестественное! Да, Захар пишет, что ты какая-то "мансин", и твоё имя - Са Ён. Мона, это бред! Я думаю, твой отец был болен, и потому написал это.
- Болен, ну, и что! Папа! Я не могу тебе рассказать всё, но ты же сам видишь! Ты же видишь, я приношу людям несчастья, а я не хочу этого! Ты знаешь, почему всегда, везде - лестница?
- Да, заметил.
- Лестница у нас, это путь вниз, это связь мира живых с миром мертвых. Я боюсь сама себя, ты это понимаешь?
- Понимаю, бедная моя девочка, - Пал Палыч смотрел на Мону в ужасе.
- Я вижу будущее во сне. Я могу предвидеть судьбу. Я смогу лечить людей. Я буду страдать, и мою болезнь не излечит никто! Я сейчас - между миром духов и миром людей, и никто не скажет, кем я стану.
Мона плакала и говорила, и поднимала свои руки ладонями вверх. Как будто прося защиты у кого-то неведомого. Она говорила о прекрасной стране Чосон, о неведомых зверях в цветных шкурах, о храбрых воинах и прекрасных девушках с лицом безмятежным, как утренняя заря. Она говорила, как несчастна была Принцесса Пари, от которой отреклись её родители, и о "Пульгасари", пожирателе железа, с телом медведя, хоботом слона и лапами тигра. Когда она выдохлась, она замолчала, почти счастливая.
- Если ты всё знаешь, - сказал потрясенный Пал Палыч, - зачем тебе письмо?
- Моя сила в буквах, начертанных рукою моего отца, - сказала Мона Ли и уснула.
Как нечасто бывало в жизни Моны Ли, наступила полоса тишины. Будто она бежала, спотыкалась, падала, а потом - перевела дыхание и пошла ровно. Так и сейчас. Пал Палыч почти ежедневно ходил в милицию, и, хотя и был объявлен всесоюзный розыск по причине того, что исчезли дети, дело не трогалось с мертвой точки. Вяло отсылали запросы во все места, где могла находится Танечка, начиная от её родного Орска до Кинешмы, откуда, по документам, родом был Валерий, тоже исчезнувший. Он не уволился с работы, не выписался из коммуналки, а тоже - исчез. Потихоньку набирала обороты тяжелая машина Министерства внутренних дел, собирались и сшивались в папку листки с ответами, фотографии, и папка распухала, и вот уже второй хозяин сменился у нее, и уже подключались иные каналы поиска, а следов не было. Никаких. Пал Палыч настолько тяжело переживал случившееся, что Мона, в свои неполные шестнадцать, вставшая на место главы семьи, буквально приказала ему переехать к Валентине Федоровне. Прочь из дома, где каждая вещь напоминала о внуках и дочери. Валентина Федоровна была бы даже благодарна судьбе за столь неожиданно решившееся в ее пользу дело, но она была человеком совестливым и страдала не меньше своего любимого "Пашеньки". Переданный в ее заботливые руки, он как-то успокоился, занялся написанием истории рода Коломийцевых, для чего Валентина отгородила ему уголок в комнате, за шкафом, поставив столик с лампой и уютное венское полукресло. Мона же вдруг истово принялась наводить порядок, скорее, правда из желания найти письмо и деньги, чем из любви к чистоте, но, когда дом засверкал, и первый этаж, на который она перебралась, обрел уют и даже элегантность, она подумала о том, что свой дом ничуть не хуже вагона. Даже спального. А тут выпал снег, и скрыл неухоженный сад, разросшиеся кусты, и сломанные качели. Мона, преодолев отвращение к училищу, восстановила свои занятия в нем - не без помощи, конечно, "Госфильмовских" знакомств, и теперь, как пай-девочка, ездила на электричке по утрам, стиснутая со всех сторон рабочим и учащимся людом. Директор училища рвала и метала, грозилась выбросить Мону вон, но та, надев маску умилительной покорности, слушала ее, утирала глазки платочком, и все лепетала - войдите в мое положение, войдите в мое положение, чем привела директрису в ужас, - как? Ты еще и беременна? На что Мона, опустив глазки, прошептала, - что вы, что вы, я девушка. От этого директриса разъярилась еще больше, считая, что её обвели вокруг пальца. А Мона говорила чистую правду.
На занятиях она усердно писала в общие тетрадки, готовилась к практике, и вообще была примерной девочкой. Мону пригласили на съемки нового фильма, она даже прошла пробы, но никак не могли подобрать весь состав, и все тянули, перекраивая сценарий, поэтому до Нового года Мона жила обычной жизнью, и даже перестала видеть сны. Только часы били - когда вечером, когда ночью - но всегда четверть часа.
Мона Ли, гладко причесанная, с забранными в узел волосами, что делало её еще более привлекательной, сидела в гостях у Пал Палыча и Валентины Федоровны, чинно сложив ручки на коленях. Пал Палыч прекрасно знал все эти Монины фокусы, но охотно подыгрывал ей. Валентина Федоровна, переставшая быть для Моны учительницей, а ставшая, скорее, мачехой, суетилась, собирая на стол, поминутно одергивала скатерть, и ахала о сгоревшем пироге, и вдруг вспомнила, что у нее закончился сахар, и нужно срочно бежать в магазин на станции и собралась было уже, но Пал Палыч ласково взял ее за плечи:
- Сядь, Валечка, сядь, милая. С вареньем попьем. Мона у нас гостья редкая, давай поговорим, нам и так сладко, - и подмигнул Моне. Та, решившая отдать субботу семейному визиту, терпела. Получилось, что до совершеннолетия Мона не могла получить денег со своей сберкнижки, и Пал Палыч не мог - получить, а мог - положить. Поэтому кормить, поить и одевать Мону Ли пришлось ему. Впрочем, Мона, прекратив на время свои богемные знакомства, вынуждена была отказаться и от ресторанов, и от баров, и от Дома Композиторов, и от ВТО, и от - от всего, что так нравилось ей, и перейти на простую советскую "Кулинарию", покупать жесткие ромштексы по 37 копеек и капустные котлеты. Как люди живут, - каждый раз, томясь в очереди, думала Мона, - это ж сдохнуть проще. Туда - стой, сюда - стой, и все еще тащить домой, и какую-то картошку чистить, и посуду мыть! Но, если рестораны как-то можно было заменить, то уж одежду ... Мона честно выстояла в ГУМе двухдневную очередь за финскими замшевыми сапогами, но, повертевшись дома перед зеркалом, бросила их в коробку и задвинула ногой под кровать. Нужны были деньги, чтобы позвонить знакомым фарцовщикам, а денег - не было. Вот и пришлось строить из себя примерную дочь.
Чай был заварен так, как любила Мона - до цвета темного янтаря, почти красного. Мона пила чай с молоком, но в гостях просить не решилась. Валентина Федоровна была прекрасной хозяйкой, и стол был полон таких вкусных вещей, что Мона, которая, кстати, никогда не следила за весом, уплетала за обе щеки - крошечные итальянские тембали, сухарики с грецкими орешками и изюмом, рулеты с маком, бисквиты с абрикосовым вареньем, но довершением разгула стал "Разрушенный замок" - безе, прослоенные кремом с орехами, и политые сверху растопленным шоколадом. - Ой, - только и сказала Мона, - я не встану! До чего же вкусно ... пап, я тебе завидую!
Валентина Федоровна покраснела и взглянула на "Пашеньку" с такой любовью, что даже Мона вздернула брови. Надо же, я думала, он вообще старик, и никому не нужен! Это хорошо, пусть они поженятся, а я буду жить в том доме, и буду устраивать вечеринки, и у меня будет машина, и ко мне приедут гости, и мы будем жарить шашлыки ...
- И вот, ты понимаешь, Паша, - до слуха Моны донесся голос Валентины Федоровны, - это как раз и есть портрет моей прабабки, урожденной Четвертинской ...
- Это из Святополк-Четвертинских? - переспросил Пал Палыч. - Да-да, род знатный, тут и поляки, и литовцы, и Рюриковичи. Надо же, - Пал Палыч покачал головой, - достоин ли я сидеть в твоем присутствии?
- Ой, Паша, как тебе не стыдно? - Валентина Федоровна ласково покачала головой, и они опять заговорили о чем-то своем. ЧЕТВЕРТИНСКИЕ - мозг Моны моментально отсеял от всей словесной шелухи эту фамилию. Стоп-стоп-стоп - ЧЕТВЕРТЬ. Часы бьют ЧЕТВЕРТЬ. Я сюда пришла не просто так. Просто так ничего не бывает!
- Валентина Федоровна, - она перебила разговор взрослых, отчего поморщились они оба, но промолчали, - а вы не расскажете мне подробнее - о Четвертинских? Может быть, какой-то город есть? Или дом?
- О-о-о-о, голубушка моя, - всплеснула руками Валентина Федоровна, - вы найдете в моем лице благодарного рассказчика!
- А в моем, - Мона сплела ручки под подбородком, - благодарного слушателя!
У Моны в последнее время вошло в привычку слышать собеседника, не слушая. Она воспринимала речь, как некие звуковые колебания, из которых её чуткое ухо мгновенно выделяло необходимое - информацию, интонацию, интерес, настроение. Так и сейчас, пока Валентина Федоровна, ободренная Пал Палычем, рассказывала историю своего рода Святополк-Четвертинских, Мона пропускала мимо ушей информацию о войнах, браках, переворотах. Она ждала одного - названия. Города, деревни, имения - чего угодно, но она прекрасно знала, что именно в названии - ключ к исчезновению Танечки. Мона Ли, не своею волею научившаяся складывать в одно целое обрывки фраз, ничего не значащие для других "метки", просеивать словесный сор - действовала совершенно интуитивно. Она никогда не применяла практически того, что ей было дано, по причине весьма простой - её мало интересовало что-то, не имеющее отношения к ней самой. Равнодушие к другим людям и полное отсутствие желания влезать в чужие дела часто выручали ее из неприятных ситуаций. Почему она сейчас так упорно шла на поиски исчезнувшей Танечки, отношения с которой испортились давно? Ответ прост - Мона видела связь между Танечкой, кражей денег, пропажей письма, и странным "бухгалтером" Валерой. Бой часов - всегда "четверть", и никогда половина или час. Валентина Федоровна - географичка. Значит, от нее нужно получить именно точку на карте. Был еще ключик с ажурной головкой, не подошедший ни под один из замков в доме, но это Мона просто отложила на потом.
- Мона, я не утомила тебя? - Валентина Федоровна устала сама, сняла так не шедшие к ней очки, потерла глаза, - теперь это Польша. Но я даже не знаю, осталось ли что-то от этого имения? Род был богат, но, увы, ничего нам больше не принадлежит.
- А не было ли где-то в Московской области усадеб у вашего рода? - Мона ощущала себя кладоискателем.
- Как же, были, да и здесь, в Одинцовском районе, а вот, на Украине даже имение было, у села смешное название - Четвертня.
- Я так и думала, - Мона повертела в пальцах серебряную ложечку с вензелем из двух букв "С" и "Ч", - начнем, пожалуй, с Одинцова.
- Мона, ты что задумала? - Пал Палыч уже поглядывал на часы, - ты собралась изучать историю рода Валентины Федоровны?
- Типа того, - ответила Мона и присев в комическом книксене, отправилась к вешалке за курткой.
- Я провожу тебя, - Пал Палыч выглянул в окно, - ветер, снег, ужасная погода. - Когда они ушли, Валентина Федоровна выдвинула из-под высокой кровати фибровый чемоданчик, отщелкнула замки, и стала перебирать бумаги, лежавшие в чемоданчике.
- Куда же я родословную-то дела? - и она снова и снова перекладывала бумаги, но безрезультатно.
Пал Палыч, проводив Мону, вернулся, и застал Валечку расстроенной, но списал все это на затянувшийся вечер и плохое самочувствие жены.
Мона, придя домой, развернула бурную деятельность в кабинете Пал Палыча. Смахнув со стола его черновики, она разложила энциклопедию, взяла листок бумаги и ручку, и принялась выписывать в столбик все, что ей показалось интересным. Человек, ходивший в это время под окном, не был ей виден, он держался в тени, не попадая в круг света от фонаря. Он замерз, но не решался закурить, чтобы согреться. Он ждал.
- Вот, и прекрасненько, - сказала Мона Ли сама себе, и, потянувшись, вылезла из-за стола. Книги так и остались лежать раскрытыми. Куда-то Мона впопыхах вложила линейку вместо закладки, какие-то страницы загнула, но убирать всё - сил не было. Листочки с выписанными на них цифрами и названиями Мона, осмотревшись по сторонам, затолкала между книжных шкафов. Погасив свет, нырнула под одеяло - теперь она расположилась в кабинете Пал Палыча - наверху было холодно, и тут же уснула. Тот, кто ходил под окнами, откинул щеколду с калитки и прошел не по тропке, а по мерзлой траве, припорошенной снегом. Встав на крыльце, загородил собою замок, так, чтобы с улицы была видна только его спина, что-то щелкнуло, и дверь послушно открылась. Постояв несколько минут, привыкая к теплу и еле сдерживаясь, чтобы не чихнуть, он сделал несколько осторожных шагов, огляделся, безошибочно вычислил, где спит Мона, и вошел. Мона Ли всегда спала на спине. Привычка к кочевой жизни отучила её от пышных подушек, она могла и вовсе обходиться без них, а тяжелых ватных одеял Мона не любила, и спала, даже в холодные зимы - под пледом. Когда она засыпала, она словно бы впадала в анабиоз, ее дыхание замедлялось, пульс еле прощупывался, и частенько за неё пугались и принимались тормошить - Мона! Ты жива? Зато Мона Ли была наделена даром просыпаться ДО события - буквально за каких-то несколько секунд, что спасало ей жизнь. Как-то давно, в Орске, она во сне видела пожар, и проснулась ДО того, как загорелись бараки. Происходящие события она явственно видела, и не просто просыпалась, а была готова моментально действовать. Так случилось и сейчас. Мона, в своем сне, лишенном видений, отдыхала, совершенно расслабленная, но вдруг она увидела наклоненное над ней лицо мужчины. Опасный жар, ярость, злоба и еще что-то, чему она пока не знала точного названия, исходило от него. Мона проснулась ровно за пять секунд до того, как он, опершись коленом о край дивана, протянул свои руки к ее шее. Мона мгновенно собралась, и не стала отрывать руки от шеи, что позволило бы нападавшему легко справиться с нею. Мона, набрав воздух, замерла, и со всего размаха легко и сильно рубанула ребром ладони по кадыку. Мужчина захрипел, Мона, извернувшись, как кошка, нанесла короткий удар основаниями ладоней по глазницам, после чего спокойно встала и зажгла свет. Мужчина сполз на пол и выл, тер глаза, из которых лились слезы. Мона небольно пнула его в живот пяткой, и сказала:
- Ну, ты про тхэквондо что слышал?
- У-у-у, - просипел сидящий на полу.
- Слышал, стало быть, - удовлетворенно сказала Мона, - ты слышал, а я - владею. А теперь будем знакомиться, - и она рывком отняла его руки от лица.
- О! - Мона встала напротив сидящего на полу, - Димочка? Какими судьбами? Тебя чего, из армии поперли? Где твоя форма? Поручик, - Мона послала с ладони воздушный поцелуй, - где ваши эполеты? Что-то видок у тебя, Димочка, облезлый какой-то? И чего же тебе не спится по ночам-то? Что ты к девушкам в окна лазаешь?
Адъютант Порохова уже пришел в себя и смотрел на Мону воспаленными глазами.
- Радуешься, сучка? - он резко встал, но Мона отпрыгнула в другой конец комнаты, - ногами можешь махать, но это тебе не поможет. Пристрелю тебя, тварь. Если не мне достанешься, никому не отдам. Ты моя. Я тебя не просто люблю, я жить не могу без тебя, - Димочка вдруг рухнул на колени и пополз к Моне. - Мона, умоляю, будь моею, я богат, Мона, я очень богат, хочешь - бежим? У тебя все будет, все. Только скажи, Мона, девочка моя, я только тобой живу, Мона.
- Скажите, пожалуйста! - Мона присвистнула, - а душить-то зачем? Типа - не доставайся-ка ты никому?!
- Не знаю, не могу, - Димочка хрипел, - никому не отдам! Убью, моя будешь, или ничья!
Мона, легко перескочив на диван, уперлась спиной в высокую диванную спинку и вся подобралась, как перед прыжком. Она не слышала, что бормотал Димочка, она ждала одного - или он потянется за пистолетом, или резко схватит ее за ноги, чтобы она упала. Но, судя по всему, из боевых искусств Димочка владел только кулачным боем с пистолетом, поэтому Мона слегка расслабилась. Димочка, у которого сдали нервы, уткнулся в ковер лбом и так и стоял на коленях, сжимая и разжимая кулаки. Хлопнула входная дверь, впустив холодный воздух с улицы. В комнате появилась Леночка. Она здорово изменилась за эти месяцы, видимо, пила запоем, и вид ее неприятно удивил Мону. Покачиваясь, Леночка подошла к адъютанту и заорала:
- Вот ты где, вот! А мне лапшу на уши! В штаб! Ночью! Гад, я сразу поняла, куда ты, думал, что? Думал - не найду, а я нашла. Я убью тебя, как ты мужа моего убил. Ты сволочь, ты деньги мои украл, ты все ей хотел? Я сразу поняла! Я тебе башку продырявлю, и ей тоже. И пусть меня посадят. Плевать. Вот и ... - она стала беспомощно хлопать себя по карманам пальто, потом, вспомнив, полезла в сумочку и достала оттуда пистолет. Теперь уже Димочка успокоился, развернулся к ней лицом и следил за тем, как она пытается прицелиться. Удержать пистолет Леночка не могла, руки ходили ходуном, Димочка крикнул ей:
- Дура, брось пистолет немедленно, - и в этот момент вылетела пуля. Димочка как-то по-бабьи ойкнул, схватился за плечо и повалился на бок. Леночка, закричав, бросилась сначала к Димочке, потом, перепугавшись и протрезвев, опрометью бросилась бежать из дома. Мона Ли осталась одна с адъютантом, истекавшим кровью в доме её отчима в Одинцове.
Тут уж и Мона, обладавшая завидным хладнокровием и выдержкой, перепугалась не на шутку. Адъютант Димочка побледнел, держал правой рукой левое предплечье и стонал.
- Сделай что-нибудь, - он едва шевелил губами, - ну, сделай же! Я ж помереть могу, мне плохо.
- А я не умею ничего, - Мона смотрела, как кровь сочится между пальцев, - я же не врач! Давайте, я "Скорую" вызову?
- Да ты охренела, скорую, - Димочка выругался, - здесь пулевое. Тебя ж сразу заберут.
- А меня-то за что? - Мона распахнула глаза, - я причем? Я что ли, стреляла? Интересное кино - вы замок выломали, чуть меня не задушили, а теперь я еще и виновата?
- Ну, менты этого разбирать не будут. Есть труп, есть свидетель.
- Какой труп? - Мона аж подпрыгнула, - вы-то еще живой?
- Сейчас буду трупом, если ты ж... от дивана не оторвешь! Да сделай хоть что-то! Найди полотенце, пережми артерию, что у тебя, аптечка есть? Неси сюда все, - Димочка отдавал приказы, Мона начала бегать по дому, бестолково открывая шкафчики, на пол падали какие-то пузырьки, стекло хрустнуло под ногами, и запахло лекарствами. Наконец Мона сумела наложить жгут, обтерла кровь, стараясь не смотреть на рану, и даже сунула под нос Димочке пузырек с нашатырем, отчего тот закашлялся так, что снова потекла кровь. - Ты сдурела, нашатырь в нос? У тебя в школе "Зарницы", что ли, не было?
- Не-а, - Мона села на диван, - я в кино снималась, мне не до того было. Димочка откинул голову,
- Больно, не могу, просто сил нет. Дай водки. - Мона послушно пошла в столовую, там, в старинном буфете, всегда стояла водка - Пал Палыч настаивал ее на рябине. Димочка оттолкнул рюмку, - давай бутылку, что ты тянешь там ...
Так и просидели до утра, пока в 6 часов не раздались звуки Государственного гимна. Мона, задремавшая на диване, тут же проснулась, Димочка сполз на пол и тяжело дышал. Мона схватилась за голову, - что же делать-то? Ведь меня могут посадить! Можно убежать и вызвать "Скорую", но тогда еще хуже - я сбежала, значит, виновата. Где эту психическую Леночку искать? Ой, как же я влипла-то, как я влипла ...
За окнами было темно, еще не выключили уличное освещение, и фонарь мотало ветром, и видно было, что идет снег с дождем. Вдруг фары подъехавшей машины выхватили калитку и угол дома, и Мона увидела, что из машины вышел кто-то невысокий, в шляпе, и в пальто с поднятым воротником. С ним вышел еще один, но первый жестом остановил его. Тот пожал плечами и вернулся к машине. В дверь тихо постучали. У Моны сжалось сердце. Всё. Милиция. Наверное, соседи слышали звук выстрела и вызвали. Теперь ее арестуют и посадят в тюрьму. Мона щелкнула выключателем, и в комнате стало темно. Встав за дверью, она вытянулась в струнку и стала ждать. Бежать было поздно. Было слышно, как вошедший чертыхнулся, ударившись о стоявший в прихожей сундук, потом что-то покатилось и загремело, но Мона слышала только бешеное биение своего сердца, и не сразу разобрала, что вошедший зовет ее по имени:
- Мона? Мона! Мона, ты где? Мона? - Он сделал шаг в комнату, и Мона, приготовившаяся защищаться до последнего, вдруг узнала этот голос и кинулась на шею вошедшему мужчине.
- Девочка моя, девочка моя родная, - он гладил ее по голове, прижимал к себе и Мона, сильно вытянувшаяся за то время, как они не виделись, уже была почти вровень с ним по росту и вдыхала его запах, и колола щеку об утреннюю его щетину, и умирала от любви и тоски, внезапно нахлынувшей на нее. Верховский обнял ее еще крепче, и говорил, целуя ее макушку, - не мог, не мог ... старый дурак, зарок себе дал, пил, как сволочь, баб всех разогнал - не могу без тебя. Что хочешь делай. Прости меня. Не могу.
- Семён, - Мона отстранилась и говорила тихо-тихо, - у меня беда. Уходи, а то и ты влипнешь. Я тут, понимаешь, в такое попала! Ты лучше уезжай.
- Да ты что, - он нашарил на стене выключатель, - Семён Верховский никогда подлецом не был, и любимую женщину в беде я не брошу. Успокойся, я рядом. Говори. - Мона сделала шаг в сторону и Верховский, наконец, увидел лежащего на полу Димочку. - Ого, - Верховский обхватил подбородок рукой, - за что ты его так? Снасильничать хотел? Так добьем, а?
- Прошу тебя, не шути, - взмолилась Мона, - сейчас отчим может придти, да все, что угодно может быть!
- Объясняй коротко, четко и честно! - Верховский расстегнул кожаное пальто, щелчком сбил шляпу на затылок, закурил. Мона сбивчиво рассказала о том, что случилось.
- Ты знаешь, - Верховский прикурил вторую сигарету от первой, - мы тут в Мозжинке концерт в клубе давали, у академиков, да вот - засиделись. А меня что-то как ножом под сердце - Одинцово-то рядом, спросил, где наша кинозвезда живет - показали. Думал, приеду, спишь - так под окнами постою ... а тут да, дело дрянь. Сиди, я быстро. - Мона села на стул, она пребывала в каком-то оцепенении, и даже не ощутила, что её верный амулет, её Ки-Ринь наливается жаром, будто кровь закипает в нем.
Верховский вернулся буквально через мгновение, вошел стремительно, посмотрел на часы.
- Так, мы поехали за доктором. Запри дверь, погаси свет. Никому не открывай, поняла? - Мона кивнула послушно. Он сделал шаг к двери, потом вернулся, привлек ее к себе, поцеловал, - люблю. Люблю? Поняла?
Через сорок минут молодой фельдшер, из тех, кто не побоялся ехать на явный криминал, оказывал помощь раненому, а Верховский с Моной сидели на кухне, Семён держал её ручки в своих небольших и крепких руках, и смотрел в её глаза, ставшие от бессонной ночи просто бездонными.
- Семён Ильич, - робко покашлял фельдшер, - надо обязательно под наблюдение. Операция нужна.
- Вези в больницу, в любую, денег не жалей, - Верховский встал.
- Никак нельзя, - фельдшер пожал плечами, - огнестрел. Это ж статья сразу.
- Давай так, - Верховский размял затекшую шею, - поедешь с нами. Я найду, кто поможет. С шофером договоришься?
- Да, да, он свой мужик, только вот носилки помочь бы?
- Поможем. Давай, мы впереди, вы за нами.
- А пост ГАИ?
- Объедем, не бзди, парень. Не из такого выходили. Так, - Верховский вытащил из бумажника деньги, - Мона, пусть у тебя будут. Мы поедем, а тебе придется все убирать. Печка дома есть? Сожги, - он кивнул на бинты, - никуда не ходи. В хозяйственном возьмешь соду, замоешь. И, - он показал пальцами размер, - гильзу ищи. Все, жди. - И дверь захлопнулась.
У закрытой двери Мона Ли просидела целые сутки, не в состоянии пошевелиться. Ей было плевать на испачканный кровью ковер, она вообще забыла начисто о Димочке, о гильзе, которую ей нужно было найти - обо всем. Её собственная кровь пульсировала так, что у Моны болели виски, и одно только имя слышала она так явственно, будто произносила его сама. "Семён. Семён. Семён". Верховский не появился ни к вечеру, ни на следующий день. Мона едва добрела до дивана, но от вида крови ей стало дурно, и она еле успела добежать до туалета. Мона спала, не раздеваясь, поперёк кровати Пал Палыча. Утром она встала, сделала несколько шагов и снова пошла, и легла. Пал Палыч, пришедший, как обычно, после уроков, поразился тому, что дверь открыта, вошел в кабинет, и едва сдержался, чтобы не закричать. Заметив свет в своей спальне, побежал туда, увидел Мону, кинулся к ней, схватил за руку - пульс был. Слабый, такой обычно был у Моны после приступов. Пал Палыч не решился ее будить, и, только догадываясь, что произошло что-то ужасное, поспешно начал уничтожать следы. Гильзу, закатившуюся под кресло, он не нашел, потому что не искал.
Мона пролежала так несколько дней, и снова Пал Палыч был рядом, и верная его Валечка была рядом, и они сидели с ней, сменяя друг друга. Мона, придя в себя, смогла даже улыбнуться и выпила крепкого бульона. Она боялась даже задать вопрос - приезжал ли Верховский, а Пал Палыч постеснялся спросить, что именно произошло ночью. На следующий день Пал Палыча вызвали к директору, и та, втайне радуясь, что этой выскочке Моне наконец-то дали понять, что её власть не безгранична, объявила, что звонили из училища, и что Нонна Коломийцева отчислена за непосещаемость занятий. Мне очень жаль, Павел, вы знаете, как я отношусь к вам, но девочка немного сама виновата, вы не находите? Нахожу, нахожу, - пробормотал Пал Палыч, - конечно, я бы поступил так же, дисциплина, да-да.
Мону Ли известие об отчислении оставило совершенно равнодушной. Она теперь сидела ночами в кабинете Пал Палыча и даже один раз вышла из дома, чтобы съездить в библиотеку. Похоже, эта возня с загадкой Святополк-Четвертинских как-то отвлекала ее от мыслей о Верховском. Приближался Новый год, и мело уже всерьез, и Пал Палычу приходилось каждый раз буквально прокладывать тропинку к дому. Днем Мона спала, и он оставлял ей еду - как кошке. Как-то утром в дверь постучали и сонная Мона увидела перед собой двух ребят в форменных куртках.
- Чего надо? - нелюбезно спросила она.
- Мы вам ... - начал один и замер, открыв рот.
- Ты че, примерз? - Мона смотрела на него в упор.
- Вы ... Нонна? Которая Мона? Ой, я все Ваши фильмы смотрел! - Мона развернулась к ним спиной и пошла в комнату. - Нонна! прокричал он, - мы вам телефон пришли ставить. Вообще-то. Вот, смотрите, тут бумаги, это папе вашему надо будет на телефонную станцию сходить.
- Телефон? - Мона вернулась, - как это? Телефон? Откуда? Нам не обещали, нас на очередь даже не поставили, откуда?
- А я знаю, - буркнул мастер, - у нас наряд.
И у Моны появился телефон. Она долго смотрела на кремовый аппарат, снимала трубку, слушала гудок. Клала трубку. Опять снимала. И, наконец, решилась. Порывшись в сумочке, вытащила записную книжку. Руки тряслись, пока она набирала номер.
- халлоу, - протяжно пропел голос, принадлежавший Лене Витали.
- б-б-б-удьте добры, позовите, п-п-п-ожалуйста, Семёна Ильича, - пролепетала Мона и уже почти не могла разобрать то, что медленно, с акцентом, говорила ей Лена.
- Вы Мона Ли? Я вас помню. В театре. Я вас видела на "Макбете". Вы красивы, маленькая кореянка. Сёма увлечен вами, я знаю. Чтобы удержать его, мало иметь красивое лицо, нужны крепкие нервы и жестокость. Сёма умеет причинять боль, но он сам сейчас ранен любовью. Он вас любит. И он не может петь. Ему плохо. Верховский не для вас, Мона. Это мой муж. Я не буду ему говорить о вашем звонке, а вы постарайтесь забыть его. Не нужно делать ему больно. Вы же поняли меня?
- Да, - сказала Мона и повесила трубку.
Положив трубку, Мона, абсолютно оглушенная, сдернула куртку с вешалки, и шагнула в ночь. Метель, начавшаяся днем, разыгралась не на шутку, и Мона с трудом дошла до калитки, и, не в силах открыть ее, просто перелезла через забор. Она шла по узкой тропке между сугробами, и, переходя из одного бегущего круга фонарного света в другой, сначала брела, а потом, всё ускоряя шаг, побежала, и оказалась на дороге. Сколько времени она плутала между домами поселка, она не помнила. Окончательно окоченев, она вышла на станцию и долго сидела, съежившись на краешке скамьи. Поезда пролетали мимо, то сливаясь в один, огромный состав, будто состоящий из одного локомотива и вагона длиною в поезд, то вдруг становились различимы люди в купе, прильнувшие к окнам, стелившие постель, пьющие чай из дребезжащих стаканов. Мелькали форменные кительки проводниц, описывала красную дугу выброшенная из тамбура сигарета, чужая жизнь неслась мимо, и эти люди, казалось, были чем-то объединены, совершали одно, важное дело, и она, Мона, замерзающая на станции, вовсе не интересовала их, она была незначительна, как песчинка или смятый стебель.
- Эй, ты что тут делаешь? - милиционер в зимнем полушубке тряс Мону за плечо, - ты чья, девочка? И, наклонившись, разглядев лицо Моны и не узнав ее сначала, вдруг, узнав, начал зачем-то тереть ей уши, и потащил за собой в ближайшую закусочную на вокзале, где в этот час было еще полно народа.
- Михалыч, - приветственно помахали ему мужики, стоящие в углу, - поймал кого? Тащи сюда, сейчас расколем, ты-то ослаб, поди, на дежурстве? Пистолет-то не замело? И под дружный гогот Михалыч подвел почти синюю Мону к столику.
- Во, пацаны - смотрите, кого из-под снега вытащил. Снегурка.
- Это ж Нонка, дочь нашего Палыча, - стоящие у круглого столика мужики разомкнули кольцо, - давай её сюды. Водки, Валь! - крикнули буфетчице. Принесли водку, и буквально расцепив зубы, быстро влили полную ложку водки в рот и туда же затолкали - остывшие пельмени. Мона, вытаращив глаза, едва не подавилась, но тепло быстро понеслось по телу, и ей стало весело и нестрашно. - Давай еще, - сказал тот, кто знал "Палыча", - без паузы. Теперь без закуси. Ну вот - жива. Михалыч, а ты все нудишь - водка враг, водка враг. Это лекарство! - Принесли из подсобки стул, и Мона, полусонная, отогреваясь, дремала, пока вдруг не услышала голос Верховского. Голос был его, низкий, срывающийся в хрип, и вдруг звучащий так, будто резали по-живому, без наркоза, и жить ему оставалось - только на эти две фразы из песни. Мона вскочила, стала оглядываться по сторонам, не веря себе.
- Ишь, - сказал Михалыч, оставшийся погреться, - как ей Верховский нравится, а я думал, он нам, мужикам только...
Кассетный магнитофон стоял на пластиковом столе, и от звука, идущего из динамика, дрожали салфетки в дурацком голубом стаканчике. Мона отвернулась и наконец заплакала, да так, как не плакала с детства, и вот уже со всех сторон к ней бежали люди, и она смутно видела перед собой лица, полные жалости и участия.
29 декабря вдруг пошло на оттепель, выпавший снег раскис, на дорогах была каша из соли, песка и подтаявшего снега, тут же, как назло, пошел гулять грипп, и слегла Валечка с высокой температурой, и Пал Палыч, разрываясь между школой, где оканчивалась четверть и домом, сам едва держался на ногах. Мона Ли, равнодушная ко всему, развлекала себя долгими прогулками по поселку, и постепенно возвращалась к нормальному ритму жизни. Исписанные листки так и остались лежать в столе, и нужно было найти в себе силы, чтобы рассказать Пал Палычу, где искать Танечку с сыновьями, но это требовало терпения и сострадания - чего у Моны сейчас не было. Как назло, песня Верховского стала безумно популярной, она доносилась буквально из каждого окна, ее пели в электричках под гитару, пели на свадьбах, на вечеринках. Мону каждый раз обжигало так, будто она шла обнаженной и все глазели на нее и тыкали пальцами - смотрите, смотрите, вот это она - Мона, это про неё наш Верховский поёт, у-у-у, Мона, вот она, какая! Но никто, кроме самых близких и киношников, знавших о романе, случившемся на съемках даже не догадывался, что сам Верховский влюблен в эту девчонку, и готов бросить все, даже Лену Витали, только бы Мона была рядом.
Ёлку наряжали во дворе - у крыльца росла хорошенькая, пушистая, Валентине Федоровне было жалко спилить её - вот, и пригодилась. Мона нехотя подавала отчиму какие-то дурацкие разноцветные шарики, терпеливо распутывала стеклянные бусы, склеивала старого картонного зайчика, стояла в магазине за бенгальскими огнями, за майонезом, горошком, апельсинами, конфетами ... зачем люди столько сил тратят на дурацкие праздники, - думала она, - неужели кому-то нужны эти идиотские подарки, какая-то елка в шариках? Лучше бы уехать куда-то далеко-далеко, в заснеженный город, как на картинках к сказкам Братьев Гримм, и бродить там, и заглядывать в окна, и пить горячее вино у камина, или мчаться в машине, а кругом идет снег, а за рулем сидит ... за рулем, даже в мечтах, оказывался только один человек - Верховский. На этом все мечты заканчивались. Мона кусала губу и резала вареную морковь в салат Оливье. Шампанское охлаждали в снегу, а Валентина Федоровна, расхрабрившись после болезни, испекла пирог с капустой и кулебяку с мясом. В полночь пробка была аккуратно извлечена Пал Палычем и Шампанское заиграло пузырьками, и тут даже Мона ощутила праздник, и кричала "ура" и даже выскочила на двор с бенгальскими огнями, написав в воздухе имя "Семён". После чая и пирогов всех сморило, и Мона, решившая, наконец, рассказать про свои поиски, сама уснула тут же, у печки, свернувшись клубочком в старом кресле. От печки шел ровный жар, от Шампанского было сонно-весело, и вертелись перед глазами какие-то цветные спирали, огоньки, чьи-то лица, пока Мона не заснула окончательно.
Утром повалил снег, совершенно рождественский, крупными, легкими хлопьями, и вдруг вышло солнце, а снег все шел, и солнце пробивалось сквозь тучи, и Валентина Федоровна, проснувшись, села в кровати и сказала, - Пашенька, смотри - грибной снег, и откинулась на подушки и вздохнула счастливо, - новый год, рядом любимый Паша, и впереди - каникулы, и вдруг что-то щелкнет, переменится, и начнется спокойная жизнь, в этой тихой любви, лишенной пыла и страсти, в любви, полной сострадания и сочувствия, взаимного интереса и восторга перед жизнью. Пал Палыч проснулся, но еще лежал, блаженно вытянувшись - каникулы!
За завтраком, пока Мона ковыряла вилкой вчерашний салат, а все шутили, что не ели с прошлого года, Валентина Федоровна вдруг хлопнула себя по лбу:
- Забыла! Мона, я же приготовила тебе подарок!
- Книжку, - страдальчески скривилась Мона, но потом, взглянув на Пал Палыча, изобразила смиренную улыбку и пропела, - книжка, это замечательно. Всю жизнь мечтала! А про себя подумала: - куда эти книжки девать, весь дом - одни книжки. Я хочу духи и новые сапоги, я вообще стала просто какая-то деревня Одинцовская. Где ж денег взять, пока до апреля - ничего! Надо позвонить все-таки в актерский на "Госфильм", они же обещали, и потом что-то с этим училищем надо делать, а что? Поток ее мыслей прервала Валентина Федоровна. Страшно довольная, она несла на вытянутых руках какую-то старую коробку, вроде футляра с замочком. Ой, - Мона вздохнула про себя, - очередную рухлядь опять тащит. Мало у нас дома всего этого хлама!
Валентина Федоровна осторожно поставила на стол коробку-футляр, обтянутый кожей вишневого цвета, с медными уголками и стершимся вензелем на крышке.
- Вот, - видно было, что ей страшно жалко расставаться с этим, но ей так хотелось показать Пал Палычу, что она пытается наладить отношения с его падчерицей, - вот. Открой.
Мона потрогала хитрый замочек, повертела его туда-сюда, и коробка открылась. Заиграла еле слышно музыка, ржавый звук ее прерывался хрипом, и что-то как будто заедало, но Валентина Федоровна подпела сама:
* старинная детская французская песенка, "Братец Яков, спишь ли ты? Звонят к заутрене, динь-динь-донг" (фр)
В коробке, на бледно-голубом выцветшем атласе, собранном в легчайшие складки, на желтоватой от времени подушечке из кружев, лежала кукла. На её фарфоровой головке был берет темно-лилового шелка с облезшими перьями, волосы куклы, имевшие странный цвет - от цвета голубиного пера до глубокого черного, были распущены. Одета кукла была в сохранившую белизну рубашку тончайшего полотна, бархатный вишневый жилет с золотыми застежками и брючки, заправленные в искусно сделанные сапожки со шпорами. Лежала кукла в плаще, и пока была видна только изнанка, из блестящей ткани, словно из парчи, но тоньше. Глаза куклы были закрыты, но весь вид ее был таков, будто она спит, будто она - живая. Мона наклонилась над коробкой и - ахнула. Эта кукла была её точной копией. Валентина Федоровна, заметив, что Мона потрясена, сама заглянула внутрь коробки, и на лице ее отразился испуг.
- Да что вы там, - недовольно проворчал Пал Палыч, - кукол не видели? Ну, старинная, век 19, начало, скорее всего, Франция, ты же мне показывала, Валя. Да что с вами? - Он встал и подошел к застывшей от изумления жене. - Ох, - только и сказал он, - да это же вылитая Мона?!
- А давно она у вас? - Мона коснулась пальцем фарфорового личика.
- О, - Валентина Федоровна подняла глаза к потолку, - я знаю точно, что этой куклой играла мама, а до мамы - бабушка, а вот, кто раньше - даже не могу представить.
- Лет сто ей, что ли? - Мона погладила щечку куклы, и ей показалось, что щеки куклы теплые.
- Гораздо больше, - Валентина Федоровна переводила взгляд с Моны на куклу.
- А как её звали?
- Её? - переспросила Валентина Федоровна, - я звала её Мими, а мама - Моника.
- Смотрите, - Мона вынула куклу, - вот тут же написано.
И правда, на крышке коробки, изнутри, была прикреплена серебряная табличка, на которой было выгравировано два слова "MONA LI".
- Этого здесь не было! - Валечка всплеснула руками, - этой кукле столько лет, что мы бы заметили! Конечно, мы играли под присмотром мамы, или няни, нам не давали её выносить и хвастать ею перед подругами, но таблички не было! И Мими была белокурой, и на ней было шёлковое платьице миль флёр, и капор с оборками, а к ней был целый гардероб, от которого - увы, ничего не осталось. Как это все странно, как будто это и моя кукла, и не моя ...
Мона положила куклу на стол, потом посадила - у куклы открылись глаза - радужка их была такой же, как у Моны Ли - такой цвет бывает у воды, когда каблук пробивает тонкую корку льда - зеленоватая, с вкраплениями искр медового и золотистого. Редчайший чистоты аквамарин. Густые темные ресницы, брови широкие к переносице и истончающиеся к вискам. Даже ушные раковины повторяли рисунок ушек Моны Ли. Все завороженно смотрели на куклу. Она была не маленькая, примерно с полметра, и потому сходство с настоящей Моной читалось явно. Мона погладила её по спине, еще раз провела рукой, отстегнула крошечную застежку плаща, сняла жилет, развязала тесемки на рубашечке куклы, и нашла то, чего не искала. На спине куклы был сделан тайник - видна была замочная скважина, крошечная, незаметная под одеждой.
- Вот это да, - Пал Палыч ахнул, - тайник? Валечка, и ты не знала?
- Да откуда, - Валечка была удивлена не меньше, - мы переодевали её, но никаких тайников не было! И ключиков тоже ... наверное, если её завести, она будет говорить? или петь?
- А это мы сейчас узнаем, - Мона подняла свою брошенную сумку с пола, - сейчас. Я тот ключ с собой так и ношу, думаю, а вдруг - дверца? А у меня - р-р-р-а-з! и ключик! - Наконец Мона нашарила в сумке ключик с резной головкой и осторожно вставила его в спинку куклы. Ключ подошел. Мона повернула его - и кукла сказала:
- Мо-на, я - Мо-на, я - Мо-на Ли.
- Нет, ну, надо же! - Валентина Федоровна никак не могла успокоиться, - она говорящая, кто бы мог подумать?
Когда кукла сказала, как её зовут, с тихим шипением открылась дверца. За дверцей был тайничок, в котором лежало что-то, завернутое в тонкую папиросную бумагу, и крошечный, с ноготок, флакончик с притертой пробочкой. Мона Ли осторожно развернула бумажку - в ней лежало кольцо. Когда Мона его достала, все ахнули. Кольцо сияло, отражая свет лампы, и казалось, что оно освещает комнату. Золотые лапки держали черный овальный щит, украшенный по краям мелкими бриллиантами. Поле щита было набрано из темно-синих, почти черных под светом лампы сапфиров, а буквы на щите были из крупных бриллиантов прекрасной огранки. Над буквами монограммы сияла бриллиантовая корона. Пал Палыч надел очки и поднес кольцо к глазам.
- Смотрите, какая тонкая работа! Вот, тут, - он показал на овал, - явно монограмма, или вензель? Потрясающая работа! Я такое не видел даже в музее!
- Пашенька, дай, я посмотрю, - Валентина Федоровна протянула руку, - вензель! Конечно же, вензель! Вот, буквы "М" и "Ч"! И крохотная корона сверху. Бриллианты крупные, это совершенно бесценно! Но буква "М"?
- "М", это и значит, Мона, - Мона Ли выхватила кольцо и тут же надела его на безымянный палец правой руки. Кольцо село, как влитое. Мона отставила руку и зажмурилась - восхищенно.
- Тебе велико же... - Валентина Федоровна была совершенно растеряна.
- Нет, как раз, - Мона пошевелила пальчиками, - это МОЙ размер.
Все трое замолчали. Пал Палыч прокашлялся
- Мона, конечно, Валечка хотела бы подарить кольцо тебе, но сейчас рановато, тебе еще шестнадцати нет, и сама понимаешь, ходить с таким кольцом ... тебе просто голову оторвут! Сними, прошу тебя, мы его спрячем, хотя бы до твоих 18-ти лет.
- А лучше, - Валентина Федоровна очнулась, - лучше к свадьбе, правда, Паша? Или продать? Можно же купить домик?
- Да-да, - и Пал Палыч протянул руку.
- Не драться же с вами, - сказала Мона, - хотя это и нечестно! Я могла бы дома этот тайник открыть и ничего бы вам вообще не сказала! Ключик-то мой! И она попыталась снять кольцо с пальца, но не тут-то было. Кольцо не снималось.
Мона Ли, привыкшая к тому, что самая фантастическая выдумка, необъяснимое явление становятся в ее жизни обыденностью, ничуть не удивилась тому, что кольцо не снимается.
- Да ладно, Валентина Федоровна, пап, не переживайте - снимется, как время придет.
- Может быть, мылом попробовать? - спросила с тоской Валечка, - все-таки это огромная ценность, не понимаю даже - откуда оно там оказалось? И флакончик этот?
- Что там? - Мона взяла флакон.
- Ой-ой, только не открывайте, Мона! А то кто знает ... - и Мона нехотя вложила флакон в тайник.
- Ладно, я пошла, - она сладко зевнула, - пап, проводишь? Я куклу беру? Или вы передумали? - Мона похлопала ресничками.
- Да разве подарки берут назад? - Валентина Федоровна засмущалась. - Да и к чему мне? Детей у меня нет, значит, и внуков не будет. - Мона вставила ключик и повернула его, запирая тайник. Она одела куклу, аккуратно уложила ее в коробку-футляр, защелкнула замочек, зачем-то приложила ухо к коробке - так слушают у двери - спит ли ребенок?
- А, да! - Мона уже надевала валенки, потому что зимой в валенках ходили почти все в поселке, - я вот, что забыла! Пап, наша Танечка в Волынской области, на Украине.
- Как это? - Пал Палыч изменился в лице и сел на стул, - как это? Мне на той неделе опять из милиции ответили, что нет никаких новостей! С чего это ты решила? Тебе позвонили? Написали? Скажи? Она жива? Мальчики живы?
- Пап, да успокойся ты, - Мона надевала шапочку перед зеркалом, - все живы, все здоровы, просто надо ехать туда. И все на месте решать.
- Я еду завтра же, - Пал Палыч говорил, волнуясь, - я еду немедленно, только, прошу, объясни мне, как? Почему? Ну, как ты это узнала? Ведь ... пойми, я сорвусь, поеду неизвестно куда, и что? Нет, я положительно не понимаю ничего! - он даже рассердился.
- Пойдем, я тебе дорогой объясню, а дома покажу, что мне удалось нарыть.
- Мона, что за словечко - "нарыть"? Ты разговариваешь, как шпана!
- Ой, пап, ладно тебе. Сейчас все так говорят, - и Мона, чмокнув на прощание ничего не понимавшую Валентину Федоровну, взяла коробку с драгоценной куклой под мышку и вышла в снежный, белый вечер.
Дома Мона потащила Пал Палыча в кабинет, усадила в кресло около окна, быстро заварила чай, зажгла настольную лампу, села за стол и, подперев щеку ладонью, принялась читать и говорить. Как она быстро освоилась в МОЕМ кабинете, - с тоской подумал Пал Палыч, но вслух не сказал ничего.
- Смотри, - Мона зашелестела листками, - твоя Валечка ... ну, хорошо-хорошо, Валентина Федоровна! Она из очень знатного старинного рода, Святополк-Четвертинских. Ну, тут про самых известных ... - Мона бормотала, - ага, вот. Поместья у них были, замки даже, и в Белоруссии, и в Польше, и в Литве, короче, до фига чего.
- Мона! - вскипел Пал Палыч.
- Пап, не сбивай, а! Говорю, как могу, а то вообще ничего тебе не скажу!
Пал Палыч закрыл рот ладонью - молчу, мол.
- Вот ... ну, Польшу я отбросила, Литву тоже, а вот в Украине - там усадьба была очень большая, Четвертня! Или еще говорили - Четверть, Четвертушка, - вот, часы-то и били. Понимаешь?
- Нет, - честно ответил Пал Палыч, - не понимаю. - Как они били, если их - нет?
- А, - Мона махнула рукой, - это неважно. Били же? То есть давали как бы подсказку. Искать что-то со словом "четверть". Я все с четверками перебирала, а потом, у Вали ... Валентины Федоровны я поняла - с ней как-то связано. Этот Валера, с которым Танечка сбежала, наверное, имеет какое-то отношение к тем же Четвертинским, понимаешь? Поэтому он и родословную украл. И часы он забрал. Он ищет что-то. Но вот одно не пойму - наша Танька-то причем тут?
Пал Палыч сидел, совершенно потрясенный. Мона замолчала, потом потянулась к шкафу, чтобы достать семейный альбом Коломийцевых. Он, этот альбом, один и остался - все было растеряно, украдено лихими людьми еще в революцию, - а тут сохранились и парадные карточки, и несколько любительских снимков. Мона зацепила за корешок.
- Осторожнее, - взмолился Пал Палыч, но было поздно - альбом упал и раскрылся, подняв облачко пыли. Мона дунула в воздух, подняла альбом, и оттуда выпала фотографическая карточка на плотном картоне.
- ПАП! Смотри! Смотри, - она пододвинула карточку под лампу, - вот!
На парадной фотографии стоял мужчина в форме гусара, держа на согнутой в локте руке кивер, и сидела - миниатюрная молодая женщина в фате и в кружевном подвенечном платье. Она облокотилась о столик, и на ее пальце можно было разглядеть кольцо. То самое, которое было сейчас у Моны.
- Ну, что ты на ЭТО скажешь? - Мона ткнула в фотографию, - узнаешь?
Пал Палыч вынул очки, посмотрел на фотографию, снял очки - поднес их ближе, посмотрел. Волнуясь, достал старую лупу на гладкой деревянной ручке и долго смотрел на кольцо.
- Это чужая фотография. Не наша, точно. Здесь гусар какой-то, похоже, что Волынский полк. Да и барышня незнакомая. Насколько я знаю со слов матери, бабушка моя была убита в революцию. Имение сожгли, а мама спаслась чудом. Дед гусаром точно не был, он у Врангеля воевал.
- Пап? - Мона подняла бровки, - ты чего? Врангель же враг?
- Ну, да, конечно, - Пал Палыч закашлялся. - Я имел в виду, что он ... воевал где-то, да я сам не знаю ничего. Это было так давно, Мона! Забудь, я несу совершеннейшую околесицу!
- Ладно, я троечница, но ты-то! - Мона взяла фотокарточку в руки, - смотри, тут год даже стоит! Вот, смотри! Тут год стоит! 1907, и вот - Варшава, ага ... пап, дай лупу! - Мона перевернула фотокарточку и прочла, - "На память дорогой Маргоше, от мамы с папой. Будь счастлива, как и мы в день нашей свадьбы" ... тут еще подпись, но не разобрать фамилию, посмотри?
- Да, витиевато! - согласился Пал Палыч. - Первая буква явно "К", а дальше? Хм, я бы сказал, "Куницкая", но этого быть не может. Откуда эта фотокарточка? Девушка, кстати, чем-то на тебя похожа, правда? Может быть, это твоя родня?
- Пап, ты мою маму помнишь? Я на неё ни капли не похожа! И я что-то про гусар не слышала. И Варшава причем?
- Ты права, мало ли что может попасть в альбом? И спросить теперь некого. Сохраним на память. Конечно, мама твоя могла спрятать эту карточку ... да нет, я бы знал?
- Ой, много ты о маме знал, - Мона сделала загадочный вид. - А кольцо? Смотри же! Кольцо - это? - и Мона вытянула руку вперед. В свете электрической лампочки монограмма горела ярко и торжествующе.
- Я просто теряюсь в догадках! Может быть, такое кольцо было не одно? А?
- Не знаю. Пап, - Мона что-то чертила на листах бумаги, - а моя мама не могла быть как-то связана с твоей семьей?
- Мона, милая моя девочка, - Пал Палыч хотел погладить Мону по голове, но она дернулась в сторону от этого жеста, - мама твоя, Маша, была из простых, она сама рассказывала мне, её мама была осуждена по статье ... м-м-м ... ну, такая была статья ... знаешь, тогда время было такое, что посадить могли за что угодно.
- Да знаю я, - Мона махнула рукой, - бабка моя была проституткой, а дед конвойный или типа того, из лагерного начальства.
- МОНА, - Пал Палыч схватился за сердце, - откуда ты знаешь это? Ну, это не совсем так! И такие слова, Мона?
- Пап, ты на меня посмотри внимательно, а? Мне, вообще скоро шестнадцать, у нас в училище почти все уже в этом возрасте и не девочки даже, и я, думаешь, что, проституток не видела? Ты даешь! На съемках все наши заслуженные-народные в гостиницу их водили, тоже, проблема. Если ничем другим заработать нельзя, почему бы и нет? Красивые такие, одеты вообще супер ...
- Мона! - Пал Палыч стукнул кулаком по столу, - прекрати немедленно! Чтобы я этого не слышал! В нашей семье девушки сохраняли ... целомудрие до брака, и я, конечно, тебе не мать, и я не могу заниматься твоим воспитанием, но прошу тебя, прошу тебя ...
- Ладно, пап, проехали, мораль читать мне в училище будут, давай Таньку искать. Вот, смотри - Украина. - Мона развернула карту, - вот. Вот Волынская область, прям на границе с Польшей. Вот - Луцк. Берем выше - что? Маневичи. И, как раз в этом районе и есть та самая Четвертня. Наверное, имение разрушено, но село большое, почти городок. Туда-то наш Валера, который якобы бухгалтер, или снабженец, и увез Таньку с ребятами.
- Но почему ты так в этом уверена? Это взято с потолка! Ну, хорошо, Валя моя - Четвертинская, но что с того? Часы четверть били? Мона, не смеши меня. Это за уши притянуто, я тебе так же скажу - какое-нибудь Четверкино, скажем. Ну, нет, нет. Оставь ты эту ерунду.
- Как знаешь, пап, - Мона сложила листочки в стопочку, - сиди тут. А я поеду.
- Не пущу! Не смей! И, потом, без паспорта в самолет не посадят!
- Фигня, - Мона подставила пальчик с кольцом под лампу и залюбовалась искрами, вспыхивающими от бриллиантовых граней, - поездом поеду. Мама Маша, как-никак была проводницей, я в этом хозяйстве разбираюсь.
- Я запрещаю, - начал было Пал Палыч, и махнул рукой. Если уж Мона сбегала из дома в детстве, то кто её удержит - сейчас?
Мона сидела перед старым зеркалом в резной оправе. Зеркало занимало весь простенок между окнами, оно было на рост человека, но сейчас к нему был придвинут современный туалетный столик, дрянная полированная вещица, - Моне нужно было место, откуда она могла смотреть на себя, подбирать грим и наносить макияж перед "выходом в свет". Мона рассматривала себя пристально. То надувала губки, то принимала позу жеманницы, то обмахивалась невидимым веером, то грозно хмурила брови - "обезьянничала", одним словом - как говорила бабушка. Я красивая, - сама себе говорила Мона, - даже представить страшно, до чего я красивая! Никого рядом со мной поставить нельзя. Лоллобриджиду? Ну, пожалуй. Хотя я лучше уж только потому, что я моложе. И глаза у меня выразительнее, и даже и без косметики. И ресницы у меня свои, и длиннее, чем у нее. У неё, наверное, тушь лучше? Мона красила ресницы, высунув язык от напряжения. Время от времени она отрывалась и перелистывала журнал "Звезды киноэкрана", привезенный ей из США. Или я лучше даже, чем Лиза Тейлор? Да, и лучше, чем эта Мэрилин Монро - она просто кукла крашенная в сравнении со мной. Я могла бы их Голливуд хваленый задавить одним мизинцем! Мона оторвалась от ресниц и стала рассматривать кольцо. Вот бы - продать кольцо и сбежать в Америку! И я стала бы самой красивой актрисой, ой, и снималась бы с такими актерами! У нас и глаз остановить не на ком - подумаешь, Архаров ... Островой еще ничего, но тоже старый. А в Голливуде, ой. И у меня была бы вилла с бассейном ... Мона вытянула ноги, полюбовалась. А что меня в Союзе ждет? Замуж за какого-нибудь придурка выйду, наши все грубые и алкоголики. Вот бы хоть за венгра выйти, или за поляка, лучше, правда, за француза ... Верховский же женился, и у него даже иномарка есть. Конечно, он своей Витали боится, вот и не звонит. Трус. Я его ненавижу просто. Ой, как я его люблю, не могу! Я же знаю, что он мне телефон сделал, а зачем? Зачем? И я не могу ... - Мона бросила тушь и разрыдалась. Тут же зазвонил телефон. Мона, ничего не видя из-за туши, разъедавшей глаза, на одной ноге допрыгала до телефона:
- Аллоу? У телефона Мона. - В трубке молчали. Мона превратилась в слух и услышала дыхание, кашель, услышала, как щелкнула зажигалка, услышала, как звонивший затянулся сигаретой. - Говорите, - прошептала Мона, - говорите, пожалуйста! Трубку положили. Верховский, я даже дыхание его чувствую, - Мона поплелась в ванную умываться. Трус, - сказала она себе. А я - еду в Луцк.
Поезд "Москва-Киев" стоял под знаменитыми застекленными арками, на перроне толпились провожающие - кончились каникулы, поезда шли переполненными. Моне билет достался легко - теперь её узнавали везде, и все мужчины, независимо от возраста, готовы были расшибиться в лепешку, только чтобы угодить молодой красотке. Мона теперь ездила в спальных вагонах - какие плацкарты, о чем вы? До Киева нужно было выспаться, и Мона, лежа на полке, смотрела, как сходятся и расходятся лучи на потолке купе, ощущала затылком знакомое перестукивание, вдыхала дымок титана, слышный даже здесь, и засыпала, блаженно убаюканная ходом поезда.
Киев встретил Мону Ли снегом, но мягким, совсем ёлочным, он падал тихо, ложился уютно, укрывал деревья, устраивался на скамейках в саду, и только на Владимирской горке, полюбовавшись князем Владимиром, осторожно присыпав Крест в его руке, вдруг начинал бешеное движение к Днепру, будто скатываясь со свистом и хохотом, и бежал вдаль - за Подол. Мона Ли, равнодушная к памятникам и музеям, все же была очарована городом, прошла по Крещатику, рассматривая свое отражение в витринах магазинов, ловя восхищенные взгляды - её узнавали, но никто не подходил просить автограф. Надписи она разобрать не могла, не зная украинского, но ресторан нашла, и, минуя очередь, которая почтительно расступилась, улыбнулась швейцару и прошла в зал. Она давно научилась вести себя в ресторанах и гостиницах, и официанты чувствовали это кожей, и сразу же она получала желаемое - отдельный столик, номер или обслуживание по экстра-классу. Спросив полный обед, кофе и мороженое на десерт, она подумала и заказала 50 грамм коньяку. Официант, не меняясь в лице, сервировал стол и принес рюмку на тарелочке. Мона выпила, ей стало тепло и весело, и дальше пошло проще, кто-то подсел к ней за стол, и уже она подписывала журнал со своей фотографией, и уже кто-то расплатился за нее, и ее тянули в разные стороны - к нам, к нам! Но после кофе Мона вежливо попросила об одном - помогите доехать, мне нужно на вокзал. От Киева до Луцка. В Киеве ее провожала целая толпа народа, откуда-то взялись цветы, и даже круглая картонная коробка с "Киевским" тортом, перевязанная бечевкой. До Луцка был только пассажирский, встававший около каждого полустанка, и вагоны были только плацкартные, но провожающие буквально силой освободили Моне все четыре места, и двое хлопцев решили тут же ехать с Моной - охранять панночку. Ухаживали до того рьяно, что утомили Мону до обморока, и она почти не спала, опасаясь их больше, чем смирных пассажиров, резавших сало на газетке и пивших горилку, разливая ее в тонкие стаканы для чая. Пахло пирогами, чесноком, тянуло табаком из тамбура, где-то хрюкал поросенок, задвинутый под лавку, где-то пели стройно и красиво про неведомую Галю, шедшую с коромыслом, и за окном мелькали станционные огни, и Мона ехала - куда? Никто не знал. Не знала и она сама.
Ранним утром в Луцке, равнодушно выслушав рассказ про то, какой тут старый и замечательный город, она, отвязавшись от попутчиков, пересела вовсе уж на какой-то допотопный поезд, вагоны которого тащил паровозик, и, озябнув от холода, дула на пальцы, не в силах согреться - и так и просидела до небольшого городка Маневичи. Ей казалось, что едет она в совершенную глушь, и ей становился все менее понятен язык, на котором говорили вокруг, и она замечала, что смотрят на нее враждебно и недоуменно - зачем она здесь? Что ей здесь нужно? Она была совершенно чужой тут - на древней земле Волыни. В Маневичах она оказалась ночью, и снег вдруг пошел сильнее, и уже не хлопья, а сухая, резкая метель била по лицу, и Мона, вступив под своды красно-кирпичного, с затейливыми башенками, вокзала, устроилась в зале ожидания, поближе к круглой печке, вокруг которой и собирались те, кого ночь застала в пути.
Каждый час открывалась дверь в служебное помещение, оттуда выходил, шаркая ногами, неряшливого вида старик в форменной фуражке, толкавший перед собой самодельную тачку, груженую углем. Кряхтя, растирая поясницу, он закидывал уголь, вставал, закуривал папироску, и, убедившись, что все идет ладно, так же кряхтя, исчезал. Мона окончательно проснулась и разглядывала сидящих в зале - они были такие, и не такие, как в Москве. Женщины, сразу видно, что деревенские, были одеты в плотные шерстяные юбки, грубые чулки и сапожки. На них не было ватников, а были цветные полушубки, малиновые, зеленые, синие. Головы повязаны платками, - а над простыми, хлопковыми - непременно шерстяные, с кистями. Мужчины были в брюках, заправленных в сапоги, в картузах, в каких-то смешных шапках, а некоторые, наоборот - были, как городские - в поношенных пальто, подпоясанных ремнями, а женщины - тоже в пальто и непременно поверх шляпок были укутаны шалями. Мона, в своей теплой куртке, джинсах и вязаной "трубе", в которой ходила вся Москва, выглядела иноземкой. Ее сторонились, и подходящие подсаживались поодаль, исподтишка наблюдая за ней. Утром прогудел первый поезд, вокзал ожил, Мона встала и пошла искать дорогу на Четвертню. В этом странном городке, казалось, никто не понимал по-русски. Мона сама нашла автобусную станцию, постучала в зарешеченное окошечко - выглянула испуганная тетка в беретике и в очках, сползших на нос.
- Когда будет автобус до Четвертни? - спросила Мона, но окошко тут же захлопнулось. Расписание висело, часы были обозначены, но вот - туда? или оттуда? И почему все названия вроде бы по-русски и не по-русски? Этого Мона Ли предусмотреть просто не могла. Выстояв очередь в буфет, она проглотила неимоверно вкусные пирожки и крепчайший кофе, и опять вышла на площадь. Стояли какие-то машины, видно было, что поджидали пассажиров с поезда. Мона подходила к каждой, и, как только называла место - Четвертня, шоферы поднимали стекла в машинах и уже не отзывались на стук. Да что это за проклятье такое? Мона начала злиться. Зимний день короток, и уже перевалило за полдень, а Мона ни на шаг не приблизилась к цели. Купив в киоске газету и карту, она расстелила карту прямо на скамейке, и, определив расстояние в сорок километров, решилась идти пешком. Редкие прохожие, попадавшиеся ей на улицах, были озабочены своими делами, и она уже не задавала вопросов, только, наткнувшись на милиционера в форме, выходящего из машины, вежливо спросила его:
- Как пройти до Четвертни? - Милиционер, узнав Мону, уставился на нее и открыл рот.
- Да что же это такое! - Мона едва не плакала, - у вас тут что, все немые? Куда идти? Милиционер махнул рукой - прямо, - и продолжал стоять, глядя вслед Моне. Мона вышла из города, определив это по тому, что дорожный знак Маневичи был перечеркнут, и пошла по обочине дороги. Стремительно темнело, и начиналась снежная буря. С полей, лежавших по правую сторону дороги, наметало снега, и идти стало трудно. Мона поняла, что еще немного, она просто упадет и замерзнет здесь, на далекой Волынщине. Было до того холодно, что она внутренне приказала своему амулету, Ки-Риню - греть ее, и как можно сильнее, и от маленького нефритового единорога вдруг стали растекаться по телу волны тепла. Мона еле шла - было уже темно, а огоньки деревень виднелись то по левую, то по правую сторону, на светлом от снега небе чернела башня костела, где-то бежала цепочка огоньков - шла железная дорога. Сквозь вой ветра Мона не расслышала, как ее догнала лошадь. Лошадь была запряжена в странный экипаж, что-то среднее между каретой и телегой. Задние колеса были выше передних, на облучке сидела странная фигура, закутанная то ли в плащ, то ли в одеяло. Над телегой был сделан верх - как раковина. Когда экипаж поравнялся с Моной, возница потянул на себя вожжи, наклонился к Моне Ли и сказал:
- Садитесь, панночка, подвезу вас. Негоже такой молодой паненке гулять нашими полями в лютую зиму. Садитесь, добже, - и он подал ей руку. Окоченевшая Мона на животе вползла на телегу, ощутила запах прелого сена, забилась в самый угол, а возница заботливо укутал ее овчиной полостью и подоткнул её.
- Как вас зовут, - спросила из последних сил Мона.
- Пан Тадеуш. Тадеуш Четвертинский, - и с этими словами фигура вернулась на свое место, и лошаденка побежала. Мона уснула мгновенно. Сколько она спала, сколько бежала лошадка по дороге - неизвестно. Только стихла метель, наступило новое утро, но иное - серое, волглое, туманное. Мона, убаюканная мерным бегом, счастливо потянулась, отогнула коленкоровый верх и едва не закричала. Лошадка цокала копытами по дороге, вокруг стояли шеренгами высокие деревья с белой полосой на стволах, мерещилось где-то солнце ... но возницы не было.
Мона на четвереньках выбралась из своего укрытия, осмотрелась по сторонам - светлело, стали различимы дома за деревьями, потянуло запахом жилья, дыма, навоза. Лошадка бежала уверенно, как будто пан Тадеуш по-прежнему правил бричкой. Лошадка вдруг встала, фыркнула, свернула направо, и помчалась в сторону полуразрушенных ворот, обозначавших, по всей видимости, въезд в усадьбу. Столбы были полуразрушены, а одинокая створка ворот с затейливым чугунным узором была искорежена и висела на одной петле. Лошаденка встала, как вкопанная и повернула морду в сторону Моны Ли. Мона Ли, стряхивая с себя налипшее сено, спрыгнула на дорогу, накатанную колесами, огляделась по сторонам и пошла вперед. Дорога шла немного в гору, где на возвышении виднелся спрятанный под снегом настоящий рыцарский замок, как в книжках. Видны были высокие башенки, укрытые круглыми крышами, позеленевшими от времени. Ржавый флюгер над куполом главной крыши поскрипывал, а из пустых бойниц с карканьем вылетали вороны. Слева стояла еще одна башня, под круглой черепичной крышей, грубовато сложенная из красных кирпичей. Вокруг замка росли корявые старые ветлы и мрачные темные ели. Место было странное - оно казалось безлюдным, а в то же время явно ощущалось присутствие человека. Мона Ли сделала еще пару шагов вперед, и воронья стая, хрипло каркая, поднялась с верхушек деревьев, и, сделав несколько кругов, села на крышу башни. Башня была высока, примерно с трехэтажный дом, и имела несколько круглых окон, но никакого входа в неё не было. Мона, утопая в сугробах, обошла ее и поняла, что башня соединяется с замком крытым переходом. Было жутковато, и Мона вернулась в исходную точку, к воротам. Потопталась на пятачке, где снег был утоптан, и поняла, что лошадка исчезла, а куда дальше идти - непонятно. Мона стала рассматривать следы - вот её, маленькие следочки, они шли к замку, и назад. А вот явно мужские, большие, те шли к замку. Явно, что тот, кто шел - туда, еще не вернулся назад. Следы вели только туда. Назад - нет. Вороны следили за Моной, переговариваясь. Солнце поднималось, но почему-то гуще становился туман. Мона, стараясь не упасть, пошла по цепочке больших следов - след в след. Дойдя до замка, она буквально уткнулась в высокую дверь, оббитую железом. Тут следы исчезали. Окна нижнего этажа были забиты изнутри фанерой, стекла выбиты. Мона попыталась толкнуть дверь - дверь не поддалась. Потянула за кольцо - дверь, покрытая серебристым инеем, даже не дрогнула. Мона посмотрела на дверь и поняла, что в ней есть створка, маленькая дверка, ниже человеческого роста. Она от досады толкнула эту створку. Дверка отворилась тихо, без скрипа, петли были смазаны. Мона отважно шагнула внутрь замка. Она задела рукой стену - холодная, каменная, подернутая то ли инеем, то ли плесенью. Мона попала в широкий коридор, выложенный выщербленной плиткой, и по нему вышла в круглый зал, из которого лучами расходились узкие коридоры. Мона задрала голову вверх - зал освещался через окна в куполе, а из центра купола свешивалась цепь, лишенная люстры. Цепь тихо покачивалась, издавая печальный звук. Мрачное место, - подумала Мона, - просто склеп какой-то. В доме было холодно, холоднее, чем на улице. Мона наугад открыла одну из дверей - за ней оказалась широкая лестница, ведущая наверх. Все было запущено, лестница усеяна крошками кирпича, обломками штукатурки, какими-то странными мелкими предметами, под ногами хрустело битое стекло. Мона поднялась на два пролета, тут, как она полагала, был третий, последний этаж. И опять она брела сквозь анфилады пустых комнат, сохранивших только обрывки гобеленов на стенах и фрагменты фресок - гирлянды, перевитые лентами, амуры с серыми от старости щечками, рога изобилия, утерявшие плоды - ничего не было больше. Еще не были до конца разобраны печи и камины, но чугунные решетки выломаны, а мраморные скульптурки выброшены из ниш и безжалостно разбиты. Плутая по комнатам, Мона вышла в зал, поразивший её своим великолепием. Здесь всё было абсолютно цело. На стенах тисненые бордовые обои, в нише - камин, облицованный белым мрамором, белая с золотом мебель с дорогой обивкой стоит в строгом порядке. Тяжелые портьеры, скрывающие двери, подобраны золотыми шнурами с замысловатыми кистями, а сквозняк колышет легкий шёлк французских штор. Все стены были увешаны портретами и пейзажами. Это похоже на музей, - сказала себе Мона Ли, - надо же, сколько картин! Она замедлила шаг, рассматривая картины. Важные вельможи в напудренных париках, бледные, томные красавицы в высоких прическах, розовощекие дети с собачками, виды неизвестных Моне городов, натюрморты. Мона смотрела на картины, хотя была равнодушна к живописи, и вдруг ощутила затылком чей-то взгляд. Она обернулась - с портрета, расположенного в простенке, между окнами, на неё смотрела женщина. Что-то смутно знакомое, как будто из далекого сна детства. Мона подошла к портрету поближе, и увидела тусклую серебряную табличку под портретом. Мона потерла её и прочла "Моника Куницкая". Кто это? - подумала Мона, - лицо такое знакомое? И фамилия, как у нас... Какие-то звуки отвлекли Мону от портрета и она выглянула в окно - далеко простиралась заснеженная равнина, на ней смутно угадывались очертания замерзшего озера, а где-то слева и была сама Четвертня - дружно дымили трубы, и даже слышен был далекий звук колокола. Мона была разочарована - никаких следов Танечки и бухгалтера Валеры здесь не было. Она поддала мыском сапога какую-то скомканную бумажку, что-то вдруг зацепило ее внимание, она наклонилась, подняла, расправила - это была сотенная. С Ильичом. Все было бы и ничего, почему бы кому-то не обронить здесь деньги, но Мона, поднеся купюру к свету, увидела метку "МК", Маша Куницкая - так её мама пометила всех своих "Ильичей".
За окном усилился ветер, резко задуло сквозь выбитые стекла окон, захлопали форточки, заскрипели петли, погнало сквозняком сор по полу, Мона испуганно оглянулась на сильный шум за спиной - стая ворон, неизвестно как залетевшая в замок, металась под потолком. Стало темно от черных крыльев, как будто зловещая туча наполнила все собою. Мона присела на корточки, стараясь не обращать на ворон внимания, и стала присматриваться к сору, который убегал буквально из-под ног. Еще с десяток смятых купюр она подобрала, потянулась еще за одной, и замерла - чья-то нога в сапоге прижала сотенную к полу. Мона молчала и смотрела на сапог. Мысок был квадратный, черная кожа побелела от долгой носки, рант был прошит грубо, а пятку обнимала золоченая шпора с колесиком-звездочкой.
- Что ты тут делаешь, паненка? - Мона поднялась - пред ней стоял тот самый исчезнувший возница.
- Пан Тадеуш? - спросила она, - а куда же вы пропали утром?
- Откуда, моя королева?
- Ну как ... - Мона заморгала, - я проснулась, а лошадь бежит, и никого нет. Ну, на телеге. Или как она, карета?
- Какая телега, милая панна, у меня никогда не было телеги! - Тадеуш расправил пальцами пышные усы, - я езжу верхом, вельможная панна, в телегах ездят простолюдины. Чему обязан?
- Я вас не понимаю, - Мона смотрела на Тадеуша - это был он, но только теперь на нем был кафтан, а поверх него изумрудного цвета ферязь на меху, расшитая по подолу золотом. Шапка с пером сидела кокетливо, волосы были до плеч. Сейчас он был просто персонажем из какой-то сказки.
- Простите, пан Тадеуш, я обозналась. Я случайно зашла сюда. - Мона пыталась сообразить, что ответить, - я вот ... хотела осмотреть достопримечательности местные.
- И всего-то? - белозубо улыбнулся пан, - осмотрели?
- Да, вполне даже, - Мона думала об одном - куда бежать.
- А раз вполне, так и идите себе, с миром, - пан Тадеуш захохотал, обернулся пару раз вокруг своей оси, стал цветным смерчем - и исчез. Только запах табака и конского пота остался висеть в воздухе. Мона полетела скорей - на лестничную площадку, спускаться вниз, вниз - стрелою. Достигнув первого этажа, она вылетела на круглую площадку под куполом и замерла. Куда дальше? Пять лучей-коридоров отходили в разные стороны. Бросилась в один - заперто. Второй, третий - заперто. Двери высоченные, крепкие - стучи, не достучишься. Мона ясно услышала, как поворачивается ключ в предпоследней двери, и, не помня себя от ужаса, бросилась назад - наверх, глотая ступени. Вылетела в уже темную комнату второго этажа, подбежала к окну - от замка удалялась темная фигурка. Мона выглянула в окно - под окнами были сугробы. Встав на подоконник, Мона сжала ставшего горячим Ки-Риня, рванула на себя створку окна, выдохнула - и шагнула вниз. Она ушла в снег почти до подмышек. Жива, - первое, что она сказала сама себе. - А теперь, как всегда - бежать! Проваливаясь в снег, частью ползком на животе, частью на карачках, обдирая ладони о наст, она добралась до дороги к замку. Вечер съел очертания башни, а снег закрыл тропку. Мона обернулась - в верхних этажах замка двигался неяркий огонек. Бежать! И Мона побежала, задыхаясь, и вылетела на накатанный тракт, на котором стояла все та же лошадь. И возница был на месте.
- Пан Тадеуш? - не веря себе самой, сказала Мона.
- Он самый, ясновельможная панна, он самый. Прошу в экипаж, - он подал Моне руку.
- Умоляю вас, - Мона плакала, - отвезите меня в тепло. Я хочу спать. Я хочу пить. Я хочу домой ...
Лошаденка дрогнула ушами, и экипаж покатил в сторону деревни.
Мона была до того слаба, что дорога ей показалась скорее полётом. Она то взлетала, то падала, и пришла в себя только тогда, когда всем телом почувствовала, что телега бежит по мощеной булыжником мостовой. Редкие огни освещали улочку, и была та улочка до того узка, что ветви деревьев задевали за верх экипажа. Лошадка встала у обычного с виду домика, пан Тадеуш спрыгнул, повел лошадку в поводу, долго возился с замком на воротах, потом с кем-то ругался, судя по тому, что кричал визгливо и гневно. Мона давно пребывала в каком-то полусне-полуяви, и покорно дала отвести себя в дом, но не через парадное крыльцо, а черным ходом, через кухоньку, в которой едко пахло дымом и паленым пером.
- Прошу, прошу, паненка, твоя длань ... пшепрашем ... ступенечка ... - пан Тадеуш буквально тащил Мону за собой. В конце концов, она оказалась в большой вытянутой комнате, четыре окна которой выходили на одну сторону, судя по всему, во двор. Мебель стояла в нагромождении и стилей была совершенно разных, будто кто-то, задумав сделать спектакль, набрал и простых сундуков, окованных жестью, и резных готических буфетов с островерхими башенками, и бело-золотых тонконогих стульев шикарного ампира, и поставцов, у которых петли представляли собой кованые руки, держащие дверцы и замыкавшиеся отдельно хитрым образом. Тускло светили кенкеты, шипел керосин в прозрачных резервуарах, а сами лампы прикрыты были колпаками темно-синего стекла. Пан Тадеуш, вращаясь, будто исполняя фигуры вальса, протискивался, таща Мону за собой и усадил ее, наконец, в жесткое кресло с прямой спинкой. Мона оглянулась - сидящие на спинке огромные резные орлы застыли, взмахнув крыльями, клювы их были раскрыты и даже виден был язык. Мона поежилась.
- Попить? - пан Тадеуш уже приближался к ней, держа поднос на вытянутых пальцах. - Вот, вино, прошу, вино! - У пана Тадеуша была неприятная привычка дважды повторять одно и то же, но Моне было не до того. - Хлеба? Чая можно? Яловичина? Хербата! Прошу-прошу, - и пан вновь исчез в мебельных лабиринтах.
Мона отхлебнула вина из оставленного им бокала. Вино было густым, как ликер, но не сладким, а терпким, и пахло от него жарким июльским днем, травами, земляникой, раздавленной в пальцах, можжевельником и болиголовом. В следующую минуту Мона почувствовала, будто она разделилась надвое - одна Мона продолжала сидеть в кресле, держа бокал густого синего стекла, а другая - легкая, невесомая Мона, уже кружилась в танце в огромной зале, ярко освещенной свечами. На ней было легкое белое платье, собранное под грудью, и яркая шаль с кистями, падающая на паркет. Волосы были забраны высоко, в пучок, а на шее она ощущала тяжелое колье, неприятно холодившее кожу. Оркестр играл громкую, бравурную музыку, но она отзывалась в сердце Моны какой-то сладкой истомой, лишавшей ее воли. Ее партнером в танце был мужчина в доломане и гусарском ментике. Усы его были подкручены, и сквозь туман Мона понимала, что это все тот же пан Тадеуш. Проделав несколько фигур, Мона вдруг почувствовала, что гусар, державший ее пальцы, пока она оборачивалась вокруг него, стал резко и больно дергать её безымянный палец. Стало так больно, что Мона очнулась - она сидела в кресле, а пан Тадеуш, бормоча "ко со дьябло", стаскивал драгоценное кольцо с её пальца. Мона, отдергивая руку, локтем задела стоявший на трельяжике кенкет, керосин потек, образуя невидимое пятно, и вот уже заиграло голубоватое пламя, облизывая столы и стульчики.
- Огнь! Огнь! - в ужасе закричал пан Тадеуш, и тут же забегали, задвигались какие-то тени с тряпками и ведрами. Мона потеряла сознание.
- Она тебе звонила? звонила? - кричал Верховский на Лену. Та сидела на тахте, спрятав лицо в ладонях, - звонила, или нет?
- Звонила, и что? - Лена потянулась за сигаретой.
- Что ты ей сказала?
- Ничего, а что я могла ей сказать? Что может сказать жена любовнице мужа? - Лена пустила дым в лицо Верховского, - что я ИМ всем говорю? Что Я - твоя жена, а не они, и я устала от твоих шлюх, Семён, устала.
Верховский сел на диван, обхватил Лену за плечи,
- Ленка, она не любовница мне, нет. Но я люблю её так, что - зарежь меня, приползу к ней. Люблю, понимаешь?
- Уж я понимаю, - Лена смотрела на Верховского своими русалочьими глазами, курила, - ты забыл, что и меня ты так же любил?
- С Моной все иначе, - Верховский встал, - Мона другая. Иногда мне кажется, что она - фантом, выдумка, красивая ложь. А иногда - что она ребенок, брошенный, одинокий, никому не нужный ребенок. Она пропала, Лен. Я поехал ее искать.
- Как у вас, русских говорят? - Лена набрала воздуха, чтобы не заплакать, - скатертью дорога?
- Когда вы ее видели в последний раз? Я звонил ей, она подходила к телефону, но я сразу понял, что что-то неладно! - Верховский ходил по комнате в доме Пал Палыча в Одинцове. Валентина Федоровна, испуганная, жалась в уголке дивана.
- Она уехала после школьных каникул, где-то числа 13-го, по-моему, - на Пал Палыча было больно смотреть, - она не сказала ничего. Она же самостоятельная с детства, вы же знаете. Простите. Я не об этом. Мы с Валечкой просто не знаем, что теперь делать.
- Но как можно ее, ребенка, девчонку, в сущности, отпустить! Вы что, не отец ей? Ну, вы же мужик, в конце концов! Вы же видите, какая она, она же ... да её ... да с ней что угодно! Я на ноги всю милицию подниму, я весь Комитет подниму, ну хоть скажите - куда? Куда она поехала? Билеты куда брала? Она не пешком же ушла? Деньги? Откуда деньги? Думайте, думайте, времени нет! - Верховский курил, кашлял и кричал так, что жилы вздувались на шее. Он не спал уже третьи сутки, узнав, что Мона исчезла. Верховский, а это был он - звонил Моне, но испугался разговора с ней, приехал в Одинцово, и, не найдя Мону, кинулся разыскивать её. Из Пал Палыча помощник был никудышный. Валентина Федоровна, которая соображала чуть лучше, схватила Верховского за рукав:
- Я знаю, знаю! Она поехала на Украину, вот. Ей в голову взбрело, что Танечка почему-то в селе Четвертня, это под Луцком.
- Вы всерьез полагаете, что она могла туда поехать? - Верховский остановился, - да, она фантазерка, но не сумасшедшая же?
Пал Палыч прокашлялся и сказал:
- В Моне есть что-то сверхъестественное, понимаете? Ну, сейчас модно говорить про экстрасенсов, но это не то. Я не знаток, но она и вправду обладает каким-то магнетизмом, как говорили раньше. Что-то в ней есть такое, что я не могу постичь, но есть. У неё есть дар предвидения, что ли? И еще - она как будто существует в разных временах, понимаете? Как в сказке!
- Сказки - брехня, а Мону искать надо, - Верховский поправил кашне, взял щепотью шляпу за поля, повертел, надел, надвинул поглубже, до бровей, и ушел.
- Что теперь будет, Валечка? - спросил жену Пал Палыч.
- Не знаю, Пашенька, но нам нужно быть готовыми ко всему.
Мона слышала голоса, то приближающиеся к ней, то удаляющиеся от неё. - Пан Тадеуш, не волнуйтесь вы так, все с девушкой в порядке ... дальняя родственница ваша? А, ну я и смотрю, так похожа на пани Ядвигу, так похожа - одно лицо! Да не стоит благодарности, не стоит. Подержим пару дней ... все есть, ничего не нужно, только она слабенькая, а питание у нас сами знаете ... бульончику хорошо, да-да ... а как записать-то? Мона, да, а фамилия? Ваша? Она Четвертинская, надо же, надо же. Я в кино ее не могла видеть? А, ну да, похожа ... - чьи-то теплые руки поправили подушку, подоткнули одеяло, дотронулись до лба. Мона снова уснула. Сон был долгий, и состоял из нескольких снов, и Мона то ныряла в один, то проваливалась в другой, и в этот раз получила во сне больше вопросов, чем ответов. Все та же комната с флорентийскими окнами, но как будто поменялся пейзаж за окнами - стало светлее, как бывает от только что выпавшего снега. Женщины, той самой, в платье коричневого бархата с разрезными рукавами, - нет. Нет и младенца, нет никого. Пусто. И Мона Ли ходит одна по комнате, желая выйти из нее и посмотреть - а что там, за дверью? А дверь гладкая, и нет в ней замочной скважины. Мона гладит дверь рукой - и нащупывает выемку, как будто оттиск чего-то. Она гладит эту выемку пальцем, ощупывает ее, и случайно прикасается кольцом, кольцо точно подходит, и, слегка надавив на дверь, Мона открывает её и входит в зал, пол которого выложен плиткой с замысловатыми узорами, а в середине тихонько напевает фонтан, и его прозрачная струя то взмывает вверх, то опадает в такт музыке. И всё. Больше ничего. Мона просыпается, ищет воду - пить, и ей чья-то рука подает кружку с кисловатым морсом, и Мона пьет, и засыпает, и снится ей озеро, подернутое туманом, и озеро то не отражает, как обычно, лимонно-розовое небо, а озеро багрово, и закат, падающий в него - почти черен. Закрыл свои цветы лотос, стайка испуганных оленей жмется к лесу, а тот, который всегда сидит спиной к ней, еще больше увеличился в размерах, он закрывает собой полнеба, и драконы на его халате движутся и огонь идет из их раскрытых пастей. Мона видит себя стоящей на берегу, она падает на колени и спрашивает сидящего:
- Что со мною?
Видно, что сидящий зол, и слова его грохочут, как камни, падающие с гор: - Ты сама выбрала себе другой путь, Мона! Мы говорили тебе, если ты полюбишь, ты станешь обычным, слабым человеком и мы не сможем защитить тебя. Ты хочешь быть человеком, Мона?
- Да, - лепечет Мона, - я хочу любить, я хочу быть слабой, я не хочу делать зла людям.
- Ты погибнешь, погибнешь, - говорит сидящий, - но мы даем тебе ВРЕМЯ. Думай, Мона.
- Почему же вы не выручаете меня, где Ли Чхан Хэн, почему он не приходит?
- Он отозван, - гулко сказал сидящий, - у тебя нет защитника.
Мона плакала во сне, ей было совсем страшно, ведь даже те силы, темные, неведомые, но берегущие её - бросили её, Мону, одну. Утром Мона проснулась окончательно, была печальна, с тоскою смотрела в окно, не такое, как у них, в Одинцове - окно состояло из многих квадратиков и было узким, как бойница. Гладкие стены, крашеные в глубокий голубой цвет, простые кровати, тумбочки из фанеры - Мона лежала одна в палате на четверых. На табуретке рядом дремала ночная нянька, чернобровая тетка с унылым носом, в плотно повязанной марлевой косынке. Принесли завтрак, Мона ела, не чувствуя вкуса больничной еды.
- Где тут врач, - спросила она няньку, но та почему-то расстроилась, запричитала:
- Разве тебе тут плохо, деточка, зачем тебе врач, лежи, тебя лечат, скоро твой дядя заберет тебя домой, а ты спи.
- А почему я здесь? - спросила Мона.
- А кто знает? - нянька зевнула и перекрестила рот, - заболела, значит. Кто в больнице здоровую держать станет?
"Дядя" Тадеуш появился на следующее утро очень обеспокоенный. С ним в палату вошло облако морозного воздуха, стало сразу легче дышать. Мона уже не лежала, а сидела, одетая в больничную пижаму и болтала ногами.
- Ну? - с порога встретила она пана Тадеуша, - надеюсь, вы убедились в том, что я здорова? Быстро и немедленно забирайте меня отсюда! Где моя одежда?! Несите мне мою одежду!
- Прошу, не гневайтесь, шановна панна, не гневайтесь! Когда немножко было огнь, пострадала одежда. Всё немного угорело ...
- Да вы что??? - Мона вскочила, - вы мне бросьте сказки тут рассказывать! Где мой рюкзак? Тоже угорел? Принесите все, что осталось!
- Не позволите беспокойство, - пан Тадеуш то сцеплял пальцы рук в молитвенном жесте, то принимался рассматривать свои ногти, - все будет возвращаться! Сегодня же. И ваш чемодан. Все почистят. Все будет прекрасно, панна Мона.
- Сию секунду, - твердо сказала Мона, - вы знаете, что меня УЖЕ ищут? И я даже не буду говорить, КТО меня ищет! И что с вами сделают, если узнают все эти ваши фокусы с запертыми дверьми и якобы пожаром - все подстроено, я давно вас раскусила! Говорите быстро - где моя сестра Татьяна и двое ее детей, Кирюша и Дима? - В коридоре послышался грохот - кто-то уронил что-то металлическое или стеклянное, пан Тадеуш побледнел, а потом посинел и затрясся.
- Я понятия не имею, о ком вы? Я знаю всех в Четвертне, но Татьяна? И мальчики, дети? Нет, я не видел! Не знаю! Да что вы пристали ко мне, какая Татьяна? - Мона прекрасно поняла, что искать Татьяну нужно через Тадеуша Четвертинского. Теперь она была в этом уверена. Конечно, Мона блефовала, говоря, что ее кто-то ищет, ей и в голову не могло придти, что Верховский должен сегодня вечером вылететь в Киев.
Через час Мона получила свою одежду, от которой действительно пахло гарью. Даже рукав курточки был опален, а вот рюкзачок пострадал сильно. Было видно, что его не просто потрошили, его вспарывали в некоторых местах - искали что-то. Мона оделась, вышла в коридор за паном Тадеушем. Переваливаясь утицей, подошла нянька:
- Вот, деточка, доктор сказал, нужно микстурочку выпить, а то ты очень сильно ... болела.
Мона на ходу взяла мензурку, глотнула, и упала, как подкошенная. Ее занесли обратно в палату, уложили на кровать. Мона, едва приоткрыв веки, наблюдала за происходящим. Сладковатую жидкость она вылила мимо рта, и теперь мокрый свитер вонял ужасно противно.
- Что делать? - кричал пан Тадеуш на няньку, - что? Поважаема пани Клаудия, ах, пани Клаудия, как вы не доглядевши! Завтра тут будет милиция или ихнее ГэБэ из Москвы! Все пропало! Нужно хотя бы кольцо, хотя бы!
- Не снимается, - ворчала нянька, - я уж дергала и мылом мылила, не снимается!
- Ах, да дайте же я сам! - и пан Тадеуш начал свинчивать кольцо с пальца. Тут Мона Ли прижала безымянный палец к ладони. А потом показала им кукиш. Села на кровати, сделала глаза безумными и зашипела:
- Заклинаю вас обоих ... силой кольца ... не двинетесь с места ... разобьет паралич... - она говорила первое, что пришло в голову, и сочиняла на ходу полную ахинею, которую она не раз произносила по роли в фильмах-сказках. Те оцепенели, смотрели на Мону в ужасе. - Ну, что? Поняли, КТО я? - Мона уже стояла в дверях, - ведите меня к моей сестре, впрочем, я ее и без вас найду. Но вам же лучше - если с вами.
Стих снегопад, и вышло солнце, и вся Четвертня оказалась славным селом, с аккуратными домиками, с палисадничками, заборчиками, затейливыми флюгерками на печных трубах. Тротуары были расчищены, и впереди несся пан Тадеуш в своем пальто, подпоясанный ремнем, за ним вприпрыжку бежала Мона, радуясь солнечному дню, а замыкала шествие неуклюжая нянька, тащившая с собой отчего-то докторский саквояж.
- А вот, - пан Тадеуш махнул рукой в сторону здания, - наша церква, Свято-Преображенская, достопримечательность, между прочим! - Храм был непривычен глазу - серая унылая коробка, не имеющая русской стройности и византийского великолепия, а на воротах и вовсе - знаки, скорее масонские - Крест, Потир, да вроде бубновой четверки - карта. Четвертня, да и только. Напротив стояла колоколенка, но все было в таком запустении, что даже гнездо аиста поместилось на крыше. Видно было, что в Храме идет служба - слышен был нестройный дребезжащий хор и монотонная скороговорка священника. Мерцали огоньки паникадил и тепло горели свечи перед образами. Мона остановилась, чтобы посмотреть - что внутри, но пан Тадеуш обернувшись, схватил ее за руку и потащил дальше.
- Вы же, ясновельможная панна, мечтали сестру видеть? Как же, как же, достойная женщина, самая достойная. Мы очень дорожим ею, такая она сердечная, мы всегда к ней - чуть что, за советом. Такая благоразумная, честная женщина!
О ком это он? - Мона задумалась, - это уж не наша Танька, точно. Сердечная! Танька сердечная? - но спорить не стала. Они сворачивали то в одну улочку, то в другую, перешли по мосточку замерзшую речку, и, наконец, оказались перед невысоким домиком, напоминавшим, скорее, заброшенный склад. Пан Тадеуш стукнул дверным молотком, изображавшим вепря с клыками, который держит кольцо в пасти, и тут же послышались голоса, топот, лай собаки, и дверь отворилась. На пороге стояла женщина в овчинном жилете с белой выпушкой.
- Добро пожаловать, - сказала она и отвесила земной поклон, - вы к хозяйке, гляжу?
- Правильно глядите, пани Иоанна, истинно прозираете вовнутрь! Доложите о нас, вот, какое счастье. Сестра их пожаловала. Из Москвы, - при этом "сестра" и "Москвы" пан Тадеуш подчеркнул голосом, как обстоятельство, значимое чрезвычайно. Пани поправила передник, посмотрела на Мону, осклабилась так, что у Моны похолодело в затылке, и вышла. Долгий час Мона Ли и пан Тадеуш стояли в передней, в которой не было даже банкетки, чтобы присесть. Пальто да полушубки были свалены кучею на сундуке под окном, там же, на половичке, были брошена обувка для всех возрастов - и на все времена года. Мона уже приплясывала от нетерпения и порывалась войти в дверь, закрытую перед ее носом, но пан Тадеуш только хмурил брови. Наконец, открылась дверка, но с другой стороны, оттуда высунулась головка пани Иоанны и сказала радостно, - а нету пани дома. Они в усадьбе. Готовятся, - и головка исчезла.
- Слушайте, - вспылила Мона, - вы, что, издеваетесь надо мной? Где моя сестра, где мои племянники? Я замерзла и проголодалась! Дайте мне, в конце концов поесть! - Пан Тадеуш застыл, хлопнул себя по бокам, наклонился к няньке, кивнул и вытащил Мону за руку, на улицу. Пан Тадеуш постоял около забора, посмотрел на небо, вдруг дернул Мону за руку так, что стали видны часы "Победа" на запястье. Увидев часы, охнул и потащил Мону в другую сторону. Плоское здание средней школы, из унылого силикатного кирпича, с оконными рамами, крашенными в синий цвет, приняло Мону гостеприимно.
- Проходите, проходите, панна, - пан Тадеуш раскланивался во все стороны, - тут добрая еда, и бесплатно, я вам все обеспечу!
Нянька осталась сидеть у школьного гардероба, прижимая к себе саквояж. Старшеклассники и продленка высыпали в коридор, увидев Мону. Пан Тадеуш за руку потащил Мону в комнату, которая была школьной столовой, и там женщина в белом чепце поставила перед Моной тарелки с едой. Пока Мона жадно ела, столовая наполнилась школьниками. В отличие от московских, местные стояли молча, рассматривая Мону в упор, но ей было плевать - она была так голодна, что спросила добавки и выпила даже кисель, который терпеть не могла. Толпа тем временем прирастала - уже сбегали за живущими поблизости - посмотреть на столичную актрису, красавицу, знаменитость! И Моне даже стало неловко, что она не причесана, одета, как бродяжка, и вид имеет самый затрапезный.
- О-о-о, панна Мона, - зацокал языком пан Тадеуш, - вы видите? Как у нас могут оценить истинную красоту! Ну, киш, киш, что вы, в самом деле? Не видели актрис? К вам из Луцка приезжали из филармонии показывать фокусы и балет, вас было не загнать в залу! Ступайте, ступайте, дайте нашей красавице, королеве нашей, дайте отдохнуть!
- Мона, а вы к нам придете?- шагнул вперед отважный мальчуган-первоклассник, - я все-все фильмы с вами пересмотрел! - Толпа загомонила, Мона пошла вперед, улыбалась, пожимала руки - на минутку ей стало нестрашно и весело.
- Пан Тадеуш, а вы сами-то кто? - Мона подмигнула пану Тадеушу.
- Я? я? я тут сторож при школе, - зачастил он, - за лошадкой смотрю. У нас тут сельская местность, сами видите, тут и мельница есть, вожу зерно, так - я малая птичка ... да поспешите же! - вдруг он буквально рявкнул на Мону, и она почувствовала, что пан Тадеуш больно сжал ее локоть. К замку они буквально прибежали. Перед дверьми в замок пан Тадеуш скинул пальтецо, и оказался в странном костюме - белые рейтузы заправлены в сапоги, ставшие вдруг начищенными до блеска, а на плечах - что-то наподобие мундира, только с оборванными эполетами, но с золотой застежкой. Появившаяся на боку шпага особенно смутила Мону. Пан Тадеуш откашлялся и постучал в дверь. Дверь открылась, они вошли в ту же прихожую, и вышли в центр залы, и встали, будто в очерченный круг. В этот раз в усадьбе было тепло, пахло жильем, кухней, даже слегка - приторными духами. Открылась дверь, кто-то поманил пришедших - вверх, вверх, и все трое поднялись за приглашающим по лестнице. В большой комнате, обогреваемой голландской печью с прекрасными изразцами, на изящной козетке сидела ... Танечка. Узнать ее было трудно - высокая припудренная прическа, платье глубокого изумрудного бархата с драгоценной оторочкой мехом по рукавам, да и сама она - из замухрышки вдруг стала прекрасной дамой. Мона смотрела на нее, открыв рот.
- Прошу вас, Мона, присаживайтесь, - Танечка указала веером на стул, - будьте как дома. Чему я обязана визиту такой прелестной барышни? - Мона подошла к печке и встала к ней спиной, согреваясь.
- Тань, ты комедию-то заканчивай ломать. Я не понимаю, что вы тут за спектакль затеяли, но мне надоело, если честно. Ты что думаешь, я сюда из Москвы приперлась в карнавале участвовать? - В глазах Танечки промелькнул испуг, но на секунду. Она опять приторно улыбнулась
- Вы что-то путаете, дорогая. Я никогда раньше не видела вас, но много наслышана от пана Тадеуша.
- Таня, ты бы про отца подумала, ты представляешь, что с ним? Тебя милиция по всему Советскому Союзу ищет, ты в курсе? Тебя в розыск объявили. Где дети? Ты куда детей дела, идиотка! - Мона сделала шаг, но путь ей преградил пан Тадеуш,
- Ой-ой, панна, так негоже, не добже панна, не добже. Княгиня нельзя говорить такой тон, а то вас высекут или ...
- В Сибирь сошлют? - Мона просто завелась от злости, - вы, куклы ряженые! Да вы тут какую-то задумали игру, это я поняла, вы что-то от меня добиваетесь? Ага, кольцо? Я и думала, что дело-то в кольце! Палец мне будете рубить?
- Если нужно будет, так и палец отрубим, - спокойно сказала Танечка, - это ты в Москве хозяйка. Здесь, у нас, у Четвертинских - ты - тьфу, и она плюнула на пол и растерла плевок мыском сапожка.
- Куда деньги мои дела? закричала Мона, - где мои деньги? Аферистка!
- Какие деньги? - Танечка щелкнула пальцами и появилась нянька, одетая в коричневый салоп и чепец с лентами, - нянюшка, принесите ей денег. Сколько тебе? - холодно спросила Танечка, - сто золотых монет хватит? Пока их принесут, пан Тадеуш, будьте ласка, покажите гостье замок, - и "княгиня" выплыла из комнаты.
- Прошу, прошу, - пан Тадеуш угодливо кланялся и открывал одну дверь за другой. В тех же комнатах, где на днях ветер гнал мусор, было прибрано, тепло, мерцали свечи, и старинные портреты в тяжелых рамах провожали Мону Ли взглядами. - А вот, подивитесь, шановна панна - наш фонтан! Наша гордость! - Пан Тадеуш открыл вход в башню - туда вела навесная галерея. Мона вошла - пахло плесенью, вода сочилась по стенам, а в центре и правда - бил фонтан, только вода уходила в такую глубокую чашу, что дна не было видно. Вода была абсолютно прозрачна, и посверкивала, хотя свет проникал только через два узких окна. Мона подошла к чаше фонтана, и, повинуясь какому-то внезапному порыву, опустила руку в воду. Вода была так холодна, будто это был лёд. В ту же секунду драгоценное кольцо соскочило с пальчика Моны, и, словно освещая стенки колодца холодноватым призрачным светом, пошло на дно.
- А-а-а-а! - закричала Мона Ли, - моё кольцо! Кольцо! - и Мона захлебнулась криком и залилась слезами, не в силах поверить случившемуся. Пан Тадеуш, стоявший рядом, ойкнул, опустился на бортик фонтана и схватился за голову,
- Что же вы наделали, панна, что вы наделали ... что будет, ой, что будет! - Мона, пришла в себя, перестала плакать, но продолжая шмыгать носом, спросила:
- А если туда залезть?
- В колодец? - Пан Тадеуш покачал головою, - кладезь тот бардзо глубок, бардзо ... многие десятки метров! То был родник, а в осьмнадцатом веке, а либо много прежде от него случилось глубоце озерце и многие были чудеса. Тогда князь приказал очистить родник и был сделан фонтан с чашею. Князь любил гулять и наслаждаться! А потом, такие известные события и князь приказал построить над фонтаном башню! А вода все шла и шла снизу, и дошла как есть сейчас. Все пропало, всё. Что будет со мной, что будет?
- Да что вы все ноете, - вспылила Мона, - у меня кольцо драгоценное пропало, а он ноет! Вы-то какое отношение имеете к МОЕМУ кольцу?
- То не ваше, не ваше, панна, то глубоце старины кольцо, - пан Тадеуш говорил на странной смеси русского, польского и украинского языков, - пьершень сей, перстень этот старинных мастеров, это сделан ключ, который открывал все в замке, двери, тайник. Княгиня скажет убить и мьеня, и вас. - Мона Ли стояла и смотрела в темную глубину колодца.
- Да, а если воду откачать? - спросила она.
- То не можно, вода сильно идет вверх, нет. Вся башня - полна воды!
- Ну, выломайте кирпичи ваши внизу, мне-то что? Я не знаю, ну как же жалко! Это цены даже не знаю, какой! Да есть ли она, цена ... - Мона, до сих пор равнодушная ко всему, что не доставляет мгновенной радости - как то - вкусная еда, дорогая косметика, фирменные шмотки, удовольствия - к предметам роскоши была равнодушна. Ей дарили и колечки, и цепочки, и кулоны - она вечно все теряла или передаривала, и любила, пожалуй, только гладкие тяжелые серебряные кольца. Но то кольцо, которое уже покоилось на дне колодца-фонтана, стало для Моны не украшением на пальчик, оно будто бы придало ей другие силы, приподнимало её над землей, давало ВЛАСТЬ - но не ту, женскую, к которой Мона Ли уже привыкла, а другую власть - которой еще сама Мона не понимала. Сейчас она стала опять маленькой и испуганной девчонкой, и весь мрак этой холодной сырой башни, навалившись на нее, стал невыносим. В галерее послышались чьи-то торопливые шаги. В башню влетела Танечка. Прическа ее была в беспорядке, подол шикарного платья намок, слетела пудра с лица вместе с фальшивой мушкой - это была почти та же, прежняя Таня.
- Перстень! - кричала она, - где перстень? Князь приехал и требует перстень! Мона, дрянь такая, быстро отдай нам кольцо! Или я и вправду - прикажу отрубить тебе палец!
- Голову себе отруби, - огрызнулась Мона, - все. Нету кольца. Утонуло. Можешь нырять, если хочешь. - Танечка подскочила к Моне, схватила ее за горло.
- Задушуу-у-у-у! - Мона легонько ткнула её коленкой под дых, Танечка стала глотать воздух ртом.
- Корсеты не нужно носить, - ласково сказала ей Мона, - у нас вечно в кино все в обморок падали.
Они стояли втроем молча, и только слышно было журчание струй фонтана и тяжелое дыхание Танечки. И вот тут и послышалась тяжелая поступь по галерее - как будто каменная статуя шла к ним. Танечка закатила глаза и грохнулась на пол.
Шаги и впрямь были так тяжелы, будто бы шел латник в доспехах, но в низкую дверь просунул голову - Валера. У Моны, как всегда, когда она сильно удивлялась, брови буквально взлетели вверх, - фига се ... Где тот прежний "бухгалтер", чуть сгорбленный, с заискивающим взглядом, робкий человечек? В башню вошел кажущийся высоким из-за сапог на внушительном каблуке мужчина в гусарском кивере. Он даже показался шире в плечах, должно быть, из-за плаща. За собой он тащил волоком кожаный мешок, полный чего-то тяжелого и железного.
- Ой, Валерочка, - Мона всплеснула руками, - а где ж ваши очки? Где лысинка? Вас в Одинцове просто обыскались! - Мона осеклась. Валера подошел к ней и схватил за подбородок,
- Поговори у меня еще, паршивая девчонка. Забудь про Москву. Ты попала туда, откуда нет выхода. И ты не выйдешь, даже если отдашь нам кольцо. Но останешься жива. Ну, - и он протянул к Моне открытую ладонь. - Ну?
- Пан Валерий, - пан Тадеуш, распушив усы, вился рядом, подобострастно заглядывая в глаза, - она уронила кольцо! В колодец!
- Молчи, Тадик, - Валерий отпихнул его, - это кольцо нельзя снять. Его нельзя потерять. Это кольцо всегда будет на его владелице. Кукла? Где кукла?
- Лялька, лялька, - забормотал пан Тадеуш, - панна Мони, лялька? Кукла, в которой быть прежде этот пьершень?
- Кольцо? Так я вам и сказала, где кукла, - Мона отступала к стене, - куклы тут нет.
- Где кольцо? - Валерий приблизился к Моне и с размаху саданул ее по губам. Потекла кровь. Мона сглотнула.
- Делай, что хочешь, а кольцо там, - она показала на фонтан.
- Держи ее, Тадька, - Валерий быстро снял ремень с пояса и пан Тадеуш ловко и больно перехлестнул Моне руки за спиной. - Пусть пока побудет здесь, она не сбежит. Поднимай эту дуру Таньку, запирай дверь, попробуем поискать кольцо у нижнего болота, - и он вышел. Пан Тадеуш взвалил на плечо бездыханную Танечку, свистнул куда-то в темноту, переваливаясь, подошла нянька, и, захлопнув тяжелую дверь, повернула ключ.
- Класс, - сказала себе Мона, - это просто класс. Какая же я была дура! Надо было мне ехать спасать Таньку! Интересно, кто меня будет спасать ... я тут замерзну, и умру от воспаления легких. Четвертня. Западня. Кто же выманил меня сюда, кто? Думай, Мона, думай. Так - они тут все Четвертинские. Тадеуш, судя по всему, мелкая сошка, родня - седьмая вода на киселе. Главный - этот Валера- бухгалтер. Он украл мои деньги, это тоже понятно. Он ходил к Валентине Федоровне - разнюхивал про Четвертню - понятно. Но Танька ему зачем? Да еще дети? Она-то точно к этому роду - ни сном, ни духом. Так. Остается главное. Остаюсь я. Почему их родовая кукла похожа стала на меня? Откуда там, на футляре, табличка с моим именем? Ключ был в кукле. И кольцо. Почему оно сейчас упало? Я же его снять пыталась сто раз! А тут - хлоп ... думай, думай ... папа мой здесь - мимо. Корейцев тут нет. Мама моя? А что я о ней знаю? А я ничего не знаю я про неё! ... стоп! Мона силилась вспомнить что-то, что мимоходом отпечаталось в памяти, то, чему она не придала значения. - Я бродила в первый день по этому дому, я помню - какие-то портреты на стенах? Галерея портретная. Так. Я хожу-хожу, читаю таблички, хожу ... хожу ... дама какая-то ... дама ... Куницкая! Вот! Почему я сразу не поняла? А мама же была Куницкая, и замужем мама за папой не была, выходит? Выходит, что и бабушка моя была Куницкая? Тогда выходит, я этим Четвертинским как раз родня! Или не родня? Но портрет-то висит? И красивая она, правда ... вот это номер! И Мона, ошеломленная своим открытием, даже не услышала отголосков драки, начавшейся у въезда в ворота усадьбы.
Очередь в пункт заготконторы, стоявшая за мукой, маялась. Обещали привезти муку рано утром, к открытию, но не привезли. Похолодало, бабы, в коротких ярких шубейках, укутанные по брови в платки, дышали в варежки, топали, согреваясь. Мужики курили в сторонке, лошаденки, привязанные к слеге, служившей коновязью, мягко переступали по снегу, выдыхали вкусный сенной пар, звякали удилами. Ожидание все затягивалось, ребятня, взятая матерями (муку давали на каждого члена семьи), носилась, кидалась снежками, но и они устали, стали канючить "домой, есть хочу", и очередь постепенно, начав волноваться, достигла того градуса, за которым, обычно и случается всякая неприятность. Томительное безделье, мысли об оставленных нетоплеными хатах, о не доеной корове, все это и создало атмосферу взрывоопасную - в которую кинь спичку, так и рванет. Когда подъехавший в розвальнях директор заготпункта объявил, что муку, крупу и сахар привезут лишь завтра, бабы заголосили. Вот ведь, целый день на морозе! Да вы там совсем уж стыд потеряли-то! Чем детей кормить? Только и слышишь от вас завтра-завтра, сами, небось, по очередям не стоите! - Тот махнул рукой, причмокнул губами, прикрикнул на лошадь, да и умчался. Тут вдруг пацаненок, тот самый мальчуган-первоклашка, который все фильмы с Моной смотрел, возьми да потяни мамку за подол:
- Мам, а у нас в столовой в школе актрису кормили, с Москвы!
- Во! - взвилась баба, - видали? На москалей хватае, а на нас? Кака актрыса? Зинаида Гурко?
- Не, мам, молодая такая, Мона Ли.
- Тьфу, одни кости, было шо бачить ... а где тая актрыса?
- Не знаю, мам, - проныл пацан, - а дуже поглядеть хочется.
Тут все загомонили разом, и возникло слово, и повисло - "ПАНСЬКИЙ ЗАМОК", а уж там ... вот, они в замке кубло свили, там то ряженые скачут, а то свет горит, и точно там сама нечистая сила по ночам балы справляет! Там золота мешки, что прежний пан заховал, туда-то они народное добро и тащат! Все в Москву свезут! Припомнили и пана Тадеуша, и неизвестного раньше, пришлого Валерия, и Таньку, которая детей бросила. Вот ведь, сука бесстыжа! Хлопчиков таких гарненьких, в детдом сдала, сама вырядивши королевой, попой крутит! Где начальство? Милицыя хде? А пошли-ка сами в замок! А давай-ка эту змеюку расшевелим! Тут и мужики поднялись за бабами, откуда-то и вилы появились, кто-то кнутовищем погрозил в сторону замка, и кто-то пьяненький нашелся, расхристанный, побежал, ерничая, впереди, рассыпая матом, кто-то свистнул - толпа двинулась к замку Четвертинских, прирастая по дороге бежавшими неизвестно зачем на шум односельчанами.
Створка чугунных ворот подалась легко и впустила народ на дорогу, ведущую к замку. Разгоряченная толпа пропустила вперед самых активных, те начали колотить в высокие тяжелые входные двери, оббитые железом, и общий выдох народа - выходи, пане, поговори с людями, - ударил по окнам, как пушечный выстрел.
Верховского, прилетевшего в Киев военным бортом, тут же, на аэродроме, буквально подхватили на руки, и не отпускали целый день, пока он не взмолился, - ребята, надо - зарез! Спирта было - залейся, но пили коньяк, мешая его с крепчайшей мутной горилкой, закусывали салом с лимонами и подтаявшим шоколадом, извлеченным из карманов летчицких комбезов. Просили петь снова и снова про наши истребители, про фашистские мессеры, про войну, которую еще помнили по отцам, плакали, братались, и, не вмешайся случай - генерала срочно доставить в Москву, так и не попал бы Верховский в Луцк. В Луцке Верховского буквально передали из рук в руки и на черной "Волге" в неожиданно воцарившемся молчании домчали - до Маневичей, а уж оттуда - до Четвертни. Верховский курил, смотрел в окно на белые равнины, неожиданно засыпал на короткие пятнадцать минут, и выныривал на поверхность. Настроение его было самым сумрачным. Давнишняя кочевая жизнь, дни, ставшие ночью, и - наоборот, - все это было, как вздувшиеся жилы на его шее - напряжено страшно и опасно. Верховский рвал себя, мучил, чтобы петь, и пел - чтобы другие так же рвали себя и ощущали жизнь, как он - гитарные струны, - пальцами, стертыми в кровь. Он делился своею болью так, как другие делятся - радостью. И любовь его к Моне была страданием, и он вряд ли бы хотел безмятежного счастья с ней.
В башне как будто становилось все мрачнее и холоднее, свет, едва проникавший через узкие бойницы, словно сгустился и не освещал зал, и предметы сделались едва различимы. Только вода в колодце становилась все прозрачнее и светлее, как если бы ее освещало что-то яркое изнутри. Руки у Моны затекли, мучительно чесался нос, и хотелось чихнуть. Со связанными руками трудно было сесть, но и стоять было невозможно. Мона кое-как села, но на полу была вода. Пытка холодом, неизвестностью и бессонницей, помноженной на страх, делала свое дело. Мону Ли покидали силы. Она вдруг почувствовала, что отцовская "Победа" на запястье, перехлестнутая сверху ремнем, вдруг стала как бы пульсировать. Мона, знавшая причину, по которой оживали часы, испугалась всерьез. Ей стало не хватать воздуха, и беспокойство ее росло, и уже стучала кровь в висках, и закипали слезы на прекрасных глазах, постепенно привыкающих к темноте. Шум, шедший от входа в замок, то стихал, то становился громче - как будто волны шли, сменяя друг друга. Сумрак, слегка подсвеченный мерцанием воды в колодце, вдруг соткался в темную фигурку, фигурка быстро и ловко подобралась к Моне, и та сразу почувствовала облегчение. Чем-то острым был разрезан ремень, и Мона уже терла запястья, согреваясь. Человечек взял Мону за руку и повел за собой. Надавив на невидимую до этого дверку в стене, он повел Мону внутренней лестницей, идущей внутри башни замысловатой спиралью. Мона не задавала вопросов, а человечек молчал. Когда он толкнул низкую дверку, выводящую на занесенный сугробами двор, Мона прошептала:
- Почему ты решил спасти меня? Вы же отказались от меня? - Человечек приложил палец к губам, взял Мону за правую руку, и что-то холодное и мокрое прикоснулось к ее безымянному пальцу. Человечек исчез, а Мона, почти в полной темноте смогла на ощупь понять, что это - кольцо. То самое, упавшее в воду.
Мона Ли, оказавшись на свободе, не удивилась. Привычка к тому, что кто-то буквально выводит ее за руку, спасает в любой ситуации, сделала ее равнодушной к опасности, превратив реальность в некую игру. Вот и сейчас, Мона, оглядевшись по сторонам, прислушалась к шуму около входа в замок, и, разумно решив, что это её не касается, стала пробираться туда, где за плотной уже снеговой завесой еще были различимы огоньки. Сам замок был окружен кирпичной стеной, частично разрушенной, и перелезть через неё было совсем просто. Мона не знала, как поступить с Танечкой - важно было то, что она ее нашла. А дальше? Дальше пусть разбираются отчим с милицией. Одно лишь царапало ее сильнее, чем она того хотела - где мальчишки? Мона, проваливаясь в сугробы, местами просто проползая на животе, думала о том, что ничего не услышала о племянниках, никто не упомянул о них даже! Ни пан Тадеуш, ни сама Таня. Внезапно Мона поскользнулась, и шлепнулась - она, оказывается, вышла на дорожку, раскатанную ребятней. Встала, отряхнулась, поняла, что идет переулком, и вскоре свернула и вышла на широкую улицу, на которую фасадами выходили дома. За невысокими заборами виднелись домики, аккуратные, разноцветные, с крашеными ставенками. Из труб шел дымок, в хлевах мычали коровы, - все было жилое, живое, теплое. Моне так захотелось попроситься к кому-то в хату, чтобы ее накормили оладушками со сметаной, напоили крепким чаем с вишневым вареньем, уложили бы на пуховую перину, подоткнули бы одеялко ... Но - нет. Там была своя жизнь, закрытая от чужих, и Мона, всегда так остро ощущавшая свою бездомность, шла мимо, и понимала, что есть в ее жизни что-то, что гонит ее, как осеннюю листву, срывает с места, крутит и не дает прибиться к родному порогу. Снег пошел еще сильнее, уже мело по улице, и Мона не понимала - куда идет, где выход на шоссе? Да и есть ли тут дорога, и как ей теперь добраться до дома. Завывало, било по ногам, Мона запуталась окончательно...
Верховский тронул шофера за плечо:
- Когда эта Четвертинка уже чертова будет?
- Четверня, - отозвался веселый хлопчик, - то деревня такое чудовое имя имеет. Та паны когда были, то по им названо. Мы к старосте подъедем, поспрошаем ... - и тут свет фар выхватил крошечную фигурку, идущую прямо навстречу машине. Фигурка закрыла лицо от снега и от света, покачнулась ...
- Мона! - заорал Верховский, - стой, ... куда ты! - Шофер дал по тормозам, машину занесло, но Верховский уже выскочил и бежал к ней, окоченевшей, почти ослепшей от снега. - Мона, Мона, Мона, - Верховский подхватил её на руки. - Мона, девочка моя, да ты жива? - только и повторял Верховский, и шел к машине, держа Мону на руках. Тут же выбежали ехавшие с ним верный Игорёк Первухин и шофер, помогли занести Мону в машину. - Давай, - орал Верховский, - вези куда-нибудь! Что тут? Гостиница? Дом колхозника? Вези, прошу тебя, парень, вези - она ж замерзла, девочка моя, - и всю короткую дорогу до дома сельского старосты Верховский сидел, прижавшись щекой к Мониной щеке, и дышал на ее спутанные волосы, в которых таял снег.
Староста, похожий скорее на гоголевского персонажа, чем на представителя советской власти, суетился на крыльце, больше мешая, чем помогая входящим.
- Прошу, проходьте, будьте як дома, гости дорогие, ой, ой, что за завiрюха разыгралась к ночи, но вы заходьте, будь ласка, эй, Олеся! быстро воды! Доньки, стол! Мам, подывытесь, якие гости! Быстро, шибче, шибче! - Верховский прошел в светлую просторную горницу, не снимая обуви, и прибежавшая по зову мужа дородная Олеся только покривила на это губки, но смолчала. Тут же, на огромной, крытой домотканым покрывалом низкой оттоманке, и уложили Мону. Она была бледна нездоровой бледностью, и темные круги легли под глазами. Волосы были спутаны, и дышала она прерывисто, будто пыталась набрать воздух - и не могла. Её знобило. Испуганный Верховский только сейчас, видимо, понял, что Мона обессилена и больна. Пока домочадцы бестолково бегали то за горячей водой, то за чистыми простынями, то за горилкой, старая бабка, мать старосты, молча наблюдала за происходящим, сидя на широкой лавке, у печки. Наконец она встала, опираясь на палку, разогнала всех, и самого Верховского отправила вместе с мужиками на кухню. Говорила она на таком суржике, что её ни Верховский, ни Игорёк Первухин не поняли, но подчинились.
- У-у-у, старая ведьма, - Игорёк покосился на старуху, которой и впрямь, не хватало только ступы да метлы, - давай лучше врача какого поищем, а, Сём?
- Да эти бабки лучше любого доктора, я думаю, - и Верховский нехотя ушел на кухню, где уже суетились, накрывая скатертью стол, жена и две дочки старосты.
Бабка помолилась на образа, открыто висевшие в красном углу, достала какие-то склянки, мешочки с чем-то сухим, пахнущим горько и остро, и принялась запаривать травы в горшке, поставленном в печь. Она раздела Мону, поплакала, высморкалась в большой чистый плат, потёрла своё лицо так, как моется кошка - быстрыми, мягкими движениями, и начала растирать Мону какой-то желтоватой мерзко пахнущей мазью. Она все время всхлипывала, бормотала что-то под нос, беспрерывно сморкалась. Пальцы её рук, изувеченные артритом, будто ощупывали каждую клеточку тела Моны, вбивая мазь. Вдруг старуха отпрянула, словно ужаленная - единорог на шнурке, съехавший за спину лежавшей Моны, светился и пульсировал.
- Свят-свят-свят, - бабка перекрестила Мону, и Ки-Ринь погас. Старуха попыталась развязать шнурок, но пальцы плохо слушались её. Тогда она обмотала Ки-Риня пестрой тряпицей и побрызгала на него водичкой. Продолжая опасливо поглядывать на амулет, она крикнула что-то в сторону кухни, и староста вынес из чулана большой, выше человеческого роста, мешок, шуршащий и пахнущий березой. Помоги, - сказала она, и растертую до красноты Мону бережно уложили в мешок, доверху набитый сухим березовым и рябиновым листом. Потом, приподняв головку Моны, старуха через рожок, сплетенный из соломы, стала медленно, по капле, вливать в Мону отвар. Мона уже розовела, уже дыхание ее становилось глубоким, видно было, что ровно забилась жилка на тонкой шейке, а синева под глазами стала истаивать. Поверх мешка Мону укрыли овчинными тулупами, и бабка, пошептав что-то, пошла себе греметь умывальником, споласкивать руки и утирать лицо чистым рушником.
- Как она? - спросил Верховский.
- Жива, - только и ответила старуха, - что ей буде? Молода ще - на той свiт!
Верховский сел прямо на пол у оттоманки, на которой уложили Мону. Семья старосты, отужинав, быстро растворилась в другой половине, а сам староста сел чаевничать с Игорьком Первухиным, но чаем не обошлось, и опять была выставлена четверть с горилкой, и тонкое розоватое сало с чесночинами цвета слоновой кости, вкрапленными в каждый ломтик, легко стругалось острым ножом. Уже остывшая картоха, облитая сметаной и моченые грибочки, жареные рыбешки и моченые яблочки - все было на столе. Пили хорошо, говорили "за политику", но староста держал ушки на макушке и на провокации не поддавался, отмалчивался, сопел, шевелил усами и гудел:
- Та мы тут шо? Мы тут не шо, нам як с центру накажуть, мы сполняем, нам шо? Ми власть повожаэм!
Первухин, видя, что старосту не расшевелить, завел его на разговоры "про баб", подпустил пару-тройку соленых анекдотцев, и добился от старосты кашляющего, визгливого смеха. Верховский, выходя покурить, покрутил у виска, шикнул, но вернувшись, выпил стакан горилки, спросил чаю почернее, да покруче и опять сел на пол. Он сидел и смотрел на спящую Мону, которая была похожа на какую-то диковинную то ли куклу, то ли гусеницу - лицо ее менялось, как будто волны проходили по нему. Верховский смотрел на нее и думал о том, что сейчас она видит во сне, и видит ли она его, Верховского, так, как он видел ее в своих снах, горячечных, полных какого-то необъяснимого страдания. Он все время шел к ней, а расстояние только увеличивалось, а он шел, а она не отдалялась - она оставалась на месте, но дойти он никак не мог. После этих снов он был особенно взвинчен и зол, срывался на всех, но играл - гениально. Его Макбет заставлял зал буквально плакать, а на аплодисментах ему никогда не дарили цветов, а почему-то кидали на авансцену звонкую мелочь, отчего становилось жутко.
Верховский, разморенный усталостью, тревогой и горилкой, засыпал сидя, просыпался и вновь проваливался в сон. Спал Игорек, заботливо уложенный старостой на широкую лавку и укрытый периной из гусиного пуха, спал староста, прогибая крупным своим телом панцирную сетку кровати, спала дородная старостиха, тихо посапывая и тая обиду на мужа, спали дети, бабка, три одинаково полосатые кошки да старый пес - на дворе, за сараем.
Утром Мона открыла глаза и чихнула. Верховский проснулся - он спал, уткнувшись лицом в оттоманку.
- Фу, - сказала Мона, - зачем вы меня в мешок засунули? - и сладко зевнула. - Это чего, пытка такая? Какое-то сено, я вся мокрая! Я шуршу вся!
- Девочка моя, - Верховский притянул её к себе, - от тебя лесом пахнет, и баней ...
Завтракали, чинно рассевшись за столом в зале. Был даже кофе, и жирные сливки, и оладушки с мёдом, и опять, - чарочку, тiльки чарочку! - уговаривал староста Верховского. Игорька уговаривать не пришлось.
- Так, Мона, - Верховский натянул грубой вязки свитер, такой, в которых работают водолазы, и набросил летчицкую куртку, - мы сейчас на разведку сходим. А ты тут, дома посидишь. Вот, - он снял с полки книжку, - читай пока.
- Я с тобой! - Мона схватила его за руку, - я прошу тебя!
- Сказал "нет", значит - "нет", - отрезал Верховский.
- Что же ты, дочка, батьку не слухаешь, - погрозил староста пальцем но, увидев страшные глаза жены, осекся, покраснел, и забормотал что-то "типа шутка" такая.
- А мне по кайфу, - сказал Верховский, - дочка. Девчонка моя. Моя ...
Вышли втроем, Верховский, Игорёк Первухин и староста, едва попадая след в след - ночью опять мело, а теперь похолодало, да еще сыростью тянуло с незамерзшего болота, а в тумане, невдалеке, вырастал силуэт огромной мельницы, странно неуместный зимой, как диковинная птица на снегу. Верховский был зол, курил на ходу, староста спешил за ним, заглядывая в лицо, как будто Верховский был начальством из области.
- Ты мне вот что скажи, - Семён отщелкнул бычок, - где дети этой Тани? Кто этот Тадеуш, что у вас тут ВООБЩЕ? Советской власти нет, или как? - Староста залепетал, что, все мол, законно! Таня с Валерием есть муж с женой, расписаны в сельском совете, он лично, так сказать, зафиксировал, все честь по чести, только свадьбу не играли. А дом у них купленный, бабка померла пару лет назад, так хата справная, вот, внуки им и продали, а нельзя? А что касается замка, так там музей обещали, чтобы туристы стали приезжать в Четвертню, и все согласовано, вы не подумайте! И Татьяна Пална на работу устроилась сразу же, в школу, учительшей, а Валерий, он в правлении колхоза, по финансам, толковый, только сам въедливый, а так ... а Тадеуш, что? Так, из ума выживший, его иначе, как дурачком и не зовут.
- Стоп, - Верховский взял старосту за смушковый воротник, - что-то не сходится, пан голова. Дурачок, дурачок, а что он в замке делает? Почему народец на усадьбу с вилами потёк, а? Паны вернулись? Или не уходили? - Остолбенев от такой осведомленности столичной знаменитости, староста и вовсе скис и понес совершеннейшую околесицу
- А там навроде как позорище ... ну, театр, по-вашему. Они представляют про старинную жизнь. - Староста вспотел и утер лоб, - а народ он глупый, неученый, темные ж люди. Так. Ну, решили, что черти озоруют там. Вот. Хотели, стало быть, убедиться. Но я всё разъяснил, и пан ... товарищ ... и Валерий все разъяснили, и муку роздали тут же! Тут же ...
- Врешь, сукин сын, - Верховский схватил старосту за плечи и трясанул его, - врешь мне! Я н-н-е люблю, когда врут! Я тебя, подлеца, спрашиваю - пацанята где? Мальчишки где? Баба мне эта по ... хер, а дети где?
Староста, сделавшись бледнее кислого молока, начал лепетать, что мол, детей бабке на хутор отдали, а младшенький нездоровенький был, а може, и вовсе помер, так сейчас зима, туда как добраться? Весною, разве что ... а старший в интернат отдан, в Луцк.
- Сам видал? - Верховский опять закурил, - откуда знаешь? Почему в милицию не сказал? Ты знаешь, что они во Всесоюзном розыске?
- Да я шо? Какой тут Союзь ... мы тута с краю, нам шо кажуть, мы же как?
- Своих детей, небось за пазухой держишь, - Верховский отвернулся и всматривался в очертания усадьбы.
- Так у меня жинка по чужим парубкам не шастае, как у вас, москалей, - под нос пробубнил староста. - Пришли, панове. Ось - усадьба ваша, а по-нашему, замок.
- Веди, - приказал Верховский. Игорек, желавший одного - вернуться в теплую хату, накатить горилки да ущипнуть втихаря старостиху за пышный зад, томился и совершенно не желал лезть в дорогих ботинках в какие-то казематы.
- Сёма, ну оно надо тебе? Что ты там не видел? Мы ехали что? Спасти твою девочку. Мы ее спасли? Спасли? Все, спроси у этого Свербигуза, где городской телефон, вызови машину и давай в Москву, я хочу на асфальт. Я хочу уже в ВТО и к Елисею, Сёма!!!
-Так и вали! Чего ты поперся со мной? Вали, ты только по кабакам да по бабам, пошел ты ... - и Верховский, оттолкнув Игорька в снег, пошел широким, размашистым шагом к усадьбе. Подойдя к воротам, осмотрел вытоптанную площадку, на которой еще вчера стояли жители Четвертни, вызывая владельцев и угрожая запалить замок, обошел круглую башню, зачем-то взял пригоршню снега, понюхал ее, пожал плечами. - Почему вчера разошлась толпа? Ответа не было. Да, - подумал Верховский, - надо бы ребяток из Москвы поспрошать насчет этой "Четвертинки", гиблое местечко ... И он, вернувшись к воротам замка, вдруг резко оглянулся и заметил то, чего ждал - кто-то смотрел на него из окна второго этажа.
Верховский наклонился, как будто отряхивая джинсы от снега, и, не выпуская из поля зрения окно, сделал шаг, споткнулся и упал. Лежа, приподнял голову и смотрел, как быстро-быстро задвигались, сменяя друг друга, две фигуры. Верховский уткнулся лицом в снег и ждал. Распахнулась потайная дверка, врезанная в тяжелые парадные двери, и оттуда выскочил пан Тадеуш. На этот раз на нем было длиннополое пальто цвета давленой вишни и мятый цилиндр. Быстро перебирая ногами, обутыми в форейторские сапожки, пан Тадеуш добежал до Верховского, присел на корточки, стараясь заглянуть в лицо. Верховский быстро и точно выбросил руку вбок и ухватил Тадеуша за щиколотку, рванул с такой силой, что тот повалился рядом. Через секунду Верховский уже оседлал пана Тадеуша, еще через секунду пан оказался сидящим на снегу со связанными на спине руками.
- Ну, что, ряженый? - Верховский слегка ткнул пана Тадеуша кулаком в подбородок, - веди к хозяевам.
Поляк залепетал, - какие хозяева? Он тут один! Он смотритель музея-усадьбы. Вышел посмотреть - нет ли желающих посетить родовое гнездо Святополк-Четвертинских? Кстати, не желает ли пан Верховский осмотреть композицию?
- Желаю, - Семён приподнял пана Тадеуша и подтолкнул к дверям, - где тут касса?
Придерживая пана за хлястик пальто, Верховский шел за ним по главному коридору, выводящему в ту самую, круглую залу, от которой лучами шли коридоры. Пан Тадеуш нарочито громко рассказывал об архитектуре, стиль неоготика, редчайший в наших краях, а какая сохранность! А тут была картинная галерея, вот, сейчас мы с вами пройдем ...
- Ори громче, - Верховский еще раз легонько треснул пана по шее, - ори, чтобы знали - это Я иду.
Пан Тадеуш, дойдя до первой комнаты, в которой располагалось что-то вроде гардероба и стоял дурно пахнущий чужими носками короб с музейными тапками, вдруг вывернулся из рук Верховского, оставив тому свое пальто и помчался через анфиладу комнат, завывая:
- Пан Валерий! Княгиня! Меня хотели убить! В замке враги!
- Ах ты, шут гороховый, - Верховский скорым шагом бросился догонять Тадеуша, взлетел за ним по лестнице на второй этаж. Пан Тадеуш бежал, высоко вскидывая колени и вереща, как заяц. Верховский сам не понял, как очутился в крытой галерее, ведущей в башню, и вылетел к фонтану. Отдышался, оглядываясь по сторонам, и не заметил, как сзади него щелкнул замок. Обернулся - дверь заперта. Перед ним стоял Валерий, одетый нелепо и причудливо, как для маскарада - в плаще, в шляпе с пером и в алой полумаске. Тот самый мешок, который он приносил в башню, валялся в углу. Не отрывая глаз от Верховского, Валерий вытащил из мешка пистолет.
- А чего не фузею? - Верховский устроился на широкой каменной лавке, - или пищаль? Играешь все? - он закурил, - ну, как говорят в нашем советском кино, вами, гражданин, займется милиция, это ее дело. Точнее не менты, нет - контора тобой займется, Валера Чубко... тебя еще по зоне помнят, а ты тут хвост распушил напрасно, напрасно ... зачем чужую жену увез?
- Баба - мое дело, - Валерий сплюнул, - с бабой я сам. А что ты в мое дело влезешь - не знал. Не думал, что у Монки защитничек такой найдется, мне Танька на хрен сдалась, я Моночку сюда выманивал. Ты же понял, мне кольцо нужно!
- А, ну я так и понял, что часы-то у них в Одинцове били не сами по себе, - Верховский курил, - брось игрушку. Пальнешь, сам знаешь, что с тобой сделают.
- Ну да, ты ж у нас достояние СССР, как же, - Валерий сел на грубо сколоченный табурет, - только ты отсюда не выйдешь. Ты у меня заложник теперь.
- На кого менять решил? - Верховский говорил тихо, - на Мону?
- Мону я и так возьму. Я тебя на деньги менять буду. За тебя заплатят. - Валерий свистнул. Приоткрылась дверь, показался мятый цилиндр. - Тадик, сиди, стереги. Бумагу - Тадеуш протянул бумагу, - так, господин Верховский. Пиши Моне записку, пусть идет сюда. И без глупостей.
Мона сидела на оттоманке, сложив по-турецки ноги. Она вполне оправилась от вчерашнего, но Верховский приказал - и она осталась дома. Старостиха, не произнеся ни слова, принесла ей горячего молока с салом и мёдом, да еще с томленой луковицей. Мона с отвращением посмотрела в кружку и покачала головой. Та повела полными плечами, вышла. Пришла бабка, пригрозила Моне пальцем, расстегнула на ней рубашку, долго мяла Монины плечи, растирала грудь чем-то жирным, противно пахнущим, шептала что-то, плакала и сморкалась в огромный платок, затыкая его за обшлаг вязаной кофты.
- Пей, - она подвинула кружку, и Мона выпила. Тут же откуда-то взялась банка с белым мёдом, и бабка буквально впихнула ложку Моне в рот. Сразу захотелось спать, стало тепло, задурманило голову, Мона сама не поняла, как сползла на подушки, свернулась калачиком, и задремала. Бабка сидела на табурете, плела носки из серой овечьей шерсти, тенькала спицами, и все говорила, говорила, и ее слова вырастали в Монином сне в огромные буквы, буквы превращались в людей, в поля, в замок, в кареты, дороги ...
А жила-была в том замке панночка красавица, золотые волосы, барвинковые глаза, брови куницей, кожа как снег, бела, и любил ту панночку молодой пан, и сватался к ней, но злая мачеха не отдала падчерку за того пана, и ушел молодой пан на войну, и не вернулся. - Бабка плела свою сказку, а Мона слушала, и спала. - И решила отравить мачеха ту панночку, опоила маковым зельем, но та панночка не умерла, а сбежала из замка. Скиталась она, скиталась, в отрепьях, ноги в кровь разбила, и похитили её разбойники, а она у них жила, сама разбойницей стала. И поехала как-то раз княгиня в золотой карете ...
Мона так явственно видела то, что бормотала под нос старая бабушка, словно смотрела фильм, в котором сама участвовала. Она ощущала страх, голод, ее ноги мерзли и были изранены, платье ее износилось, и все плелась лошаденка, и колеса мягко катились по земле и гулко - по брусчатке. Мона увидела себя входящей в огромный зал, в зале поставлены скамейки, на скамейках сидят люди, а впереди - идет какое-то действие, движутся фигуры, а надо всем этим возносится к небу огромный Крест с распятием. И Мона плачет, и прижимает к себе куклу, а кто-то высокий, чье лицо закрыто капюшоном, тянет эту куклу к себе.
- Мамо, - громким шепотом сказал кто-то, - что вы, мамо? Вы зачем это ей голову вашими дурiстью опять забиваете? То сказки, то не правда, не слухайте её, Мона, мамо всё путае. Идите, идите, вам уж какие годы, а вы все забыть про панску власть не можете!
Староста встал рядом с оттоманкой, на которой лежала Мона Ли. Бабка, забрав вязанье в передник, молча отодвинула табуретку и ушла куда-то, за занавеску. Староста, оглядевшись по сторонам, приблизился к Моне. Та спала, и только ресницы вздрагивали, как будто она видела во сне какое-то движение. Староста еще раз осмотрелся и, взяв за пальчик Мону, резким движением попытался снять драгоценное кольцо. Мона проснулась моментально, отдернула руку и впилась глазами в старосту. Тот сел, как загипнотизированный и раскрыл рот.
- Только попробуй, - раздельно и внятно произнесла Мона, - исчезнешь ... в пыль превратишься.
- Да пошел ты, - Верховский отпихнул ногой табурет, - за кого ты меня держишь? - Валерий покачнулся, но удержал равновесие. Встал, поглаживая рукой кулак, Верховский успел заметить кастет. От удара в челюсть Семён увернулся, перехватил руку Валерия, и они, схватившись, начали кататься по полу. Валерий был помоложе и покрепче Верховского, но Семён дрался злее и жестче. Пан Тадеуш, забившись в угол, то всплескивал руками, то закусывал губу - глядя на драку жадно и уже прикидывая, на чьей стороне будет победа. Пока Верховский явно одерживал верх. Бил он не просто, чтобы показать силу, а именно так - чтобы уничтожить Валерия. Тот, понимая, что слабеет, закричал, да так, что от крика со стены сорвался щит с гербом Четвертинских:
- Танька! Беги к старосте! Ври, что хочешь, но чтобы Мона твоя была здесь! Нам кольцо до вечера нужно, беги, тварь, иначе не знаю, что с твоими пацанами сделаю, поняла?
Где-то вдалеке захлопали двери, дробно застучали каблуки, Верховский отвлекся на звук и тут же пан Тадеуш оглушил его, ударив по затылку каминными часами, стоявшими на полке. Потерявшего сознание Верховского пан Тадеуш и Валерий поволокли за ноги к фонтану.
Мона ходила по зале, скучала, - все её оставили. Старостиха, пригрозив, запретила дочкам ходить "до актерки", и те, умирая от любопытства, сидели в своей комнате и не сводили глаз с цветастой занавески, отделявшей от них залу. Когда Мона уже окончательно извелась от тоски и неясного беспокойства, в дверь постучали. Старостиха, зло сверкнув глазами из-под темных бровей, сросшихся на переносице, поправила плахту и проплыла в сенцы. Там она долго говорила с кем-то, и Мона слышала чей-то низкий, словно спотыкающийся голос и старостихину - скороговорку на два тона выше.
- Мона Пална, - старостиха просунулась в залу, - тут до вас ваша рiдна сестра прийшла. Пани Татьяна. Говорит, мол, дело какое у нее до вас. Виходьте. - Мона буквально подскочила, пролетела через сенцы, и увидела Таню, закутанную в какой-то платок, в тулупе до пят.
- Ой! Сестренка! - Мона задушила Танечку в объятиях, - Танька моя родная! Нашлась! Ты не представляешь! Ой, папа так волнуется! - старостиха навострила уши, а Мона изображала радостную встречу после долгой разлуки, - Танечка моя золотая! А где же Кирюша? Где Митя? - Таня мрачно молчала. - Тань, ты что? Случилось что? Мы с тобой так РАССТАЛИСЬ странно ... - Мона буквально сунула ей под нос руку - так, чтобы Таня видела кольцо.
- Мона, пойдем со мной, - Таня отводила взгляд, - пойдем, там это ... там Верховский ... того ... ногу сломал, просил, чтобы ты пришла, короче.
- Где он? - заорала Мона так, что подслушивающие их разговор дочери старосты отпрянули от двери, - где он? ГДЕ??? Пойдем, пойдем ... Мона схватила куртку, обулась, повернулась к старостихе, - Олеся, врача где тут искать?
- Та... - Олеся пожала плечами, - откуда я знаю? Муж придет, он кажет. Надо у лiкарню, так лiкарня в центре, где церква. Звiдки я знаю? Мы дома лечимся.
- Ну, народ, - Мона повернулась, - снега зимой не допросишься. И куда этот Игорёк делся? Как назло, когда нужно, никого нет, - и вышла на улицу, вслед за Таней. Только они пересекли центральную улицу, Мона схватила Таню за руку:
- Говори мне, что случилось? Я тебе, гадина, после того, как ты меня предала, ни на грош не верю! Что вы там с Верховским сделали, а? Ты же меня заманиваешь, я поняла! Только, ты, Танька, знай - ни мне, ни ему вы ничего дурного сделать не сможете. А вот я вам - смогу! На, - она сунула Тане под нос запястье, на котором носила отцовскую "Победу" - видишь часы? Смотри-смотри! Видишь? Циферблат - видишь? - Таня смотрела на Мону, как на сумасшедшую. - Вот, смотри, он светиться начал, еще вчера. А знаешь, что это? Вот стрелки сольются, а потом побегут и покажут время - и тогда кто-то умрет. Стрелки точно время покажут! Поняла? И Валерику своему передай. Я за тобой не пойду.
Таня вдруг захныкала:
- Пойдем, пойдем, они же убьют твоего Верховского, понимаешь ты ... ему кольцо надо, он детей у меня забрал, Мона ...
Мона стояла, щурилась на солнце, и думала. Нельзя сказать, что она была жестока, но перспектива оказаться в мрачной башне, из которой она чудом выбралась, её не устраивала. Не то, чтобы она не любила своих племянников, нет - но нельзя сказать, что она готова была погибнуть ради них. Верховский же ... вот, он, пожалуй, единственный, ради кого сейчас Мона могла пожертвовать собой.
- Идем, - сказала Мона, - раз такое дело. Детей, конечно, жалко. А зачем ты вообще сюда потащилась? Чего тебе дома не сиделось? Денег мало было?
- Нет, - Таня шла и плакала, - я его люблю-ю-ю ...
- Кого? изумилась Мона Ли, - этого бухгалтера облезлого? Обезьяна какая-то.
- Да что ты понимаешь! - Танечка остановилась, - что? Вокруг тебя вечно мальчики влюбленные, с детства, пальчиком ткни - любой - твой! А я? Я не хуже тебя ничем! Я тоже хочу, чтобы меня любили, да! А мне все идиоты и мямли какие-то попадались, а Валерочка, он, знаешь ... он рисковый, он азартный, он ничего не боится, он все может! Он настоящий мужик! Он аристократ! Князь! Этот замок - его! Ну, наш! Мы его купили, и теперь мы с ним тут ... мы - я буду княгиней!
- Стоп-стоп-стоп! Купили? Ну, теперь понятно, кто спер мои деньги! Бухгалтер твой и спер! А на них вы себе домик купили? Нормально ... мою маму убили за эти деньги! Тебе кто дал право? У, подлая ты, Танька! - Мона набросилась с кулаками на Таню, но пробегавшая мимо стайка ребятишек остановилась, окружила их плотным кольцом, начали гикать, свистеть, кричать "давай-давай", подошли взрослые, какой-то парень ухватил Мону за шиворот, кто-то оттащил Таню. Мона была в ярости, у нее сердце стучало так, что казалось, вот-вот вырвется из груди.
- Позже поговорим, - Мона тяжело дышала, - позже. Ты мне все вернешь. До копеечки.
До замка они шли молча, а толпа ребятишек двигалась за ними на почтительном расстоянии, но не отставала. У ворот они встали, боясь, видимо, заходить внутрь - каждая мать в Четвертне стращала ребенка этим "замком", говоря, что в нем живет нечистая сила. Как только они оказались внутри, Танечка совершенно переменилась, ощутив себя хозяйкой, стала надменной и уже приказывала Моне Ли, куда идти. Через комнаты второго этажа, совершенно пустые, они вышли галереей к башне, Танечка постучала условным стуком, дверь отворилась. Верховский, со связанными руками, сидел на каменном полу. Кровь из разбитой головы запеклась и вид его был ужасен. Валерий прохаживался около фонтана, страшно довольный. Он похлопал Танечку по щеке, и рванул к себе Мону.
- Красавица, вот уж, и вправду - красавица. Королева! А ты стала еще лучше за этот год, что я тебя не видел, - помещение освещалось смоляными факелами, дым от них был едкий, а свет призрачный, - Таньку заточу в монастырь, женюсь на тебе, детка. Будешь княгиней Четвертинской, в золотой карете будешь ездить, с золота кушать, а Танька тебе прислуживать будет ...
- Что??? - Танечка выпучила глаза, - ты что сказал? Так ты меня вот на какое место определил? Ну, Валерочка, не выйдет! Слишком много я о тебе знаю, - она бросилась к нему, но Валерий пнул ее в живот коленом, - сиди, где стояла. У меня будет молодая жена ... ну, что, княгиня Куницкая, свадьбу сыграем?
- Да пошел ты, - Мона сама удивилась тому, что она выражается, "как грузчик", - я познатнее тебя буду. Так что, пан бухгалтер, тебе не обломится ...
Часы на запястье Моны уже светились ярко, как фонарик. Мона скосила глаза на стрелки - они соединились, потом пара больших стрелок замерла, и показывала 23.15, а маленькая пара, не останавливаясь, бежала по циферблату. Ну вот, - сказала себе Мона, - будем ждать. Но кто? - Часы нагрелись так, что обожгло запястье. Пара маленьких стрелок слилась на цифре "12".
Игорек, просидев с шофером полдня в уюте обычной столовой N2, до того накачался пивом и наелся бигоса, что еле стоял на ногах. Дойдя до дома старосты, он увидел, что рядом с "Волгой", которая привезла их, стоит еще и УАЗик, с военными номерами. Игорёк протрезвел, собрался и вошел в дом прямо, даже не задев дверей. В зале было несколько человек в офицерской форме, и двое в гражданском, они сидели за столом, перед ними были разложены какие-то бумаги. Сам староста, то белея, то багровея, отвечал на вопросы и, казалось, приседал от страха.
- А, вот и товарищ Первухин, если я не ошибаюсь, - сказал важный, с майорскими погонами, - доложите нам, где сейчас пребывает товарищ Верховский и гражданка Коломийцева Нонна Павловна?
- Да я откуда? - Игорёк икнул, - я того, товарищ майор, я вышел, а он ушел. Ну, я вернулся, а вот вы есть, а его нет ...
- Сядьте, - майор сморщился, - кто из членов семьи присутствовал в доме, когда его покинула гражданка Коломийцева? Прошу отнестись серьезнее, речь идёт о жизни и смерти. Товарищ староста, предъявите всех, прописанных, и быстрее.
Староста, едва держась на ногах, крикнул в соседнюю комнату:
- Все сюда, все! Олеся, мамо, Наталка, Оксаночка, подьте сюды! Пан офицер наказав! Вiн маэ що сказати!
Вышли все, бабка - самой последней, опираясь на сучковатую палку. Военный повторил вопрос, все молчали. И, только после того, как он дотронулся до кобуры, разом заговорили Наталка и Оксана:
- Ой, вы знаете! К Моне сестра пришла! Матуся с ней гуторила, а потом сестра сказала, чтобы Мона за ней в замок шла, и Мона пошла. Они так кричали, что мы слышали. Ой! А еще Мона ее спросила, где значит, будут ихние Кирюша и Митя. Вот.
- Молодцы девочки, - похвалил майор. - А вот тебе, гражданка, будет стыдно, если что случится. А то и статья будет. За введение следствия в заблуждение. Окопались тут, бандеровцы, мать вашу! - угрюмый в гражданском стукнул кулаком по столу.
- Так, ну, скоренько, шибче хлопчики, - сказал незаметный, мелкий, сидевший за столом в обычной куртке, - базарить нет времени. Усатого бери. Пусть дорогу показывает.
- А я? - спросил Игорёк.
- Дома сиди, с тобой отдельно поговорим, - и все разом поднялись из-за стола, и вышли, громко топая по домотканым половичкам.
- Тьфу, антихристы, - плюнула им на след старуха, - застращали, ироды. Ничего, скоро наша рiдна власть вернется! - и она погрозила пальцем.
- А ваша власть какая? - глупо спросил Игорек.
- Какая надо, - ответила старуха, - а ты бы пил поменьше, а то печенку сорвешь ... паньска влада ...
Верховский очнулся, дернулся - руки связаны. Выругался, попытался достать ногой Валерия, который с довольным видом ходил вокруг фонтана, поглядывая в сапфировую глубину.
- Что ж? - Валерий встал, закутался в плащ, выставил вбок руку, - господа! Мы с вами имеем честь присутствовать при заключительном акте нашей трагедии. Сейчас на ваших глазах наша красотка, наша будущая княгиня Мона, а что она княгиня - не сомневайтесь! - передаст мне свое фамильное кольцо! Как это вовремя выяснилось, что Мона у нас Куницкая, а? Теперь мы с ней равны! Тадик, сюда! - из-за двери показался пан Тадеуш, он был в белом колпаке наподобие докторского и в пиджачной паре, - пан Тадеуш, не откажите мне в любезности - принесите-ка сачок! Танька, не смей портить мне праздник ... я так долго шел к этой минуте, я потратил столько сил! Что есть гонка за призраками, если в конце нет победы? Какую я выстроил схему, какой разыграл гениальный спектакль! Как вы послушно играли, мои дорогие тряпичные куклы! Мону оставлю в живых, ах, детка моя, я пленен твоей красотой! Сейчас мы снимем колечко с твоего нежного пальчика, а ровно в полночь! В полночь! Во всех сказках непременно все случается - в полночь! В полнолуние! Свет пройдет через самый крупный бриллиант твоего кольца, и покажет нам, куда этот князь Антоний Святополк-Четвертинский зарыл все, чем владел, понимаешь ... Как эти князья любили дурацкие прятки?! Нет, чтобы просто положить бабки в банк? Или зарыть под дубом? Непременно нужны тайны, романтизм. Зачем? Тадик? Я жду! - Тут же распахнулась дверь, и медленно вошел пан Тадеуш с сачком. Сачок был не простой, не из сетки, нет, это был конус из плотной ткани, натянутой на обод. - Тадик, - скомандовал Валерий, не обративший внимания на какой-то особый испуг Тадеуша, - держи сачок ровно у края, а я опущу ручку пани Моны. Колечко - прыг, а мы его - хоп! Валерий вытащил из кармана брюк часы-луковицу, открыл крышку, покачал головой. Ждем. Еще восемь минут. А, кстати, Моночка, на - полюбуйся на свой фамильный герб. - Валерий бросил Моне свернутый свитком листок. - Это герб Боньча. Герб Куницких, недурно, а? - Мона развернула листок - на нем был изображен ... Белый Единорог, точная копия её Ки-Риня. Неясный шум, такой, какой производит осыпающийся песок, послышался откуда-то со стороны замка. Это было еле слышное шуршание, но в нем был какой-то металлический звучок. Валерий стрельнул глазами в раскрытую дверь, тут же подал знак Тадеушу:
- Закрой, болван! Мона, руку, - и, схватив Мону, потащил ее к фонтану. Верховский силился встать, но не мог, и только мука была в его глазах. Валерий опустил руку Моны в ледяную воду фонтана, пан Тадеуш подвел сачок - и ... кольцо, соскользнув с безымянного пальца Моны, прошло сквозь ткань сачка, как луч, и, посверкивая, опустилось на дно, в глубину. Ярость, овладевшая Валерием, была страшна.
- Я догадался, - кричал он, - я понял! Это кольцо может быть только на твоем пальце! Прекрасно, сейчас ты за ним нырнешь, я утоплю тебя, но ты мне достанешь это кольцо! - И он, обхватив Мону за талию, попытался спихнуть ее в воду. Мона набрала полные легкие воздуха и задержала дыхание. Ледяная вода обожгла ей лицо, и Мона понимала, что сейчас она упадет в колодец, и выплыть ей вряд ли удастся. Из последних сил она вывернулась, вцепилась в Валерия и буквально повисла у него на шее. Тут кто-то и толкнул Валерия в спину и он, не удержав равновесия, упал в колодец вместе с Моной.
Хорошей пловчихой Мона не была, даже на съемках в Крыму она, хотя и торчала на море целыми днями, но плавать отваживалась редко, но тут - от страха и ярости она решила бороться до последнего, и пыталась оттолкнуть от себя Валерия и схватиться за каменный бортик фонтана. От ледяной воды сводило ноги, и секунды растянулись в бесконечность. Верховский на коленях дополз до колодца-фонтана, пытаясь хотя бы как-то помочь Моне, но руки! Руки были связаны! И вдруг он ощутил чье-то прикосновение - кто-то перерезал веревку, и Верховский, перегнувшись через край, со всей силы ударил Валерия в висок руками, сцепленными в замок, и тот от неожиданности выпустил Мону. Верховский схватил Мону за шиворот и буквально втащил ее на бортик. Мона хватала воздух ртом, а Валерий, которого поддерживал на поверхности плащ, вдруг как-то затих и начал медленно погружаться на дно. Мона еще дрожала, когда в галерее стали слышны шаги.
- Ну вот, как в кино, - Верховский прижимал к себе Мону, - помощь подоспела вовремя.
Пока помещение заполнялось военными, пан Тадеуш юркнул в дверку и исчез. Танечка же, потрясенная случившимся, рыдала - у нее началась истерика.
- А где наш главный? - спросил майор, - наручники на кого надевать?
- Водолаза вызывайте, - сказал Верховский, - успеете, пока его там, в колодце, черти не съели.
- Да он нам живой нужен, - майор разозлился, - какого хрена вы его в колодец бросили?
- Он сам полез, товарищ майор, - Мона уже дрожала не на шутку, - он водички попить захотел ...
- Шутите? - майор щелкнул пальцами, - давай врача сюда, быстро. Девчонка совсем тут от холода ... уже коркой покрывается, прям Спящая Королева. Или как там? Снежная Красавица? Ну, неважно, грейте ее, а мы тут пока осмотрим все.
Пока Мону, укутав в армейский полушубок, несли к выходу, где стояла машина "Скорой помощи", с ней поравнялся солдатик, такой, росточка небольшого, с желтоватым, шафрановым азиатским лицом, и сказал на плохом русском:
- Девушка, вот, вы потеряй я нашел, - и ловко надел на безымянный палец драгоценное кольцо.
- Стойте, стойте, - закричала Мона Ли, - кто вы? Кто? Вас кто прислал?
- Ты с кем разговариваешь? - спросил Верховский, который нес Мону на руках, - тут нет никого?
- А солдатик? - Мона подняла на Верховского свои чудесные глаза, - Солдатик? Ну, такой, вроде узбека, или ... - она не произнесла "корейца", - такой, ну ... с раскосыми глазами?
- Да нет тут никого, - Верховский поцеловал ее в мокрые волосы, - там только из медслужбы ребята, но они в гражданском. Не думай, это тебе показалось, не думай ни о чем. Я - рядом. Тебе померещилось.
Вечером Мону и Верховского вызвали в помещение школы, где расположились приехавшие.
- Как чувствуете себя, Нонна Павловна? - спросил майор, - согрелись?
- Да, - сказала Мона, - все отлично. - Кольцо она на всякий случай перевернула камнями вовнутрь, и на пальце был виден только золотой ободок.
- Нонна Павловна, - майор писал что-то на листках бумаги, остальные приехавшие были заняты - кто-то говорил вполголоса по телефону, кто-то рассматривал пухлые папки со скучной надписью "Дело", а в соседнем помещении допрашивали Танечку. - У НАС к вам, Нонна Павловна, сознаюсь, вопросов накопилось множество. - Майор пододвинул к себе такую же, как у других, папку. На ней было выведено чернилами "Коломийцева (Куницкая) Нонна Павловна (Мона Ли)".
Пока Мона в изумлении читала надпись на "своей" папке, к майору подошел незаметный человек наружности весьма обычной, и, наклонившись, что-то сказал майору на ухо.
- Так-так, - тот постучал карандашом по столу, - когда врач констатировал смерть?
- Полночь, - отчетливо сказал человек в штатском, - причина смерти, - он понизил голос, - разрыв сердца.
- Не утоп, значит?
- Никак нет, скорее всего, спазм сосудов. В Москву на экспертизу отсылаем.
- Разумно, - майор подвинул к себе папку, - значит, не убийство. - Ну, дождемся, все-таки результатов. Так-так ... гражданочка Коломийцева ... не нравится мне вся эта история, понимаете?
- А я тут при чем? - Мона широко открыла глаза, - он меня утопить хотел! Интересно, я же еще и виновата?
- Пока я вас ни в чем не обвиняю. Пока! - майор листал дело Моны Ли, - смотрите, как все любопытно выходит? Там, где вы появляетесь, начинают происходить странные вещи?! Вот, Ташкент. Похищение. Освобождение. Арест высших чинов республики. Крым. Съемки. Трагический случай в Судаке. Гибель актрисы, вот - утонула при невыясненных обстоятельствах ... Ваша мать убита, деньги пропали, а потом вдруг эти деньги появляются у вас, Нонна Павловна, не так ли? Вы следствие об этом не предупреждаете, я правильно излагаю? Вот, дальше - училище. Вы бросаете учебу, тунеядствуете. Умирает генерал Порохов, в доме которого вы живете. Вот вы попадаете в Луцк, а вот - Четвертня. Чем вы тут заняты? Какие общие дела у вас с гражданином Валерием Чубко?
- С кем? - Мона сделала вид, что удивлена, - с каким Валерием? Я не знаю никакого Валерия.
- Конечно, вы знаете его. Вы его прекрасно знаете! Вы его в колодце утопить хотели, а познакомиться забыли! - майор захохотал, довольный собой, - итак, откуда вам известен Валерий Чубко? А заодно подумайте и над тем, какое отношение вы имеете к смерти генерала Порохова? А к смерти его адъютанта Дмитрия Шестакова?
- А он разве умер? - Мона приподнялась со стула.
- А вы не знали, конечно? Он получил пулевое ранение в доме вашего отчима, и вы находились там в этот момент. Ну что, говорить будем, или как?
Мона сидела, не понимая, что происходит.
- А где Верховский, - только и спросила она.
- Его допрашивают, - спокойно ответил майор. - Пока он проходит по делу убийства Валерия Чубко - как свидетель, а вот по делу смерти Шестакова - как подозреваемый. Я вам это, Мона, сказал только из уважения к вам, вы ... такая красавица ... мне не хотелось бы, чтобы у вас были неприятности ... мы можем, я думаю ... при вашем чистосердечном, так сказать ... и вот, там по делу кольцо какое-то проходит, старинное, необычайной ценности ... так это - вы же понимаете? Государству принадлежит, а не вам. Нужно сдать. Под расписку, конечно.
Мона продолжала молчать. Она просто отказывалась поверить в абсурдность ситуации, в которую она попала. Было ясно, что никакой Ки-Ринь её не спасет, и не появится Ли Чхан Хэн. Она пропала.
- Вы меня арестуете? - дрожащим голоском спросила Мона.
- Увы, увы, - майор сделал запись на листке, - пока не могу. Вы у нас еще несовершеннолетняя. Но три месяца пролетят быстро. Так что - думай! Думай! Натворила делов! - майор перешел с "вы" на "ты", побагровел, повышая голос, - тебя и на полную катушку можно, и на вышку ты вполне заработала! Ты что себе думаешь? Глазками будешь хлопать? Да ты враг есть, самый настоящий! Мы уже знаем, какого ты роду-племени, белая кость, голубая кровь! Мы тебя научим Родину любить! На зону пойдешь! Там знаешь, что с тобой там сделают, с-с-с-учка! - Мона закрыла глаза. Майор встал, размялся, поправил портупею, - тебя из нашего ведомства переведут в Министерство внутренних дел, это понятно. А пока под нашим надзором побудешь. Нурманлиев! - в дверях появился солдатик с непроницаемым восточным лицом, - как звать?
- Бахыт, товариса маёра.
- Учить тебя, урюк, бесполезно, - майор закрыл папку, - вот, будешь сопровождать эту гражданку. Головой отвечаешь, понял?
- Поняла, поняла, товариса маёра, силидить буду.
- И куда мне теперь? спросила Мона.
- Туда же, в дом старосты. Пока - туда же, - и майор дернул шеей в тугом подворотничке.
- Ну, что, Семён Ильич, - следователь разговаривал с Верховским в школьном классе и на доске еще осыпался мел с надписи "З новим роком!" - я вижу, беседа у нас с вами не клеится?
- Клеишь плохо, - тихо сказал Верховский, - а шьешь хорошо. Не пойму, кто вас сюда прислал, вы же не столичные, по говорку слышу - с Киева, а что за интерес у Киева к моей скромной персоне?
- Вы ошибаетесь, гражданин Верховский, - ошибаетесь, разделяя советскую власть на центральную и республиканскую. Мы одному делу служим. И давайте не будем оказывать препятствий. Так, - следователь вытащил из очечника шикарные "хамелеоны", - меня интересует недавний эпизод убийства гражданина Валерия Чубко. Вот, показания свидетельницы - Коломийцевой Татьяны Павловны, которая свидетельствует ... а, вот - "Верховский ударил Валеру в висок и тот сразу утонул". Ну, что можете заявить по этому поводу?
- Бред, - Верховский вытащил пачку сигарет, - закурю? Этот тип меня избил, связал мне руки, и на моих глазах начал топить девушку, а что бы вы сделали?
- Я бы милицию позвал, - следователь чиркал что-то на листе, - а как же вы со связанными руками его ударили?
- Мне кто-то веревку перерезал, вот я и бросился ее вытаскивать из воды.
- Ага, кто-то. Осталось выяснить - кто? Ну, тут факт неумышленного убийства налицо. Ну, состояние аффекта, ладно. Но есть и особая жестокость? Утопил! Есть и предварительный сговор - с гражданкой Коломийцевой Нонной, есть личный интерес. Это весомо, весомо. Если, Семён Ильич, мы к этому добавим ваши предыдущие подвиги - пьяные дебоши, драки, контрабанду ...
- Да какую контрабанду? Я джинсы сыну привез, вы же знаете! - Верховский дернул ртом, - что же вы всякое дерьмо подбираете, нечем заняться?
- Вы осторожнее, с поворотами-то! - следователь повысил голос, - сейчас еще и концертную деятельность вашу поднимем, администратора вашего допросим, и я уверен, что тут ниточки совьются, как надо ...
- Зря стараешься, - Верховский лег грудью на стол, - ты же знаешь, КТО за мной стоит?
- Это в Москве, может, и стоят, - следователь строчил, не отрываясь, - а тут ты, Семён, попал. Тут Украинская ССР. И у нас тут к тебе претензии. И Москва тебе ничем не поможет. И бабе твоей, кстати.
Верховский вскочил, попытался схватить следователя за лацканы пиджака:
- Ты что говоришь, гад! Ну, ты меня посадишь, я стерплю! Но только тронь Мону! Даже думать не смей, я тебя вперед успею ... - он не договорил, на крик следователя вошел человек в форме, козырнул и, стесняясь, предложил Верховскому последовать за ним. - Я что, под арестом? - спросил Семён Ильич, - или как?
- Да вы не думайте, какой арест, - следователь опять перешёл на "вы", - идут следственные действия, вы просто проходите по делу, как свидетель. Но вы под подпиской о невыезде, разумеется. Таковы общие правила. Давайте я вам повестку отмечу, - он подписал листочек бумаги.
- Ничего себе, - подумал Верховский, - они тут за день штаб организовали. С этим у нас проблем нет. Вслух спросил, - я могу быть свободным?
- Вас вызовут, - ответил тот, - и, будьте осторожнее. В плане - глупостей не делайте.
Таню допрашивать было бесполезно. Истерика, начавшаяся у нее в башне, затихла было, но на допросе началась с новой силой. Пришлось даже вызывать врача. Тане сделали укол и оставили тут же, в школьном медпункте. Тучи сгущались, дело принимало совершенно иной оборот, и было непонятно, как из него выбраться.
- Горяша, - Верховский налил Игорю, потом себе, - Горяша, давай, друг - спасай. Нужно мчать в Москву, поднимать всех, и пусть из театра делают ходатайство, из "Москонцерта", и, главное, найди Сергеева, он знает, с кем связаться из конторы. Дрянь дело, пустяк - а раздувают на большой срок. Не пойму, откуда ветерок-то? Кому надо? Кто донес? Они здесь про Одинцово никак знать не могли, да и левак с концертами - не их конторы дело?!
- Ну, Семён, - Игорь выпил свой стакан залпом, - ты ж понимаешь ... ты у нас один такой на весь Союз. Кому-то не нравится, кто-то тоже хочет быть одним-единственным ...
- Да не крути ты, - Верховский потер затекшую шею, - выезжать тебе нужно сегодня, я с шофером договорюсь, до Киева довезет, поможет с билетами, или военным бортом полетишь. Спешить надо, закроют меня - все, и я пропал, и Мона. Собирайся, Горяша.
- А с чего ты взял, что куда-то хочу лететь? - Первухин откинулся на спинку стула, размял папироску в пальцах, - с чего ты, Сёма, вообще взял, что я у тебя мальчик на побегушках? Как же мне надоело твое спесивое самодовольство, твоя уверенность в том, что ТЫ - лучший! Как же! Самые красивые бабы - твои, роли - тебе, а мне так, второй планчик? Кто сказал, что ТЫ лучше меня поешь? Да у тебя голоса нет, Сёма, ты гитару рвешь, а играть не можешь! А всё - тебе, бабло, валюта, рестораны, загранка - тебе! Ленка Витали - тебе! Да ты ногтя ее не стоишь, сколько она из-за тебя вены резала, а ты ... кой ляд тебе эта кукла малолетняя сдалась? Тебя как подменили! А на хрен? Там ни мозгов, ничего - глазками только хлопает, а, небось, не дала еще? А? Не дала ... и не даст, Сёма! Придет мальчик типа Архарова, а ты потом пулю себе в висок пустишь от несчастной любви. Не поеду. Пошел ты ...
Верховский уперся лбом в сложенные на столе руки:
- Одно хорошо, Игорёк. Я хоть узнал, что ты за гнида есть. Я-то тебя за лучшего друга держал. Ошибся. Поделом. Зависть тебя, Игорёк, зависть жрёт. Ну, на сцене померимся. Кто - кого. А сейчас - уходи. Уходи, куда хочешь. Уходи, прошу, зашибу ведь, Игорь, - Верховский сцепил руки так, что стали видны вздувшиеся вены. Первухин выскочил, вернулся, покрутил у виска, пнул дверь ногой и ушел. Верховский уснул за столом. Староста вошел на цыпочках, убрал стаканы, приоткрыл форточку и уже влажный, февральский воздух вполз осторожно, выпустил едкий сигаретный дым и стал заполнять хату, заставив чихнуть спящего кота.
Утром Верховский проснулся с тяжеленной головой, все тело ныло, на душе было погано. Сполоснув лицо под рукомойником, заглянул в залу - Мона спала тихо, как спят набегавшиеся за день дети. Он посмотрел на нее, выдохнул, и вышел на улицу, в яркое, солнечное утро.
- Эй, пацан, - он свистнул пробегавшему мимо школяру с ранцем - где тут почта у вас?
- А вот, дяденька, - и пацан показал направо, - туда, а там навроде что церква стоит, так ровно против её пошта и буде.
- Добре, - Верховский пожал ему руку, - выручил.
На почте было многолюдно. Отправляли посылки, зашивая их тут же, на крытых синим линолеумом столах, писали чернилами адреса всего СССР, отправляли сало, сахар, лук, сушеную малину, даже варенье. Бабки и деды стояли за пенсией, прижав к груди серенькие книжицы Сберегательной кассы, а девушки надписывали на конвертиках без марок адреса полевых почт. Верховский встал в общую очередь, посмотрел на рукописный плакат "Москва зараз не отвечает, чекайте" и принялся изучать образцы заполнения квитанций. Телефонистка, узнавшая его, едва не упала в обморок, и спросила,
- Вам Париж або Лондон, так?
- А что, соедините?
- Ой, та що вы, нет, конечно. А вам куди дзвонити?
- Мне Москву, будь ласка, красавица! - Телефонистка, взяв бумажку с номером, стала дозваниваться до Москвы, успев известить кого надо о том, что гражданин Верховский звонит в Москву по такому-то номеру. - Соединяй, - ответил "кто надо".
- Первая кабинка, - сказала телефонистка, - пятнадцать минуточек у вас.
- Повезло мне, барышня, - и вот уже Верховский, не стесняясь никого, кричал надсадно в трубку, - Лена, Ленка! Спасай! Прости, что хочешь делай, но спасай меня, Ленка! - И на том конце провода усталая и зареванная Лена Витали говорила скороговоркой, зная, что прослушивают:
- Семён, я все сделаю. Я найду, кого надо. В театр, да. В "Нью-Йорк Таймс", "Фигаро", да, все газеты, радио "Свобода" да, посольство да, я все сделаю, Верховский, сволочь моя, я люблю тебя, я тебя вытащу.
- Лена, - Верховский набрал воздуха, - спаси Мону.
- Твою маленькую дрянь? Ни за что! - Лена Витали собралась бросить трубку.
- Лен, я умру без нее. - В разговор влезла невидимая телефонистка "ваше время истекло, роз'едную", и на последней секунде Лена успела сказать, - и её, хоть ты и сволочь.
- Ты как позволила? А? Дура набитая! - орал майор на насмерть перепуганную телефонистку, - тебе что приказали? А? ДОЛОЖИТЬ!
- Вы-вы-вы ... сказали ... не пе-репят-сты-ты-во-вать, - заикалась телефонистка, - я ж как поняла? Соединить в смысле? Ну, а как они если скажут что не то, то вы ж сами ...
- Э-э-э, пишу тебе служебное несоответствие, пойдешь почту на хутора носить, - майор так хлопнул дверью, что треснуло стекло в шкафу.
К вечеру следующего дня прерывистая речь дикторов "вражьих голосов", то пропадая, то появляясь в ореоле чудовищного треска глушилок, поведала, что "в городе Луцк Украинской ССР задержан бард Семён Верховский, известный своей критикой правящего режима, вместе с начинающей кинозвездой Моной Ли. Им предъявлено обвинение в противозаконных действиях за разжигание антисоветских настроений и грозит тюремное заключение. Посол США вручил ноту протеста ... Хельсинкская группа ... Комитет по правам человека ... мировая общественность" - и так далее. Лена Витали, вылетевшая в США, дала интервью всем крупным газетам, в которых обвинила советские власти в преследовании инакомыслящих.
На утренней летучке в Конторе Главный устраивал разнос, текст которого невозможно привести из-за обилия нецензурной лексики. Суть сводилась к следующему - почему это у нас республиканское ГБ берет на себя функции государственные? И кто упустил Верховского из Москвы? Кто вел наружку? Кто прослушивал? Что связывает Верховского и Мону Ли? Отвечать на это предстояло в рабочем порядке, а пока сам Сергеев вылетел в Киев с группой товарищей - за Верховским. А заодно и поменять кое-какие фигуры на шахматной доске. Приближалось время, которого боялись почти все - приближалась смена власти.
- Мон? - Верховский сидел на оттоманке, спиной к настенному ковру, а Мона лежала на животе и смотрела в окно, - Мон?
- Чего?
- Мон, я тебя люблю, - Верховский, говоря с ней, робел, как мальчишка, - а ты?
- Сём, ну люблю.
- Нет, ну почему "ну"? Мон, у нас так ничего и не было ...
- А где ты хочешь, чтобы было? Вон, за стеной все уши навострили, гостиницы в этой Четвертне нет, куда деваться? В замок? В Москве у тебя, Сёма, между прочим, жена ...
- Ну, ладно, ладно, ну - не злись, - Верховский закинул веревочку с газетным бантиком на пол и следил за кошкой, которая пыталась схватить бантик. Постучали в окно, потом - в дверь. Запорошенный снегом майор и еще двое в штатском вошли.
- Так, гражданин Верховский, и гражданка Коломийцева, собирайтесь. Сейчас на следственный эксперимент поедем.
- Куда? - вяло отозвалась Мона, не поворачивая головы.
- В усадьбу и поедем.
- Не поеду, - сказала Мона.
- Силой повезем, - майор зыркнул на кольцо, - не усугубливайте.
- Не усугубляйте, - поправил Верховский.
- Шибко умный? - спросил майор, - сейчас поубавим.
- Поехали, Семён Ильич, - Мона грациозно потянулась, - товарищам колечко, судя по всему, приглянулось.
Четвертня - для поселка велика, для города - мала, но слухи уже ползли, и гудела Четвертня потревоженным ульем. Мона Ли и Верховский вышли на двор, расчищенный от снега, и, не торопясь, дошли до машины.
- Тесновато будет, - пожаловалась Мона.
- Тебе автозак прислать? - огрызнулся майор. Верховский было дернулся, но Мона сжала его руку. В замке уже расположилась бригада следователей, было натоптано, накурено, что-то выносили в кофрах, грузили в машину.
- Серьезно взялись, - Верховский остановился закурить, - банду ищите?
- Вы, гражданин, свой юмор бросьте, не на эстраде, понимаешь! - майор был зол, - давайте в башню! - Мона уже могла найти дорогу с закрытыми глазами, шла уверенно, по пути отмечая, как обеднела обстановка. В башне было полно народа. Освещали все переносными лампами, было жарко и влажно.
- Так, Коломийцева, руку в колодец опускайте, а вы - майор обратился к человеку, увешанному аппаратурой, - фиксируйте момент погружения. Мона села на край:
- Так тут воды нет? Куда воду дели? - Дно колодца не было видно, но было еле слышно, как пульсирует родник, пытаясь заполнить колодец.
- Вода откачана, для чистоты эксперимента, руку! - майор схватил Монину руку и поболтал ей внутри колодца. Кольцо осталось на пальце. - Воды, мать вашу! - Принесли ведро. - Давай, давай, суй в ведро! - Мона покорно опустила руку в ведро. Кольцо осталось на пальце.
- Товарищ майор, - кто-то крикнул снизу - вода прибывает, мы уже откачать никак не можем! Что делать?
- Плавать будешь, нырять, что делать! Идиоты все! - Майор заложил руки за спину, прошелся по кругу. - Давай ждать, когда поднимется, а вниз водолазов спустим.
Мона едва заметно улыбнулась и сощурила глаза - как пантера, потянулась и сказала, едва не мурлыча:
- Я бы водолазу не доверяла, нет. Вдруг себе возьмет? А вам ведь именно кольцо нужно, так ведь?
Тут к майору подошел кто-то в гражданском, и стал, волнуясь, говорить майору на ухо. По мимике было ясно - вести дурные. Майор чертыхнулся, скорым шагом отправился за ним, на ходу со злостью ударяя кулаком по стенам. В комнатке, напоминавшей кладовку, сырой и темной, был установлен полевой телефон. Майор схватил трубку.
- Ты, майор, не сильно там перетрудился? - говорили из Москвы, а слышно было, как из соседней комнаты, - немедленно самодеятельность прекратил, понял? С Верховского и с Коломийцевой все снять, дела передашь Сергееву. Вы что там, уже не в СССР? Самостийные? Я тебе объясню, кто дома хозяин, если ты подзабыл?
- Я-то помню, - шипел майор, - хозяин из наших, громодянин начальник, и новый будет - из наших. Наши юга против ваших северов всегда будут первые!
- Ну, это мы посмотрим, - "Москва" сердито засопела, - а пока тебе приказ - все прекратить. Да, кстати - что вынес, поставь, где лежало. Не твое. От так, понял меня? Или тебе в тишине камеры лучше думается, а?
Верховского с Моной молча вернули в дом старосты, который каждый день молил Бога об одном - скорее бы все съехали из его дома - куда угодно! Хоть в Москву, хоть в тюрьму!
- Мона, Мона! - Мона шла по улочке - гуляли с Верховским, целомудренно взявшись за руки, - Мона!
- Таня? - Мона обернулась.
- Мона, кольцо с тобой? Сегодня нужно, сегодня полнолуние. Сегодня! Я тебя жду у замка. Не говори никому, - и Танечка отступила в темноту.
Мона Ли тряслась так, будто шла по канату над пропастью. Чего она ждала от этой ночи? Она сама не знала. Разгадки всех тайн? Избавления от чего-то темного, так долго владевшего ею? Исполнения мечты? Мона сама не знала, но ей было страшно. Опять повалил снег, мягкий, теплый, ватный, он глушил шаги, скрывал от посторонних глаз дома, и мир исчезал, только мерцали огоньки, да вырастала шапка на уличном фонаре. Танечка ждала Мону у башни. С круглой башенной крыши съехал снег, крикнула невидимая в темноте птица, ухнуло где-то в глубине замка. Таня обогнула башню, поманила за собою Мону.
- Пошли, сегодня должно быть полнолуние. Нам обязательно так надо.
- Тань, - взмолилась Мона, - я боюсь прям. Что это за тайны, мы как будто кино снимаем, какие-то замки, луна, Тань, ну ты взрослая, ты же мама уже сама, это ж сказки, ты же понимаешь? Это же бред, как Волшебная палочка, Кощей Бессмертный! Этого же нет!
- Ага, - Танечка еле шла, так сильно занесло тропинку, - нет, конечно. А кольцо, которое возвращается тебе на палец? А? Само?
- Ну, его кто-то находит, - неуверенно сказала Мона.
- А часы у тебя? Почему они показывают время ... ну, когда кто-то ... ой, я боюсь! Я сама боюсь, и теперь Валерочки нет, вдруг что-то случится? А вдруг там вампиры???
- Я не пойду, - Мона встала, - иди сама.
- Мон, не бросай меня, - заныла Танечка, - пошли. У меня фонарик.
- Ты бы еще свечку взяла, - и Мона пошла за Таней - шаг в шаг.
В замке пахло странно - плесенью, угаром от печек, чем-то сладковато-приторным, как духи, и от этого во рту все время ощущался противный металлический привкус. Шли впотьмах, экономили батарейку. Под ногами все время что-то лопалось, как будто они наступали на стеклянные лампочки. Таня вела Мону совсем другим путем, через какие-то потайные дверки, по лесенкам - ступеньки вели то вверх, то вниз, и казалось, что они находятся по-прежнему на одном уровне. Мона держалась рукою за стены, и ощущала пальцами то мягкий шелк обоев, то грубую каменную кладку, то шероховатую кирпичную, то вдруг пальцы трогали что-то влажное и липкое, а то теплое, как печной бок. Наконец они вышли, судя по всему, на верхний этаж. Таня включила фонарик, обвела лучом стены. Комната была круглой.
- Как это? - Мона озиралась по сторонам, замок-то ровный, как прямоугольник, там ничего нет такого, а это как коробка от торта ...
- Ты все равно не поймешь, это так выстроено, что с земли не видно, это такая башенка под крышей, - Таня подвела Мону к простенку между окнами. - Смотри сюда. В простенке висел портрет, который Мона увидела в картинной галерее, когда в первый раз попала в замок. На портрете была изображена молодая женщина, сидящая на подоконнике. Позади неё было флорентийское окно, а в окне были видны мягкие холмы, освещенные закатным солнцем. Глаза женщины были печальны. Портрет был написан так, как будто женщина провожает тебя взглядом. Теперь её лицо показалось Моне не просто знакомым, она, казалось, смотрела в зеркало. Руки женщины были сложены на коленях, обтянутых темно-коричневым бархатным платьем, а на безымянном пальце правой руки было как будто вырезано место для кольца. Того самого, что было на пальце Моны. Танечка сама дрожала не меньше, да так, что говорила, заикаясь.
- Вот. Мона, сюда нужно вложить твое кольцо. Этот портрет, смотри, это же копия ты, просто одно лицо! Мне Валера сказал - прямо напротив того окна, где в полночь видна луна. И вот, кольцо вложишь, и ...
- И что? - Мона смотрела в окно - луна поднималась, и уже не было нужды в фонарике, было светло и страшно.
- Давай, - подтолкнула Танечка Мону. Мона подошла к портрету, дотронулась рукой - холст был теплый, как будто живой. Мона, набрав воздуха в легкие, приложила свою руку к нарисованной руке на портрете - руки совпали по размеру. Мона отняла руку - кольцо осталось на руке женщины, нарисованной на портрете и засияло с фантастической силой. Это свет луны, прошедший через невидимое до этого круглое отверстие в стене, точно попал на самый крупный бриллиант в кольце, дрогнул, отразился от кольца - и, словно указка, высветил на фреске, шедшей поясом под самым куполом зала, какую-то нарисованную шкатулочку, которую держал в руках румяный купидон.
- Вот, - выдохнула Таня, - оно ...
Они стояли и смотрели вверх.
- Ну, и ЧТО? - спросила Мона Ли. Танечка пожала плечами.
- Наверное, нужно туда залезть?
- Ну, и как это, интересно? - Мона прикинула расстояние, - тут метров пять, если не больше.
- А лестница? - Таня, ждавшая мгновенного чуда, была страшно расстроена.
- Пошли отсюда,- Мона потянула Таню за руку, - мы все равно ничего сделать не можем.
- Нет! - Таня замерла, - я знаю. Я залезу через окно под куполом. Там лесенка есть снаружи, и слуховое окошко, я тут почти все ходы и выходы знаю.
- Так, - Мона выхватила у Тани из рук фонарик и пошла к двери, - это без меня. Мне никаких твоих драгоценностей не нужно, хотя, они, если по-честному, и не твои совсем. Ты-то тут причем? Святополк-Четвертинская - наша мачеха, дорогая. Жена нашего папочки. И этот поляк чокнутый на своей идиотской лошади,- тоже Четвертинский, кстати. И еще какая-то Моника, на которую я похожа. А вообще-то, и я к этому отношение имею, не знаю, только - какое. Мне деньги не нужны, а вот кольцо я тебе не отдам! - Мона вернулась к портрету, яркий круг света выхватил кисть бледной руки княгини Куницкой. На её безымянном пальце было кольцо. - Вот, кольцо заберу, а ты можешь лазить, как обезьяна. - Мона дотронулась до картины. - Мама! - она не поверила глазам. - Вот это номер ... кольцо исчезло!
- Да куда оно денется, - Танечка стояла спиной к Моне и смотрела на резвящихся амуров под потолком. - Мы же не выходили отсюда.
- Тань, оно ... НАРИСОВАНО. Как настоящее. А моего кольца - нет.
Вдвоем они стояли и смотрели на портрет, потом на коленях лазили по полу, заглядывая во все щели - кольца не было. Батарейка села, фонарик замигал и погас. И тут, в ярком лунном свете, они заметили силуэт, который появился сначала в одном, потом в другом окне.
- КТО там? - шепотом спросила Мона.
- Я знаю? - дрожа, отозвалась Танечка.
Они следили, как силуэт стал наполняться плотью и оказался мужчиной, который пытался пролезть в слуховое окно. После тщетных попыток открыть его, он выбил стекло ногой, и вот уже видно было, что это ... пан Тадеуш, буквально паривший в воздухе. Он был подвязан веревкой за пояс. Судя по всему, саму веревку пан Тадеуш привязал к шпилю, увенчивающему купол крыши. Пан Тадеуш пытался удержать равновесие и одновременно с этим шарил рукой по фреске, нащупывая изображение шкатулки в руках купидона. Пан Тадеуш ругался, нервничал, он задевал ногами по верхним рамам окон, рамы давно сгнили и осыпались под его ногами. Наконец ему удалось ухватиться за крышку тайника, и тут Мона заметила, что часы на запястье начали светиться.
- Танька, - прошептала Мона на ухо сестре, - всё. Сейчас сорвётся.
- Ну и хорошо, - спокойно отозвалась Танечка, - зато нам туда лезть не надо будет ...
Пан Тадеуш, срывая ногти, ковырял штукатурку и ее куски осыпались, кружа, как конфетти в лунном свете. Наконец, крышка поддалась со скрежетом, пан Тадеуш рванул ее на себя, и содержимое тайника с грохотом упало вниз. Сам Тадеуш, перепуганный этим, сделал неверный шаг с карниза, и, удерживаемый веревкой, начал раскачиваться под куполом. Он кричал так страшно и обреченно, что Мона и Танечка зажмурили глаза от страха, не желая видеть неизбежного ...
Ужас от зрелища раскачивающегося на веревке пана Тадеуша был так велик, что ни Мона, ни Танечка не бросились собирать то, что выпав из тайника, рассыпалось по полу. Ощущение близкой смерти, невозможность придти на помощь, общее нервозное состояние буквально парализовало их. Веревка, удерживавшая пана Тадеуша, лопнула беззвучно, и только шум от падения тела заставил Мону открыть глаза. Пан Тадеуш лежал и стонал. Мона Ли посмотрела на часы - маленькие стрелки еще не остановились, хотя циферблат светился.
- Тань? Пошли, он грохнулся, пошли! Ему, наверное, помощь нужна! - Мона тянула Танечку.
- Не пойду - не пойду! Мама! - Таня говорила громко, а в тишине замка её голос просто оглушал, - он сейчас умрет, Мона! Он разбился, все! Теперь нас посадят! Ой, Мона, все из-за тебя! Это ты виновата!
- Дура, - Мона едва сдержалась, чтобы не дать ей пощечину, - орать перестань! - И пошла к стонущему Тадеушу. Луна стояла высоко, и круглый зал был прекрасно освещен. Пан Тадеуш, скорчившись, лежал на полу и стонал.
- Иезус Мария! Матка Боска! Умьерам! Скарб... нье то ... документу ... естем несчастлива особа ... - Мона наклонилась над ним.
- Хорош причитать, вы живы?
- Не жие ... умьерам ...
Пан Тадеуш, казалось, повредился рассудком. Мона провела рукой по его голове - крови не было. Потрогала руки, ноги - пан Тадеуш завопил.
- Ну, наверное, вы ногу точно сломали, - Мона выпрямилась, - голова цела, а раз вы орете, как резаный, значит, ничего страшного. А теперь скажите мне, зачем вы чужой клад искали? И чего вы на веревке тут летаете, как в цирке? Где клад-то? Где бриллианты, золото, где? Чего вы тут развалились, как в поликлинике-то? Где НАШ клад?
Пан Тадеуш, не в силах сесть, обвел рукой зал.
- Вот! Клад! Все пропало! Нет клада!
- Как это нет клада? - Мона погрозила пану Тадеушу кулаком, - я же видела, как вы выдернули из стены тайник? Что в нем? Где?
- Да нет ничего, нет, - пан Тадеуш опять застонал, - там ничего нет! Я охотился за этим кладом с войны, я на такое пошел ... не дай вам, панна Мона, Бог узнать, на что я пошел ...
- Да что вы ноете всё время! Когда вы меня тут пугали, вы чего-то не ныли! Где драгоценности?
Пан Тадеуш сделал попытку дотянуться до какого-то свертка.
- Возьмите ... сами поймете!
Мона нагнулась, подняла свернутые в трубочку то ли карты, то ли бумаги. Развернула.
- И чего? Тут какие-то карты? Гербы, планы, печати - это что? Мне этот мусор не нужен, вы это в библиотеку сдайте.
- Ох, панна Мона! Как вы недоумеваете! Это и есть - скарб! Клад! Это есть бумаги рода Святополк-Четвертинских! Это есть генеалогическое древо, это есть границы владений в Литве, Польше, Белой и Великой Руси, это дворцы, усадьбы ... все это имело бы смысл ДО войны, а сейчас - сейчас это тьфу ... это бумажки! Польша советская, Литва советская! Украина советская! Я искал фантом!
- Да, - согласилась Мона, - фигня какая-то. Я такие карты видела, их чего - на стенку повесить? А где же драгоценности?
Пан Тадеуш тихо всхлипывал.
- Если бы не война! Если бы! Я был бы владельцем стольких земель, я стал бы богачом! Что эти стекляшки? Бижутерия! Что золото? Земля! Дворцы! Все - прах. Я умираю.
- Да ладно, - Мона попыталась поднять его, - из-за такой ерунды помирать? Сейчас мы сходим за нашими, они помогут вам до дома дойти.
- Ну, уж, увольте, - зло сказал пан Тадеуш, - эти "ваши" - это не "наши"! Я с ними встречаться не имею желания! Доведите меня до лифта!
- Где я вам тут лифт возьму? - возмутилась Мона, - это же не Москва? И потом, пан, а чего вы полезли в чужой клад-то?
Пан Тадеуш молчал, было видно, что ему больно.
- Мона. Из Четвертинских тут только я ... ну, и вы, Мона. Я - законный, вы - незаконная! Кто знает, увижу ли я вас еще? Мой отец был узником концлагеря, он погиб, из потомков по мужской линии жив только я.
- А я? - Мона села на корточки, и пан Тадеуш, переводя взгляд с портрета на Мону, продолжил.
- Вы, о вы, Мона, так же блистательно прекрасны, как ваша пра-пра ... не знаю уж, какая бабка Куницкая ... в 18 веке мой предок вывез вашу пра из Польши, привез сюда, в фамильный замок, в Четвертню. Она была знатной, но не была богатой, захудалый род, но она была божественно прекрасна ... из-за неё все теряли голову, стрелялись! Дуже чарiвна краса той панны!
- Как я? Такая же красивая? - Мона разгладила свиток, - какая она была?
Пан Тадеуш знаком показал, чтобы его приподняли, и Мона пододвинула к нему кресло.
- Кто точно знает? Это же легенда, передавалось от одного к другому. Есть письменные свидетельства её красоты и благородства, но женскую красоту в разные века понимали по-разному. В том веке, в котором жила твоя пра, женщина считалась прекрасной, если кожа её была бледна, лицо - узко, продолговато, нос - прям, брови густы и шелковисты, а глаза велики и выражение их - спокойно. Тонкие изящные руки, небольшая ступня - женщина-игрушка, женщина - статуэтка, хрупкая, драгоценная. Посмотри на портрет - точно такой был идеал женщины. - Мона подняла голову, рассматривая портрет Куницкой, и нашла её прекраснее себя. Она даже сложила губы так же, как будто хотела сказать что-то, но не решалась. Волосы у Куницкой были забраны кверху, и Мона подняла свои роскошные волосы, и, полуобернувшись к пану Тадеушу, спросила:
- Похожа?
- О, - сказал он, - это одно лицо! Как совершенна твоя красота, юная панна! Но у нее, у твоей пра, была такая печальная судьба, которую можно назвать не просто трагической, а жесточайше несправедливой.
- Говорите! - Мона Ли села на пол, - говорите, прошу вас!
- Когда князь Антоний увидал Куницкую, он буквально лишился рассудка. На его брак не давали согласия по одной причине - князь был женат. Тогда не было разводов, но любовь так овладела им, что он готов был избавиться от жены, только бы жениться на красавице Куницкой. Он привез её и поселил в замке - вот в этой, тайной комнате, куда ход был известен только ему. Но княгине вскоре стало известно об этом, она начала угрожать Антонию, что запретит ему видеть сыновей, а самого князя объявит безумным. Вот тогда князь и сделал этот тайник. Я думал, он спрятал драгоценности, а он спрятал в нем бумаги, подтверждающие его права на земли, и тут же он тайно обвенчался с Куницкой.
Этот стишок мы знали с детства! И Куницкие, думаю, знали ...
- Да что вы все - Куницкие, да Куницкая? У нее, что - имени не было? Как-то мою пра не знаю, какую бабушку звали же?
- Звали, - пан Тадеуш кашлянул в кулак, - конечно, звали. Её звали ... Моника. А он ее звал - Мона, так итальянцы говорят - ма дон-на, моя госпожа, Мо-на.
- Ой, - сказала Мона, - ой. Я, кажется, начинаю понимать! Говорите же, пан, прошу вас!
- Моника так и жила тут, затворницей, и, как это бывает, она ... м-м-м, почувствовала, что ... ну, у нее...
- Да она беременная была, да? - Мона уперлась подбородком в колени, - ребеночка ждала?
- Да, - пан Тадеуш опять кашлянул, - она носила дитя под сердцем. Князь был вынужден уехать на войну - такое было время, всегда была война! И он уехал надолго, он не мог остаться! При госпоже осталась её нянька, и служанка. И Моника родила девочку, слабенькую девочку. Здесь и родила, и была весна, и было холодно, и ребеночек заболел. Моника была в отчаянии. Княгиня узнала, что у князя появился незаконный ребенок, и приехала в Четвертню. Она встретилась с Моникой у фонтана. Люди не любили этот фонтан, говорили, что это проклятое место, даже воду оттуда не брали! Вода была странная, она как будто светилась изнутри. Посередине стояла чаша, и вода текла из нее и будто плакала жалобно! И они встретились, а у госпожи Моники было вот это кольцо - пан Тадеуш показал на портрет, - овал из черных сапфиров, а по ним бриллиантами выложена монограмма "М" и "Ч", а сверху корона из крупных бриллиантов. Это была такая красота! Княгиня обещала помочь вылечить дочь за это кольцо, но Моника никак не могла снять его с пальца, и все умоляла княгиню пожалеть её, но та столкнула ее в воду, и Моника утонула. А кольцо исчезло. Когда князь Антоний вернулся с войны, его дочери Магдалене было уже три года. Он был безутешен от горя, и остался навсегда здесь, с дочкой, которую баловал, как принцессу. Он дарил ей кукол - тогда это было безумное расточительство! На месте гибели Моны он велел построить эту башню, и, как только сделали крышу, вода вдруг поднялась и затопила башню - вода так и стояла внутри, пока не сделали второй контур стены. А потом князь умер, и дочь его, Магдалена, вышла за местного старосту, она не унаследовала от отца ничего. От них пошел род Замойских, а вот одна из Замойских и вышла, по прихоти судьбы, опять за Куницкого! И то была твоя прабабка, Мона. А мы ведем род от Бориса, младшего сына князя Антония, законного наследника. Все это и есть в этих бумагах, Мона. Они - дороже любого злата, драгоценных каменьев! Мона ... Мона, я задыхаюсь!
- Ой, сейчас, - Мона вдруг вспомнила о Танечке, - Тань, помоги мне его уложить, я не подниму! - Тани в зале не было. - А кольцо причем? - Мона уже держала пана Тадеуша так, чтобы он не задохнулся, - кольцо?
- По легенде ... кольцо нашлось ... кукла, лялька ... драгоценная кукла! Кукла с лицом дочери князя ... Магдалена играла и нашла в кукле кольцо ...Мона, я умираю ...
Мона Ли заметалась в поисках выхода, успев крикнуть пану Тадеушу:
- Потерпите, я быстро! - и толкнула первую попавшуюся дверь. Но выйти назад было не так просто. От отчаяния, что она теряет время, Мона все время ошибалась, возвращалась назад, натыкалась на запертые двери, несколько раз упала, пребольно ударившись, но никак не могла приблизиться к выходу. Разрыдавшись, она зажала в кулаке амулет - Ки-Риня, и про себя сказала, - выведи меня отсюда, ну, пожалуйста! И тут же, сделав шаг по лестнице, ведущей вниз, очутилась во дворе замка. Луна стояла высоко, и все вокруг получило эффект какой-то театральный - деревья казались словно прорисованными на декорации, а сам замок - вырезанным из картона. Снег неестественно блестел, и от лунного света резало глаза. Мона бежала к дому старосты через спящий городок и ее не оставляло ощущение чего-то нереального - такое с ней было на съемках, когда бесконечно переснимали эпизод. Добежав, задыхаясь, она толкнула дверь - заперто. Забыв о том, что в доме давно спят, Мона колотила по двери руками и ногами, пока не зажегся свет в окнах и не выбежала на ее стук перепуганная насмерть бабка. Увидав Мону, она погрозила ей пальцем, и, мягко ступая по половикам ногами в шерстяных носках, удалилась за перегородку. Мона, не раздеваясь, подошла к дивану - Верховский лежал одетый, и смотрел на нее.
- Не спишь? - Мона не могла отдышаться, - Семён, там беда ... пойдем скорее! Там пан Тадеуш ... он сорвался с потолка, понимаешь? А Таня сбежала и бросила меня одну! Пойдем, Семён, я прошу тебя, нужно вызвать туда врача, и он умирает, понимаешь? Я еле дорогу нашла! Ну, что ты молчишь, пойдем!
Верховский лежал и смотрел на Мону. Он молчал. Вдруг Мона кожей ощутила злость и усталость, исходящие от него и сделала шаг назад.
- Семён? Что случилось? - Верховский резко сел, у него закружилась голова, и он стал кричать шёпотом, отчего Моне стало так страшно, что она все пыталась отступить назад, но Верховский, вскочив, больно схватил её за руку.
- Ты спрашиваешь, ЧТО случилось? Ты шутишь, девочка? Ты решила со мной поиграть? Забавно, да? Здоровый мужик бросил всё, мотается, хрен знает где, срывая гастроли, спектакли, запись, отказываясь от съемок, едет за девчонкой, у которой, видимо, не все дома! И она еще исчезает ночью, а он, старый дурак, - Верховский, злясь, удваивал "р", и выходило так - "дур-р-р-ак", - сходит с ума, бегает по этой гребаной Четвертне, поднимает людей в Москве, где? Где Мона, блин? Где моя бедная девочка? Её убили? Утопили? Застрелили? А то, что она, эта девочка, даже не подумала своим бабским мозгом, что мне надо сказать - что она, видите ли, в замок идет! С паном Тадеушем! Да чем ты там с ним занималась, а? Ты мне динамо, детка, крутишь? А я сижу, как собачонка ... да ты мне ни разу ... - Верховский выругался грубо, - ты даже не даешь мне ... да я ... любая баба в Союзе, а я ... не могу тебя видеть, не могу! Все нервы ты мне вымотала! Убирайся, уходи, исчезни! Я улетаю в Москву. Всё. Мона - всё! - Верховский перешел с шепота на крик и вдруг стал оседать на пол и потерял сознание. Семья старосты, подслушивавшая весь разговор, мгновенно оказалась в кроватях. Мона вбежала с криком:
- Помогите! - Но ответом ей была тишина. - Боже мой, Семён! - Мона грохнулась на колени, приложила ухо к груди - сердце билось еле слышно. - Мамочка, мамочка моя, - Мона не заметила, как выбежала на залитую луной улицу. Она бежала и кричала, - помогите! Люди! Помогите! Да кто-нибудь, Господи! Да вы люди или нет! - но темны были окна, и никто не отозвался на её крик.
Мона бежала и не знала того, что сейчас, в эти минуты, она стремительно и непоправимо взрослеет, уходя от своего девчачьего, девичьего - в ту, такую заманчивую, когда глядишь из детства, и в такую непростую взрослую жизнь. Она бежала по пустому городку, такая же никому ненужная, как и в тот день, в апреле, на полустанке "51 км", когда она появилась на свет. Плакать она не могла, и тупое, ноющее отчаяние, овладевшее ею, заставляло все медленнее и глуше биться сердце, словно приказывая - остановись, остановись, усни, усни ... Мона не кричала - у нее не было больше сил. Она шла и со злостью колотила по всему, попадавшемуся под руку - по почтовым ящикам, глухим воротам, по стволам деревьев - словно дралась с кем-то невидимым. Всё, - сказала она сама себе, - всё. Я больше не могу. И села - так, как садятся смертельно уставшие люди, затылком прислонилась к фонарному столбу и начала засыпать. И опять пришла к ней ТА женщина, и Мона уже наверняка знала, что ТА женщина - из ее рода, но она древнее Моники Куницыной, гораздо древнее! А то дитя, которое она носила во чреве - это те женщины, которые были родней Моны, ее бесчисленные пра-пра-пра бабки, они все появились на свет от этой спокойной, с нежным лицом женщины. Когда она приходила к Моне во сне, всегда все заканчивалось хорошо, и сейчас на Мону опустился долгожданный покой, легкий и теплый, и она согрелась, и увидела себя, лежащей в кровати с высокой резной спинкой, и увидела лицо женщины, склонившейся над ней. Женщина подняла голову Моны, и, поддерживая её затылок ладонью, стала поить Мону чем-то удивительно вкусным, с пузырьками, как у шампанского. Мона пила, и ей хотелось еще, но женщина качала головой и укрывала Мону легким и теплым покрывалом, и клала ей на лоб прохладную лёгкую руку ...
Лошаденка, запряженная в телегу, медленно тащилась по улице Карла Либкнехта, и возница, укутанный так, что напоминал сугроб, дремал, силясь не выпустить вожжи из рук. Дойдя до столба, лошаденка встала и тихо стала шевелить копытом слежавшийся на дороге снег. Возница очнулся, плюхнулся в сугроб, и, переваливаясь, заспешил к Моне, уже крепко спавшей и занесенной снегом. Втащив девушку в телегу, возница накрыл ее овчинной полостью, примостился на скамеечке, тронул вожжи и лошаденка побежала - сначала, будто через силу, но потом все скорее и скорее, и вот уже повозка, грохоча, вылетела на дорогу, оставив позади Четвертню, и, взяв ближе к обочине, покатила вперед, к Луцку. Неожиданно лошаденка встала, запрядала ушами и, обернувшись, тоненько заржала.
- Ну, давай туда, - сказал возница высоким бабьим голоском, - а и то - твоя правда. Можем и не довезти! Давай, милка, давай, умница моя! - Лошаденка домчала повозку до высоких деревянных ворот, возница свистнул, ворота медленно и нехотя отворились, и вот уже суетились во дворе какие-то люди, и ярко горел свет от крыльца и освещал плотно утоптанный с соломой снег, и шли какие-то люди, и кто-то сильный поднял Мону, почти невесомую, на руки, и дальше уже было все совсем легко, и кто-то причитал, подвывая по-бабьи горько, и шепотки возникали то там, то тут, и обдавало Мону чем-то нестерпимо горячим, отчего перехватывало в горле, и кто-то мял её ступни, отчего боль передавалась по всему телу - раз я чувствую боль, подумала вдруг Мона, - значит, я жива.
Верховский смотрел в иллюминатор. Ему было плохо, ломило под левой лопаткой, сердце то колотилось отчаянно, то вдруг спотыкалось, пропуская шаги. Рядом сидел Севка Горштейн, вылетевший по срочному вызову к Верховскому. Севка не выпускал руку Семёна из своей, автоматически считая пульс и глядя на Верховского с плохо скрытым беспокойством. Семён все смотрел в иллюминатор, и белые облака казались ему сугробами, а по сугробам бежала к нему Мона, тоненькая, прозрачная, - бежала, стоя на месте, и все спрашивала его глазами - за что ты так со мной? Верховский сжал зубы, поморщился от боли. Сволочь я, что я наделал, что я за дурак ... девчонка она совсем, а я? Дала, не дала, как со шлюхой, с ней-то! Не простит она меня теперь, не простит, и будет права! Как я мог ее бросить, сбежал, как последний ... Господи, как я люблю её, как я люблю её, девочку мою дорогую, - Верховский вдруг встал и пошел, пошатываясь, к кабине пилотов.
- Мужики, а, мужики? Нельзя назад повернуть, на Киев?
Командир самолета, салютнув, ответил:
- Семён Ильич, при всем нашем ... сами понимаете, мы ж в небе, мы ж самолёт ...
- Ну, да, простите, мужики, это я понимаю, просто не все задачи, так сказать, решить можно ... - Верховский закрыл дверцу.
- Баба у него там, - сказал командир, - такое дело, тут хоть с парашютом, хоть так сигай, если любовь ...
Верховский расчехлил гитару, вынул из внутреннего кармана куртки фляжку.
- Семён, - Севка перехватил его руку, - ты понимаешь, что - нельзя? Ты что? Я тебя с того света вытянул, все, ты ж обещал!
- Да отвали, Сев, - Верховский хлебнул коньяку, - мне все одно, где помирать-то ... - пальцы привычно пробежались по струнам, Верховский подкрутил колки, опять тронул, - пр-р-р-ощай же, девочка моя, пр-р-р-ощай, хорошая ... - положил гитару на колени - других пусть будет до хрена, тебя не брошу я ... вот так, Сева, вот так ...
Самолёт шел на посадку на военный аэропорт под Москвой.
Мона открыла глаза и увидела белый потолок, люминесцентные лампы, мигавшие неестественно холодным голубым светом, пошевелила рукой, ногой, - потом попробовала приподняться и сесть, но не вышло. На крашеном белой краской табурете сидела бабка в белом халате и в белой косынке и вязала. За бабкой было окно, занавешенное белой тряпкой с синим штампиком.
- Где я? - спросила Мона.
- Спи, дочка, спи, чего тебе понапрасну беспокоиться-то? - нянька намотала шерстяную нитку на спицы, - в Вязёмах ты. В Больших, дочка, Вяземах. В больнице ты. С реанимации уже выписали, вот, полежишь маленько, и домой! - развеселилась нянька.
- В каких я Вязёмах? - Мона протянула руку и дотронулась до белого нянькиного халата, - нянечка, я же вас знаю. Что вы врёте, вы же со мной в больнице в Четвертне сидели. Помните? И с паном Тадеушом вы меня отравить хотели!
- Ой, дочка, - нянька сморщилась, - ты всё путаешь, какой пан? Откуда тут паны? У нас только товарищи да граждане!
- Да ничего я не путаю, - разозлилась Мона Ли, - что же, вас не помню? А как кольцо с пальца снимали?!
- Какое кольцо, - нянька отложила вязание, - ничего я у тебя не крала, зачем ты врешь? Всё в приёмном покое твоё и лежит, как положено. Нехорошо так говорить, - нянька высморкалась в марлевую тряпицу, - напраслину на честного человека возводить!
- Ну, простите, - Мона еще раз вгляделась в нянькино лицо и поняла, что это та самая, из Четвертни, нянька. Только платок у неё другой, не марлевая косынка, и вроде бы она сама стала потолще и постарше. Но Мона точно знала, что нянька врёт, и нет-нет, да и взглянет на Монину руку - не появилось ли на ней кольцо. - Лицо знакомое. А когда меня выпишут?
- Скоро! А то всё родители ходют, тревожатся, как мол, дочка-то? А дочка уже молодцом!
- Родители, - переспросила Мона, - какие родители?
- Ох, как тебя пристукнуло то, - нянька подоткнула одеяло, - это бывает! А и не такое бывает, да. Вот, придут они, посмотришь на мамку с папкой, так и вспомнишь. - В дверь палаты постучали. - Ну, я ж говорила? - нянька слезла с табурета, и, забрав вязанье, прошлепала в коридор. Пал Палыч, совершенно седой, поддерживаемый под руку Валентиной Федоровной, стараясь казаться бодрым, подошел к кровати, на которой лежала Мона. Сев на краешек, он взял Монину руку и держал, и гладил ее пальчики, и прижимал к щеке. Валентина Федоровна стояла сзади и все повторяла:
- Пашенька, не волнуйся, Пашенька ... все уже позади.
- Пап, а как я тут оказалась? - у Моны отчаянно болела голова, и плохо слушался язык. Пал Палыч пожал плечами:
- Никто так и не знает толком. Вот, нашли тебя утром у приемного покоя. Нянечка эта и нашла, Клавдия Васильевна. Она говорит, что тебя на телеге привезли, ну, да она старенькая, видит плохо, вот, и показалось. Какие тут телеги?
- Пап, - Мона смотрела на него, узнавая и не узнавая, как будто годы прошли с того дня, когда она уехала на поиски Тани, - а где же Таня? - Пал Палыч разволновался до того, что Валентина Федоровна принялась делать знаки Моне - не нужно! не трогай его!
- Танечка, - промямлил Пал Палыч, - что ж ... Танечка ... она сейчас уже лучше, у нее было сильное нервное истощение, и пока она в больнице, но скоро! Очень скоро! - Пал Палыч отвел глаза, - скоро ее выпишут. Мы с Валечкой сейчас оформляем опекунство над мальчиками, они дома, с нами. - Мона закрыла глаза. Ясно одно - Таня в психушке, а мальчишек нашли. Как же папа сдал сильно, ой, какой же он старенький! Ему, наверное, под шестьдесят уже! Что же дальше будет со всеми, с нами? Мона не обратила внимания на то, что впервые, пожалуй, подумала о себе, как о члене семьи.
- Пап, Валентина Федоровна, вы не волнуйтесь, все будет хорошо, - пробормотала она и заснула. Пал Палыч и Валентина Федоровна постояли, посмотрели на спящую Мону, и вышли, тихо прикрыв за собой дверь.
Когда Мона Ли окрепла настолько, что могла ходить, Пал Палыч, навестивший её, решился на разговор. Они сидели в больничном коридоре, на диванчике, обтянутом клеенкой, и Пал Палыч, взяв Монины руки в свои, сказал:
- Мона, дорогая моя девочка! Наверное, нужно нам с тобою обо всем поговорить!
- Начинай ты, - Мона убрала руки и засунула их под мышки - после Четвертни она страшно мерзла, - давай.
- Как только ты сбежала ...
- Пап! Я - не сбежала! Я поехала Таню с детьми искать, это разные вещи!
- Да-да, прости! Как только ты уехала в Луцк, мы с Валечкой все в доме перерыли. Нашли бумаги и фотографии, на которые раньше внимания не обращали. А тут такое открылось, что мы и в Москву обратились - в Государственный архив, и в Военно-исторический, нам помогали и музейные работники, и даже Ленинская библиотека! И, сознаюсь - все это больше похоже на сказку, чем на быль.
- Еще бы, - Мона Ли невольно дотронулась до Ки-Риня, - когда я была маленькой, я думала, что жизнь, это сказка. Сейчас понимаю, что сказки это просто записанная жизнь.
- Похоже, что так. Мы с Валечкой теперь знаем историю рода Святополк-Четвертинских. Кстати, Валера шел по этому же пути.
- Так, он тоже - Четвертинский?
- Нет-нет, что ты! - Пал Палыч замахал руками, - он аферист, с темным прошлым. Как, и от кого, он узнал про это, я не знаю, да это и неважно. А ты его встретила, там, в замке?
- Ага, повезло. - Мона помолчала. Она не хотела говорить Пал Палычу, как погиб Валерий. - Где-то костюмы исторические достал, такие нам там спектакли устраивал, театр отдыхает. Странный он, мягко говоря. Нашей Таньке совсем голову заморочил.
- Надо отдать должное, Валера разузнал много! Он и здесь, в Одинцове, появился затем, что тут раньше тоже было имение Святополк-Четвертинских! И Валентину Федоровну он разыскал, и украл у нее документы.
- А Танечка ему, с какого перепуга понадобилась? Он что, думал, она ваша с Валентиной дочка?
- Поначалу, думаю, да. А потом уж он в Четвертню успел наведаться и мог увидеть там портрет, вот, и сложил два плюс два! Узнал легенду про кольцо и про куклу, и стал думать, как тебя выманить в Четвертню.
- Ой, ну, снял бы кольцо тут, в Одинцове!
- Ты же теперь знаешь, что кольцо с твоего пальца можно было снять только, если ты опустишь руку в тот колодец.
- Теперь знаю. А деньги! Деньги же Танька у меня украла! Для него! - Мона едва не заплакала, - это же мамы моей были деньги!
- Она это сделала из любви к нему, пошла на преступление. Простим её, правда?
- Не убивать же мне её! Вообще с ума сошла. Она даже детей не пожалела!
- Мона, милая моя девочка! Что ты можешь знать о любви?
- Я? - Мона Ли вдруг явственно увидела лицо Верховского и стиснула зубы, - я знаю больше, чем хотела бы.
- Мона моя, это Верховский? - Пал Палыч обнял Мону Ли за плечи. - Понимаю ...
- Что ты понимаешь, папа, - Мона попыталась улыбнуться. - Я сама ничего не понимаю. - Мона помолчала.
- И Танечка, я думаю, не понимала, что это за мерзавец, Валерий!
- Проехали. Кстати, разве можно вот так, взять, и замок купить?
- Предположу, что он уговорил местную власть сделать там что-то вроде музея, или театра. - Пал Палыч заметно нервничал, и все тер рукою грудь. - Замок находился в чудовищном состоянии. Когда его национализировали, кто-то из потомков так и жил при замке, сторожем, или смотрителем. В замке была коммуна, потом детский дом, в войну был госпиталь. Потом уже стали разбирать башни на кирпичи, загадили колодец, все было в мерзости запустения! А ведь род Святополк-Четвертинских древний, знатный, богатый. Наша история начинается с ...
- Князя Антония! - выпалила довольная Мона Ли.
- Так, ты все знаешь?
- Ой, нет, пап, ты что! Но у меня же факты просто с места событий!
- Да. Князь Антоний на тот момент, а это 18 век, был женат, и было у него двое сыновей, старший Михаил и младший Борис. Княгиня была очень богата, брак был крепкий, на взаимном интересе. Жили они в поместье княгини, под Винницей. Как-то раз князь отправился во Львов и встретил на балу юную Монику Куницкую, прекрасную польку. Род Куницких был старинный, но разорившийся, потерявший свое влияние, но, как говорили, Моника была так прекрасна, что стоила всей Польши! Князь, как и многие, потерял голову. Он обманом похитил Монику и привез, втайне от жены, на Волынщину, в Четвертню. Усадьба была захудалая, но ради прекрасной пленницы князь построил настоящий замок, в готическом стиле, как в сказке. С башнями, с подземным ходом, с галереей, с оранжереей. Любил он её безумно! Осыпал драгоценностями, дарил ей какие-то необыкновенные, редкие подарки, цветы для неё выращивали, даже зимой! Наряды ей шили в Париже и в Варшаве, но Моника скучала, потому что князь ревновал её безумно и никого не пускал в замок. Так она и бродила, прекрасная и одинокая.
- Да ну, тоска какая, - Мона Ли потерла глаза, - без подруг. И кому нужно, если никто не видит? Даже не позавидует!
- Вот-вот. А тут случилось Польское восстание, и князь уехал. Перед отъездом он уговорил священника тайно обвенчать его с Моникой, хотя это и было незаконно. Моника осталась совсем одна. Княгиня знала, что князь страстно любит Монику и искала возможность убрать соперницу, но при князе сделать этого не могла. А тут как раз подвернулся удачный случай.
- Как в сказке! - Мона Ли хмыкнула. - Она - принцесса в замке, молодая, красивая. Жены все старые и некрасивые, я точно знаю. Конечно, княгиня её захотела убить, или отравить?!
- Неважно! Княгиня все время писала князю и угрожала, что настроит сыновей против него, или объявит его душевно больным и тогда передаст управление имениями в руки сыновей. Князь, судя по всему, и составил тогда завещание. Отсюда и пошел слух о кладе, спрятанном в замке.
- Да, мне точно так все рассказывали. В замке.
- Кто?
- Да, там такой странный типчик был. Пан Тадеуш.
- Поляк? Про него нигде не упоминалось. Не перебивай! Когда князь уехал, княгиня стала собираться в Четвертню. Не знаю, хотела ли она просто поговорить с соперницей и убедить её отказаться от князя, или даже задумала что-то ужасное, можно только догадываться. Дороги тогда были ужасные, и княгиня смогла выехать только поздней весной, а Моника родила в начале весны дочь, и назвала её ...
- Магдалена!
- Именно так. Магда. Девочка родилась слабенькой, и Моника боялась, что она не выживет. Она все бродила по парку, плакала, а тут ей и доложили, что карета с княгиней приближается к замку. Она, испугавшись, попросила верного кучера спрятать дочь, а сама вышла к фонтану, говорить с княгиней. Что между ними точно произошло, мы с Валечкой не узнали, но Моника утонула.
- Княгиня её столкнула. Моника сидела на бортике колодца, а княгиня - толкнула, Моника опрокинулась, и всё. Тогда такие платья были, знаешь, шитые золотыми нитями, дико тяжелые. Вот.
- Похоже на правду.
- Да, так и было. Я видела этот колодец. Меня саму там чуть не утопили. Валерочка, кстати.
- Мона! - Пал Палыч перепугался, - что ты говоришь?
- Да ладно, жива же. Давай дальше.
- Князь вернулся только через три года, и, узнав о смерти Моники, был сражен горем и покончил бы с собой, если бы не дочка. Дочку князь любил совершенно безумно - она была, как две капли воды, похожа на Монику. Князь испытывал мистический ужас перед колодцем, все боялся, что Магдалена, играя, утонет, как и ее мать. Он приказал засыпать этот колодец, но ...
- Но вода все время прибывала. И он обнес колодец башней! И колодец получился как бы внутри, потом вода поднялась до уровня третьего этажа, и остановилась.
- А что про кольцо? Оно же было безумно дорогим, да, папа?
- Да, есть свидетельства того, что князь продал две деревни за это кольцо.
- И что, он даже не заметил, что оно пропало?
- Мона, как ты не понимаешь! Он был буквально убит смертью Моники, да он отдал бы все сокровища мира за неё! Кольцо бесследно исчезло, да никто его и не искал. Решили, что оно соскользнуло с пальца Моники и осталось лежать на дне колодца.
- А как оно опять появилось?
- Князь еще при жизни Моники заказал её портрет известному художнику, этот портрет есть во всех каталогах и путеводителях, но он считается утерянным.
- Напрасно считается! Висит себе в замке, как ни в чем не бывало!
- Что ты говоришь! Тогда это настоящая находка! Там, знаешь ли, - Пал Палыч покосился на часы в коридоре, - тоже мистика! На портрете, на пальце Моники нарисовано кольцо - то самое, с монограммой "М" и "Ч". Когда Моника погибла, кольцо с портрета тоже исчезло. Вроде как отверстие появилось, на месте кольца.
- Это правда. - Мона Ли потерла безымянный палец, - это чистая правда! Я сама эту дырку видела. Но ты мне объясни, ТОГДА это кольцо - нашлось?
- Да! Представь себе! Кольцо, пропавшее после смерти Моники, нашла их дочь, Магдалена. Князь Антоний её баловал даже сильнее Моники, и привез ей куклу, сделанную во Франции. У куклы было искусно расписанное фарфоровое личико, точный портрет Магдалены, и одета она была так же, как девочка. Кукла была очень дорогая, и Магдалена всегда играла под присмотром няньки или самого князя. Как-то раз князь сидел в круглом зале, и смотрел на портрет своей любимой, а дочка тихо играла с куклой. Вдруг Магдалена подошла к нему и протянула крошечный ключик и сказала, что нашла его. Князь не мог понять, откуда ключ, но Магдалена сама решила завести им куклу.
- И кукла сказала - МАГДА-ЛЕНА? - Мона покачала головой, соглашаясь со своими мыслями.
- Точно! И открылась дверца, и нашлось кольцо. Князь был потрясен. Магдалена подошла к маминому портрету и как бы надела кольцо на палец.
И князь заметил странный свет, исходивший от кольца, и тогда-то ему и пришло в голову сделать тайник, чтобы луч указывал на него. Ну, а дальше просто - лунная полночь ...
- Круглое окошечко!
- Да-да! И какой-то искусный умелец и сделал этот тайник. И в полнолуние луч, отраженный от кольца, точно показывал на то место, где находится тайник. И без кольца клад нельзя было отыскать, вот, почему Валера и охотился за кольцом!
- А мы ведь этот тайник нашли, - Мона почему-то погрустнела, - и ничего там не было. Карты, документы, короче - мура. Пан Тадеуш расстроился, потому что теперь это все принадлежит государству. Никаких там драгоценностей не было!
- Князь не мог предвидеть, что случится революция, - вздохнул Пал Палыч, - впрочем, это вряд ли кому-то могло придти в голову.
- Пап, до этого момента мне всё понятно. А Валентина Фёдоровна, она - кто?
- Валечка - тоже Четвертинская! Но она, в отличие от Моники, законная наследница. Это ветвь от старшего сына князя Антония, от Михаила. Хотя, революция всё упразднила. Последний, известный нам Четвертинский погиб в войну.
- Пан Тадеуш - он последний! Ну, если он еще жив, конечно, - Мона Ли прекрасно знала, что пан Тадеуш жив. Точнее, она давно разгадала, что пан Тадеуш может существовать одновременно в разных временах.
- Если так, то он - от младшего сына, от Бориса.
- Ну, пап, теперь и я тебе расскажу о том, о чем ты не знаешь.
- Готов слушать! - Пал Палыч сложил руки на груди и улыбнулся, - уж ты должна знать все!
- Ты знаешь, что именно я - последняя Четвертинская, и моя пра-пра не знаю кто и есть Моника Куницкая.
- Ты шутишь?
- Нисколечко. Магдалена была незаконнорожденная и не могла носить фамилию князя, она так и осталась Куницкой, даже есть запись в церковной книге. Князь дал ей богатое приданое и выдал её замуж за вдового старосту в село Домашово, и Магдалена стала Замойской, родила двоих дочерей. Одна умерла маленькой совсем, а вторая вышла замуж ...
- Стоп-стоп! - вскричал Пал Палыч, - я понял! Она вышла замуж за Куницкого?!
- Точно. Вот, бывает, да? Однофамилец, или дальняя родня, не знаю.
- И Куницкий тот и был - тем самым гусаром 6-го уланского Волынского полка! Вот, чья это фотография! Вот, почему Варшава! На той фотографии - мама и папа твоей бабушки, Маргариты. "Маргоше - от мамы и папы". Понимаешь?
- Теперь понимаю, - Мона Ли обрадовалась, - как будто мы с тобой разгадали загадку, это, как в детективе, правда? Про бабушку я почти не знаю ничего, кроме того, что мама говорила.
- Знаешь, - Пал Палыч потрепал Мону за плечо, - а я думаю, не была твоя бабушка дурной женщиной. Скорее всего, её арестовали за происхождение, и просто нужна была причина. Зато она родила Машу, а Маша - тебя. И все они носили фамилию Куницкая, потому как не были замужем.
- Значит, и я Мона Куницкая! И поэтому кольцо меня признало, да?
- Не иначе! Это уж вне всякого сомнения! И, хотя назвали тебя Нонна, а все равно все зовут - Моной. Ты знаешь, если согласиться с тем, что вся эта история - абсолютная мистика, выходит, что кольцо принадлежит каждой четвертой женщине рода. У которой имя начинается на букву "М". Твоя прабабка, твоя бабка, твоя мама - и ты.
- А кукла?
- Тоже мистика. Получается, что она, кукла, хранительница кольца?
- А причем тут твоя Валентина Федоровна?
- Думаю, что кто-то из Четвертинских просто нашел эту куклу в замке, ведь после смерти князя замок унаследовали его сыновья, вот, и разгадка. Или Магдалена продала куклу? Или куклу у неё украли?
- Ой, пап, у меня сильно кружится голова, - Мона Ли побледнела, - я не могу думать, мне плохо ...
Перепуганный Пал Палыч позвал медсестру, Мону отвели в палату, и она уснула мгновенно, только коснулась головой подушки.
Верховский терпеть не мог момент захода на посадку, ему всегда казалось, что шасси не выйдет, или случится какая-то досадная ошибка, и он, сделав дальний перелет, погибнет здесь, вблизи аэродрома - не за понюшку табаку. Пристегиваться не стал, пересел в хвост и достал бумажник. В нем, между паспортом и правами, лежала маленькая фотография Моны, снятая Виленом Злотниковым. Он снимал Мону для популярного журнала, но на фото она, хотя и снялась с игрушечным мишкой, вышла до неприличия "sex appeal" ("Лолиту" Набокова в то время Министерство культуры не читало). Фото зарезали, Злотников в очередной раз решил уезжать на запад, а пока - пощелкал Мону в Крыму, на пляже. На этой "контрольке" она шла купаться и обернулась - объектив выхватил эти плещущие счастьем и любовью глаза, эту улыбку, нежный очерк лица, еще эскиз, пролог - к будущей Моне.
Не буду больше звонить, всё. Решено. - Верховский ощутил, как закладывает уши, сглотнул. Убрал бумажник. Томительные минуты - пока не тряхануло по аэродромным плитам. Спустился по трапу - надо же, в Москве уже совсем весна, он глубоко вдохнул, - не буду звонить, и точка, - из динамиков неслась его песня -
Верховский хмыкнул, толкнул плечом дверь и тут же спросил дежурного, - телефончик позвонить, у вас где?
На Госфильме разгорался обычный, ежедневный скандал - никак не мог запуститься с фильмом про угрозыск Лепетухин, отказываясь снимать в главной роли любого предложенного руководством актера.
- Нет, - орал он, - нет! Только Верховский! Никого больше!
- Да ты с ума сошел, - сосал карамельку директор студии, - ты набрал не обойму, нет! Ты склад боеприпасов набрал! Они взорвут студию! Я тебе снимать на Госфильме не дам, - и Антон Иванович Крохаль двигал указательным пальцем, как метрономом - туда-сюда-туда-сюда.
- Да не делай мне одолжений! Я на Гурзуфе сниму, - Лепетухин курил в кресле, закинув ногу на ногу, - у меня состав такой, что телевидение рыдать будет! Верховский, Архаров, Кардамазян, Георгиевский, - Лепетухин загибал пальцы, - и девчонку эту возьму, как её? Мону ... - Крохаль проглотил конфетку:
- Рубля не дам.
- Ты не дашь, другие дадут, - и Лепетухин пододвинул к себе телефон.
- Ну, с Богом, с Богом, доченька, - нянька принесла Моне ее одежду, завязанную в простынный узел, - вот, тут все, как на тебе было, я ничего и в камеру хранения не сдала. Все-все, как есть, - Мона достала скомканные джинсы, рваный грязный свитерок, мятую, в пятнах куртку.
- Грязное все, - жалобно сказала она.
- Так дома застираешь, а я думала, чего стирать-то? Никак помрешь, так труды зря, - нянька чесала спицей голову под косынкой. - Мона оделась, дернула за уголок простыни - примета такая, чтобы в больницу не возвращаться, и, покачиваясь от слабости, пошла к выходу. Там ее ждали Пал Палыч с Валентиной Федоровной.
- Мона, ты на автобусе доедешь? Или такси ловить? - Пал Палыч обнял Мону.
- Так доедем, - Мона чмокнула няньку в щеку, - спасибо, баба Клава, я теперь вам вроде как жизнью обязана? - Нянька махнула рукой, но трешку от Пал Палыча приняла. На остановке они долго ждали рейсового автобуса, и Мона Ли стояла, прикрыв глаза, и вдыхала свежий воздух начинающейся весны, и была почти счастлива. Ни она, ни Пал Палыч, не обратили внимания на плохо одетого мужичонку в мятом пальтишке. Он сидел, ссутулившись, на развалившейся скамеечке, и тёмная кепчонка скрывала его лицо. В автобусе было почти пусто, Пал Палыч пошел брать билет, позвенел мелочью - не хватает пяти копеек, Мона, у тебя нет случайно, пятачка? Мона пожала плечами, сунула руку в карман, нашарила только носовой платок и виновато пожала плечами. Платок она вытащила, комкала автоматически в руке. Развернула - в чужой грязный платок с синей каемкой было завернуто кольцо - густо-синий, почти черный овал, на котором сиял бриллиантовый вензель, переплетенные символы "М" и "Ч" под крохотной бриллиантовой коронкой.
Главная страница сайта
Проза на сайте temnyjles.ru
Страницы наших друзей
Последнее изменение страницы 27 Apr 2025