Сайт журнала
"Тёмный лес"

Главная страница

Номера "Тёмного леса"

Страницы Юрия Насимовича

Страницы авторов "Тёмного леса"

Страницы наших друзей

Литературный Кисловодск и окрестности

Из нашей почты

Тематический каталог сайта

Новости сайта

Карта сайта

Обзор сайта

Пишите нам! temnyjles@narod.ru

 

на сайте "Тёмного леса":
стихи
проза
драматургия
история, география, краеведение
естествознание и философия
песни и романсы
фотографии и рисунки

Страница Дарьи Гребенщиковой

Житейские истории
Мона Ли
Дорога домой
Анна Карловна
Случай в провинции
Рассказы для Гоши
Для Ильи Миклашевского
Торопец
Шешурино
Шешурино и ее жители
Визиты к старой даме
Лис

Дарья Гребенщикова

РАССКАЗЫ ДЛЯ ГОШИ

к оглавлению

БАРИ

Бари - русский спаниель, Лиза - актриса. Спаниелю нужна охота, актрисе - сцена. Но они любят друг друга и жертвуют - каждый, чем может. Бари с тоской читает письма собак, которым посчастливилось гулять в лесу, и пишет в ответ, что ему хорошо и дома...

Лиза приходит поздно, от нее пахнет чужим резким запахом, и Бари изнывает от ревности, обнюхивая её туфли, и скребет передними лапами дорогую юбку и скулит, прикрывая глаза от счастья. Лиза, вздыхая, ведет его на вечернюю улицу, она курит, сидя на скамейке, а Бари описывает круги у фонарных столбов.

Иногда наступают ужасные дни, когда Лиза приносит домой листки, раскладывает их на диване, и начинает говорить незнакомым, противным голосом. Бари знает - после этого она достанет из гардеробной синее гадкое чудовище на колесиках, которое она ласково зовет valise, и начнет, напевая, складывать в чемодан вещи, пахнущие лавандой из саше. В такие дни Бари начинает слоняться по квартире, ложится на подстилку и глядит в угол, отказывается от вкусняшек и идет гулять с опущенной головой. Лиза выговаривает ему - "Бари, детка, но ты же понимаешь, золотко, я не надолго! Ну, мальчик мой..." Бари облизывает ее лицо, руки, он стонет от любви и предчувствия разлуки.

Бари долго думал - кто похищает у него Лизу? И, наконец, понял. Вчера Лиза, открыв чемодан и напевая Lise - Valise, увидела в нем - Бари. Шоколадно-сливочный спаниель спал, ухватив во сне зубами лизины туфли...

(моей дорогой Jana Lissovskaia и её Додо)

КРОЙ

Он родился совсем не вовремя. Ну, так бывает! Он же не нарочно! Мама его, медалистка, красавица, да еще аристократка, родом из самой, как и положено, Шотландии, из-под Абердина, Хлоя-Элеонора, и отец - российский, но тоже - из Гордон-Холла, потомок Легато вом Эксельберга, от заводчика Герхарда Себалда, спокойный и рассудительный, немножко все-таки "немец" характером, но уж послушания ... и как хвост-то приспускал на стойке - достоинство королевское! Да что о родителях? Достойные родители. Впрочем, Щенок в свои полтора месяца крошечной жизни был бы рад - просто маме, теплому боку, мягкому животу - и молоку. И братья с сестрами были не помехой, спать уютно - хотя тот бедолага, что оказывался с краю, переползал, сонный, в середку, согревался ... но уже новый крайний полз - в центр! Хлоя чудесная мать, хоть и скупая пока еще на похвалу и ласку - но честно смотрела за своим немалым потомством - трое девчонок и два парня в помете, и уже характеры! Щенок не знал, что все давно расписаны, были только колебания насчет девочки, самой младшей, славной сестренки - что-то там с окрасом, а что с окрасом-то, когда тебе всего - ничего? Страшное слово "выбраковка" Щенку не было знакомо, но он слышал его все чаще, когда приходили люди, пахнущие чужим домом, и он видел их глаза, когда они, присев на корточки, наблюдали за ними. И вот тут-то, первый холодок проник в маленькое сердечко, и такая тоска охватила малыша, что он заскулил, заметался и подполз под мамин теплый бок. Хлоя, спокойная и величественная, смирившаяся с мыслью о том, что те чудные малыши, которые с такой тяготой появляются на свет - исчезают, едва она успеет привязаться к ним, слегка обнажила верхнюю десну. Я тебе рыкну, - Хозяин погрозил ей пальцем, - ну, сами видите? Тут и по грудной клетке провал будет, и по АКС - никак. А уж по Кеннел Клаб - беда ... а дальше Щенок слышал странные слова, и понимал, что говорят о нем, и почему-то только он, Щенок - совсем никуда не годен, а судьба его может быть не просто печальна, а - ужасна. Как же человек порой жесток, и не допускает даже мысли, что двухмесячная кроха понимает все-все, и слезами набухают чудесные карие глаза. Разобрали всех, даже сестренку. Щенок, названный Кроем, что уже было приговором - не по родительскому статусу! сначала обрадовался единоличному владению материнским молоком, и стал в весе прибавлять сильнее, но страх - страх не ушел никуда. Приходили люди, и Крой уже понимал, что нужно понравится, непременно понравится! И выделывал уморительные кунштюки - валился на спину, прикрывал один глаз, второй. Научился улыбаться. Садился на пол и смотрел умильно - ты? возьми? Я славный парень? Но время шло, оно даже летело, и тон хозяйского разговора менялся, Хозяину нужно было - ехать, и брать Хлою с собой, а Крой? Что будет с Кроем? Пап, ну я прошу тебя, - плакала дочь Хозяина, - ну, оставь его мне, ну, пожалуйста! Нельзя же, папа! Крой поскуливал, трогал лапой дверь, и склонял головку набок. Завтра отвезу, - Хозяин сказал сам себе, - без вариантов. Эта последняя ночь была бессонной. Крой чувствовал, что в доме все переменилось, и началось движение вещей, и запахло брезентом, кровью и ружейным маслом, и все это уже не имело никакого отношения к нему, к Крою. Утром хозяин, не глядя на Щенка, подхватил его под мягкое пузо и усадил в переноску, и Крой завыл, и заметалась Хлоя, и весь мир перевернулся. Резко зазвонил сотовый, и "Полет валькирий" был тут как нельзя более - к месту. Ну, чего, Жор? - Хозяин держал трубку ухом и нервничал, - да нет. Раздали. Жор, ну, кто знал-то? А тебе зачем, у тебя же ... да ты что? Когда? Мать моя... лучшая сука... Ах ты, ну как же так-то, Жор? Да понимаю. Ну только один остался, не-кондиция, да зачем тебе, брось. Нет, здоровый, ну сам понимаешь - выбраковка, да. Да так отдам, Жор! О чем ты! Какие деньги! Давай, жду. Хозяин вытащил из переноски дрожащего Кроя, чмокнул его в нос, легонько взъерошил шерсть на голове - Счастливчик ты, парень! Крой все понял и замолчал. Хозяин опустил его на пол, - а вот описался ты зря ... ты ж мужик? Или как? И Крой сделал вид, что ему ужасно стыдно ...

ПАМЯТИ КИДА

Сеттер гордон по кличке Крой, восьмилетка, красавец, чопорный аристократ - еще бы! сам Александр, Четвертый герцог Гордон - стоял, можно сказать, над плетеной корзинкой его пра-пра-бабки ... Крой высокомерен, и сознает это прекрасно. Он не снисходит до выяснения отношения с московскими псами - лентяи! Что они видели, кроме салона автомобиля и дивана хозяина? Разве их бока рвали сучья? Им приходилось лезть в ледяную воду? Разве знают они, что такое - азарт? Настоящий, мужской азарт? Это вам не ухаживания за манерной сучкой под присмотром умиленных хозяев, - нет! Это - когда смиряешь удары своего сердца, поднимая дичь, это тот восторг, который описать невозможно - это запах крови, это трепет подстреленной птицы, которую ты несешь в пасти, не смея придавить сильнее ... это - высшая похвала от хозяина, который и сам, как одержимый, только и смотрит в полосу прибрежной тросты и треплет тебя за ухом - молодца, ай, молодца, Крой! И что значат сбитые лапы, репейник, собранный по всем лугам и обочинам! Крой любит утреннюю вылазку, когда запахи еще сильны, и слышны все обитатели леса, лугов и болот - Крой любит, когда садится туман, густея к земле, и мешает ему, и путает след, и звук выстрела в тумане так обманчив, что можно растеряться! А сколько сил нужно, чтобы не отвлечься, нельзя позволить себе даже поддеть носом зазевавшуюся мышь-полевку, а нужно бежать, и молча, с герцогским достоинством - сделать стойку! А стойка, это вам- не просто так! Ты должен быть собран и прекрасен в эти минуты! И не ждать похвалы - что трудно, если заслужил...

Крой смотрит в валик дивана. Кожа валика исчерчена когтями Кроя, потому что и во сне он бежит, и крупные волны шерсти на ушах чуть подрагивают, и Крой позволяет себе чуть-чуть - подтявкнуть, поскуливая, позвать хозяина - пора? Но у хозяина гости. Крой ненавидит их, потому, что они сейчас занимают его место, и хозяин, раскрасневшись, рассказывает, слегка прибавляя от себя, конечно - как они вчера с Кроем взяли дюжину вальдшнепов, и уж было решили идти домой, потому как ничто не предвещало хорошей охоты, но Крой! умничка мой, хороший мой парень - хозяин говорит о нем, и Крой просыпается, и кладет свою умную морду на лапы и смаргивает, и сглатывает слюну. Ему страшно хочется хотя бы кусочек того, что сейчас лежит на керамическом блюде, но он не позволит себе даже повернуть голову или, что было совсем позором - попросить! И вот, когда уже мерзко пахнущую жидкость, отбивающую всякий запах охоты, убирают со стола, хозяин свистит ему - Крройка! Гулллять! и Крой, описывая круги, молотя хвостом по деревянным стенам охотничьего домика, позволяет себе ткнуться в любимые сапоги и вопросительно поднять бровь? - на охоту? Или просто так - у дома? Хозяин проводит сильной рукой по спине Кроя - завтра, завтра, малыш, имей терпение! И они идут к реке, и, пока хозяин говорит по телефону, Крой стоит и вбирает в себя воздух, говорящий ему обо всем, что сегодня случилось на берегу. А дома, глядя на хозяина с бесконечной любовью своими карими глазами, с тем выражением, которое бывает только у умного, достойного пса, Крой говорит, подрагивая ресничками - если на земле и есть ради кого жить - только ради тебя ...

ГОРДИН

- Гордин, ты - убивец, - говорила Соня, рыдая и шинкуя лук, - зачем ты ходишь на охоту, Гордин?

- Софа, ты, как существо женское, вряд ли сможешь понять, что есть охота! Охота - это истинно мужское дело! Только на охоте мужчина и становится мужчиной, Софа!

- Гордин, - Соня сморкалась в бумажное полотенце, - я объясню тебе, ГДЕ мужчина становится мужчиной. И, уверяю тебя, за этим по лесу с ружьем бегать не нужно!

Гордин тут же умолкал, глядя на стену, к которой была пришпилена карта Верхнеямского района, в котором он когда-то подстрелил матерого секача, и вздыхал. Соня была врачом-педиатром, и знала - откуда берутся дети. К постыжению своему, Гордин все-таки предпочитал охоту.

- но, заметь, Софа? Ты того изюбря, которого мы с Мишкой завалили, съела. А ты видела в АШАНе изюбрятину?

- Гордин! Вот ты конкретный мерзавец. Вы с Филипчуком притащили тухлый труп, а я его пилила ножовкой в ванне, только потому, что у меня было голодное детство. Не могла же я засунуть тушу в мусоропровод? Кстати, я теперь вегетарианка, как ты помнишь, - и Соня взялась тереть на терке ускользающую из рук свеклу. Гордин подошел к жене и поцеловал ее плоский от неправильного детства затылок.

- ну, я пошел? - Филипчук подавал тихие сигналы на сотовый. Позывной был "Полька на охоте" Штрауса. - Соф? ну, а было бы лучше, если бы я по бабам бегал?

- лучше, - честно сказала Соня, - ты же их не убивал бы, я надеюсь? И вряд ли бы мне пришлось их готовить в духовке ...

- мать, я удивляюсь, как ты свой мед-то окончила? Ты ж вивисектор какой-то!

- иди, Гордин. И чтобы домой - ничего, кроме грибов, уяснил?

Соня звала Лёвку по фамилии исключительно для того, чтобы обозначить свое превосходство. Она была Браславская-Фабиани.

Гордин с Филипчуком прекрасно отметили приезд на "заимку", сняв коттедж с прилагающимися к нему девчонками и сауной, отужинали под визг и взрывы петард, провели весьма двусмысленную ночь, и лишь к обеду выползли на заранее заготовленную охотничью тропу. Приданный к ним егерь задал направление, махнув рукой, и приятели побрели к загону, куда должны были выпустить "дичь". Оговорен был кабан, все-таки свинья, не так жалко, - уверял Лёвку Филипчук. Заплутали, взяв вправо, продирались сквозь бурелом, потом в болоте Левка чуть не потерял Филипчука, а потом сапог, а потом выпили виски под вареные яйца, отчего началась изжога, и уж ясно стало, что заблудились, но мужская гордость, так удачно подогретая ночью, не давала взять вот так да позвонить на базу. Мол, ... и так далее. К тому же за поиски пришлось бы платить, и немало. Березнячок кончился, пошли топкие места, гнилушки, вода чавкала под ногами, всюду мерещились тени, голоса и всякая болотная нечисть. По счастью, вытянуло их на тропку, вихлявшую меж елей, и ноги, обретя почву, пошли быстрее. Дорогу мужики освещали фонарем, света которого хватило бы на добрую деревню. Вот тут-то на них заяц и выскочил. Обычный такой осенний, жирный заяц. Ноги у зайца были длинные,уши длинные, а морда удивленная, как у бухгалтера. Усы никлые. Смешной такой был заяц. В луче фонаря он заметался, а потом сел. Вот сел, и смотрел своими печальными испуганными глазами на Гордина и Филипчука. Стреляй, Лёва! - тихо сказал Филипчук, - уйдет! А Лёва смотрел на зайца и думал, кого же ему этот заяц напоминает? И только тогда, когда он понял что заяц похож на него, на Леву, и длинный унылый заячий нос шевелится, как Левкины ноздри, Гордин едва не зарыдал. Бля буду, - сказал он Филипчуку, - всё. Отстрелялся. На тихую охоту пойду. Грибы, ягоды ... дай я тебя поцелую, дорогой! Ты охренел? - заорал Филипчук, - я с тобой целоваться не буду! У самого ружье есть! Сам ты дурак, я зайца хочу поцеловать ... как только луч сморгнул в сторону, заяц запетлял по дороге и шумно скрылся в кустах. Внезапно показались огоньки "Заимки", и мужики вернулись на базу. Филипчук ворчал еще два дня, что потерял друга, но потом согласился на грибы, и под хохот егерей они приволокли две сумки "мочеников" - груздей, с налипшей на шляпку хвоей да рыжиков и ломаных сыроежек.

- ну, где ДИЧЬ? - спросила Соня, шинкуя кольраби, - убивец ... Тургенев ты, Гордин, вот я тебе что скажу!

- Соф, я больше не буду, Гордин поцеловал Сонино ухо, - во, грибы тут. Пожарь?

- сам?- ахнула Соня

- а то, - застенчиво хмыкнул Гордин. Он врал. Грибы с визгом и восторгом собирали девчушки-хохотушки. Феи, освобожденные от ночного труда ...

ЛЕШКА

Лёшка Муромцев сильный был мужик. Крепкий был, хотя и не был широк в плечах, зато руки, длинные, мускулистые, легко позволяли сделать любую работу. Мать, выплескивая на Лёшку ведро воды, приговаривала с любовью, - ты, сыночка, чистый обезьян, как в кино показывают! Лёшка, растирая полотенчиком мощную шею, скалился довольно, подмигивал своему отражению в зеркальном осколке и был счастлив. После армии Лёха женился - просто так, по причине любви к порядку. Чтобы - как все. Жена попалась обычная, в меру сварливая, в меру работящая, в меру жадная, родила ему, как и положено, сына и дочь, после чего вдруг люто Лешку возненавидела. Лёшка недоумевал, почёсывал свою шею, пил, не сбавляя взятого еще до армии темпа, поколачивал свою Людку, но так - без злобы, для острастки. Работа в совхозе какая? Скучная. На тракторе все кишки растрясешь, пыли наглотаешься, одна радость - в баню, потом вина казенного, да с бабой своей - пружины придавить на диване, чтоб скрипели. А в перерывах дрова, телевизор, рыбалка, да охота по весне - по осени. А тут москвичи приехали, сняли пол избы аж на месяц. Хорошие мужики, серьезные, с бородами, как попы в кино. Пили мало, телевизор не смотрели, говорили чудно, непонятно, но Лешка так понимал, что насчет религии. А и то, через слово - Бог, Бог. Лёшка их на охоту сам вызвался сопровождать, а то заплукают, ищи их с мчс! Так они и в засидке все Бога поминали, и все Лёшку дорогой наставляли, мол, все, что на земле есть, все им, Богом сотворено, и на всё воля Его, то есть, Бога какого-то, ихнего. Ну, а зайца с рябчиком так же, как и Лешка, ели, и матком тоже могли присолить. Но Лёшка, слушая вполуха их разговоры, вдруг задумался, а так ли он живет, как надо, и, может, что к сорока годам своим упустил? Недопонял? Может, где иной замысел есть, и насчет него, Муромцева, тоже? Мужики уехали, расплатившись с "горкой", придавив тысячные купюры поллитровкой, а книжку Лёшке-то, и подсунули. Про жизни каких-то святых, не про Бога. И телефончик на страничку вписали. Всю зиму Лёшка эти жизни изучал, но так ничего и не понял. За что страдали? Не ели, не пили, головы теряли, по тюрьмам сидели? Чудаки, одно слово! А к весне, как начали совхозные мужики на делянки ходить, на рубку, Лёшка сам не свой стал. Встанет, бывало, у сосны, затылком упрется, а сам в небо глядит - нет ли кого, видимого? И такая тоска в нем поселилась, что все ему не в радость стало. Решил он пить погуще, чтобы, значит, времени на мысли не оставалось, но нет. Нальет стакан всклень, вроде бы, на - пригуби, дальше соколом полетит, а не хочет. И все мысли лезут, паскудные, тягостные - не так живу, не так! Помру, так и не поняв, зачем? Жил зачем? Что видал, кроме водки, да трактора? Весну еще оттерпел, отработал, а в июне и позвони, по номеру из книжки. А ему в ответ - махнем с нами, Лёшка, Муромцев. На Соловки? А? Ежели там не пробьет, так тогда и сиди в своей деревне, копти бока у печки. Муромцев денег набрал, жене кулак показал, чтоб не гуляла, мать обнял, да и уехал. А уж на Соловках, в Андреевском скиту, снизошло. Церковка-то крошечная, с луковкой, иконостас бедный, а вот - выйдешь, а перед тобой валуны, вода свинцовая, и где та вода, где то небо? И нет лишнего ничего, а видать по всему - Бог там и обитает. На Заяцком том острове, и есть. Всё сидел Лешка, новым человеком, все курил ночами, да в небо то смотрел. Может, и разверзлись для него, одного Небеса, кто знает? Хоть в монастыре он крещение не принял, не положено, но уж потом, в районе, у молодого батюшки, сподобился. И вся жизнь Лехи Муромцева поменялась. Пить перестал, жену пальцем не тронул, хотя и кровать себе обособленно поставил. Ну, по этому поводу жена шибко не убивалась, чего уж там, в сорок лет, скрипеть, когда двое детей в школу ходят? Но ... наши достоинства порождают наши недостатки, и, Лешка, бросивший пить, оказался занудой, человеком нервным, угрюмым и скупым до чрезвычайности. До того он всех извел, что жена развелась с ним, тут же, в сельсовете, и выселила Леху в свою старую избу, в соседнюю деревню. Там протрезвевший для новой жизни Муромцев начал рубить новую избу, потом баню, потом сарай, и так вошел в раж, что еще и бабкам-соседкам помогал. Часовню поставил, батюшку сам из райцентра возил. Бабки аж ревмя ревели, на него глядя, чуть ноги не целовали, ой ты, Алешенька, ой, родненький. Жена вскоре в райцентр сама перебралась, и детей забрала. Сын-то у виска пальцем покрутил, мол, папаша съехал совсем, а дочка нет, та папкина, ласкучая, все ездила, гостинцы с города возила. Все радовалась, что папка не пьет, хотя насчет религии шибко была недовольна. И жил Леха, и глядел на небо с любовью, понимая, что и он, Муромцев, тоже зачем-то нужен, муравей деревенский. Одно было худо - одинок стал Лешка. И дело не в том, что пружинами скрипеть не с кем - нет! Только похлопай рукой по дивану - прибегут! И сядут, и лягут! Но чувство? Любовь? Не было любви. То есть Бог был, а бабы не было. Леха все себя уговаривал, вон, монахам-то как? Им ого! Чем я слабже? Я ж на воле! Это мне испытание! И приехало тут искушение. Разведенка городская, с мальчонкой лет шести. И такая из себя крепкая, глазастая, волосы под платок забраны, и руки такие, с круглыми локотками. И пальчики. И шея. И завиток из-под платка. И все смеялась, целый день! Влюбился Муромцев. Да так, что душа его, не знавшая до той поры никакого чувства, будто в горле застряла, желая выбраться наружу каким-то звуком - то ли "Славлю тебя, Господи", то ли - "белые розы, белые розы" ... В первый раз Леха забыл батюшку на службу привезти. В первый раз встал на молитву, правило вечернее читать, а губы сами шепчут "Надя, Наденька ..." Всюду она ему мерещилась. Ходил вокруг ее дома, как телок на привязи, бе-бе, ме-ме, здрасьте-здрасьте ... Месяц терпел, а тут и лето на исходе, он к ней, так мол, и так, люблю, не могу, будь моею, я и пацана приму, и мы еще своих настругаем, я хороший, непьющий! Я, может, и не чета городским, но я ласковый, просто не к кому мне было ... А она на него глянула, хохочет, - ой, Лёш, ну ты что, брось! Какая любовь, зачем? Вон, налюбила уже, - и на сынишку показывает. - Да и ты, прости, не в моем вкусе ... и что я? В город тебя повезу? Там таких полно! Или к тебе, на хутор? Да не смеши ты меня, Лёша, человек хороший!

Запил Лешка Муромцев. Да как запил! Словно за все годы трезвости решил себе отомстить. Пил неделю, пил вторую, а потом и помер в избе, сам-один. Приехала из района дочка, похоронила отца, а батюшка на могилке так и сказал - хороший был Алексей, раб Божий, человек, а с искушением - не совладал.

ДЕД МИШКА

Когда убрана картошка, и тина от неё превратилась в горькую костровую золу, когда береза почти сбросила листву на дорогу, а боярышник облетел, выставив напоказ колючие шипы, и небо серо, и ветер гонит тучи одну за другой, дед Мишка Ахромеев вытаскивает из чулана плетушку с брезентовым ремнем вместо ручки, убирает за пазуху перочинный ножичек, натягивает ватничек и плащ-накидку поверх, свищет Валдайку и выходит из избы. Он идет через вырубку, через старое подсохшее болото вбок, в Чертов, не к ночи будь помянут, угол. В углу этом гриб есть всегда, даже если если в Ямищах и Козлово пусто, а на верном месте в Покровском - только моченики да сыроеги. Мишка идет поначалу споро, не задерживая шаг на разную лесную прелесть, потому как знает - короток осенний денек, а дождичком сбрызнет, намокнешь, ревматизм заноет, свернет в дугу. Валдайка - молодая лайка, умная, длинноногая, серой масти, в белых очках и в белых гетрах на задних лапках. Легкая, сторожкая - чудо, а не собака. Бежит впереди, нос в тропу уткнула, через шаг обернется - успевает дед, нет? Дед идет, мурлычет песню про приамурских партизан, или еще что военное, но к ходьбе удачное. Валдайка чует по бокам запахи зверя, но знает - не время. Сегодня хозяин ищет противные, вонючие для собачьего носа грибы, в которых интереса для порядочной собаки нет. Как заканчивается ельник, появляются березки, полукругом, будто кто сажал - нарочно. Дед перепрыгивает через чистый ручеек, текущий из леса вниз, к озеру, садится на поваленную ветром елку, с которой давно отслоилась широкими кусками коричневая, темная с испода, кора, закуривает. Валдайка ложится рядом, принимая чутким носом приветствие леса, читает, что-то, понятное ей одной. Под землей шебуршатся полевки, собака наклоняет голову - эх, плевое дело поймать, да закусить живинкой, но нет. Нельзя. Мишка встает, стряхивает с бороды табачную крошку, кланяется вдруг чуть не в землю - ну, здорово, "Лесной", не обессудь, пороюсь в твоих кладовых, - и идет дальше, ладонью стволы оглаживает, здоровается. Конечно, думает про себя Валдайка, при таком обращении чего хочешь сыщешь. А так и есть. Вон, дед палкой из орешины поднял нижние лапы молодой елочки - а там боровичок. А где один, там и семейка. Дед срезает аккуратно, слизня сковырнет - пасись дальше. Если уж белкой или мышью гриб тронут нещадно - на сучок наколет - доедай. Крупные грибы-переростки, у которых шляпка до земли, не трогает - гриб-дедушка, зови сынка, зови внучка ... Ельничек молодой, еще светлый, вдали березки-невестушки, и малинник сбоку. Валдайка по августу всегда с дедом - на малину. С ее роста ягоду достанешь, сладко. Сейчас собаке скучно, но она перемахивает через поваленные стволы, и слышит, как летит, волнуясь, потревоженная птица. Валдайка не выдерживает, подтявкивает, смотрит на деда вопросительно - да ну их, грибы! Пойдем на охоту! Дед качает головой - ишь, ныра ... еще в журавник пойдем, а как? И гриб надо. Как без гриба? Сушить будем, супцу наварим, гриб он для человека однова что для тебя - мясо.Так что, иди, соблазну не наводи на меня. Порыжел папоротник близ ручья, нет никакого цветка, даже плохонького, но еще не облетел лист у смородины, одичавшей, затянувшей фундамент брошенного дома. Дед вспоминает, что были тут хутора, и жили на них, и хозяйство вели, староверы, строгие, молчальники, особо себя держали - не мешались с нашими. Тогда и грибов было! Дед опять садится, но не на пенек - в пеньке змея может жить. Сядешь, обидишь, она и ужалит тебя - в сиденье-то. Садится на ствол, примащивается, достает из рюкзачка хлебушек, завернутый в тряпицу, яички вареные, и роскошь - круг ливерной. Валдайка аж жмурится от счастья. Дед идет к ручейку, набирает воду в алюминиевую кружку, и они "чаевничают", и собаке достается колбаса, тонко размазанная по чернушке. Дед перебирает грибы, ворчит, подрезает ножки, отбрасывает мятые обабки, и советуется с Валдайкой насчет мочеников - будем брать, али как? Тут вдруг чохнет желудем, они поднимут глаза к небу и увидят яркую сойку, сидящую на березе. Глядишь, и небо растянет, и полоснет солнечным лучом, зажигая бурую листву и рябиновые грозди, и станет весело на душе, и вдруг окажется перед самым носом дружная семейка рыжих лисичек ...

а уж потом, в избе, дед, нацепив очки, будет низать грибы на суровье, завязывая на конце каждой нитки спичку - вроде как жердочку, а Валдайка, заморенная, в репьях, будет греть у печи серый бок и перебирать во сне лапами - перепрыгивать через бурелом. И подняв во сне рябчика, тявкнет, проснется смущенно и побредет к миске - лакать воду.

ПАНШИН

Никите Паншину и поговорить не с кем. Только три дома жилых осталось в Бармине, да и то, сознаться, какие собеседники из пьющего соседа Васьки да глухой бабки Егоровой, у которой из родни одна коза Люська? Никита хочет разговора обстоятельного, да такого, чтобы вынести для себя что ценное, да еще, чтобы собеседник его, Никиту, убедил в какой-то своей правоте! Чтобы, значит, столкновение умов произошло! Для этой цели хорошо подходит дачник, обкатанный, как речной голыш, Москвой. Но уж откуда взяться ноябрем дачнику? Приедет, кто крепкий, на новогодние дни, будет пить да бросать в снег красивые бутылки, курить сигареты в страшных, пугающих пачках да спрашивать Паншина насчет охоты да баб. Никаких годных баб в деревне не сыскать, ушли бабы, ушли девки, за ними и мужики потянулись. Не слыхать в деревне гармошки да бабьего визгу, не курятся дымки над банями, не мнет снег копытом лошаденка, - пусто. Никита долго гремит в сенях ведрами, твердо намереваясь идти на колодец, но, вдохнув на дворе морозного воздуха, отстегивает от цепи трехцветного, рыже-черно-белого, кобеля Витяшу и идёт с ним прочь от деревни, туда, где наезжена лесовозами дорога, ведущая в сосновый бор. Бор уцелел, неизвестно почему, и сейчас стоят сосны, прямые, стройные, и Никита гладит их рукой, и говорит с ними, и досадует, и сосны, тихо перешептываясь, одобряют сказанное Паншиным. Он говорит им о ничтожной пенсии, о том, что на северах сорвал себе здоровье, о том, что жена его бросила и настроила против него детей и не дает видеться с ними, о том, что тоска кругом беспросветная и нужно продлевать разрешение на ружье, а это значит, ехать в район. Ты ж понимаешь, - Паншин стоит под своей любимицей, в которую лет восемь назад ударила молния, отчего ствол ее расщепился и сросся, как диковинная лира, и жалуется ей, - это ж в поликлинику надо, за справкой. Ну? Это ж медкомиссия. Опять в район сколько денег надо? - и сосна сбрасывает шишки, как бы подтверждая Никитину правоту. Витяша, одуревший от свободы, нарезает круги, подталкивая хозяина к Бобровому болоту, где можно всласть полаять, и полакать сладковатой хвойной воды. Эх, да что ж ты неугомонный такой, - Паншин идет, приминая мох да лишайник, сетует, что вот уж и Михайлов день, а снега с гулькин нос, только по низине, и что зима стала не похожа на зиму, и грибов нынче было хоть плачь, как мало, и вдруг, поднявшись на горку, с которой дальний лес дает себя увидеть во всей горькой обнаженной красе, плачет от немого восторга, охватившего душу, и, отталкивая Витяшу, норовящего стащить с руки рукавицу, хватает ртом звенящий морозный воздух и вдруг кричит, да так, что вспархивает тетерка - хорошо-то как, Господи! а потом, усовестишись неизвестно чего, быстрым шагом спускается к болоту и смотрит на подрезанные бобрами осины, и гладит Витяшу, громко и бестолково брешущего на темную воду.

ДЕД И НАЙДА

Днем солнце над деревнею стояло белое, будто ослепшее. Тени ложились густо-синие, а снег буквально светился. Дышать было трудно, отменили школу для детворы, опустели улицы, и только изредка перебегала баба через двор - к хлеву, двери которого, оббитые драным ватным одеялом, пушились сказочным инеем.

Найда, чуя скорое свое избавление от мучившего ее бремени, не отходила от деда ни на шаг, жалась к нему, устраивая свою лобастую голову на дедово колено, трепеща веками, прикрывала глаза и даже позволяла себе поскуливать. Дед жалел ее, приглаживал теплую шерсть, почесывал за рыжим ухом, проверял наощупь нос - теплый ли, влажный. Найда постанывала - вот, мол, понимаешь, каково мне? Баба, не встревая, поворачивалась к этому спиной, стучала горшками, сердито скатывала половики и все ворчала да ворчала, что вот, бабы и те себя ведут с пониманием, а тут, понимаешь, сука, да такие нежности позволяет!

Найду пустили в избу из-за мороза, жалеючи,под печь, и та умяла под себя старую овчинную облезшую шкуру, и все ждала - когда же, когда уже?

Во вторую ночь, когда луна встала в кресте - к морозам, когда затрещал лес и стали падать комочками иззябшие птицы, а мышь из подпола, не чуя страха, пошла по чуланам, когда небо почернело по самым краям и кто-то, как в издевку, бросил звезды такой красоты да яркости, что глазам было больно глядеть на это, деда задержали в районе по какой-то бухгалтерской глупости, по досадной описке, и ночевать ему пришлось у снохи. Баба, решившая непременно сию минуту скоблить полы, выставила Найду вместе со шкурой в сени. Сперва Найда щерилась на нее, обнажала белые клыки, упреждая - не тронь, мол, но, когда баба, не по злобе махнула на нее половою тряпкою, Найда выбежала, и, заметавшись в сенях, чувствуя приближение самого важного и страшного в своей собачьей жизни, выбила заложенную на крючок дверь и оказалась на дворе. В пугающей тишине собака слышала только, как звякнуло ботало на коровьей шее, и, не раздумывая, носом и лапами, тяжко дыша и работая из последних сил, все же откопала лаз и нырнула в блаженное нутро хлева. В темной, почти осязаемой теплоте пахло навозом, прелым сеном, куриным пометом, распаренным зерном, молоком - чем же еще пахнуть зимой хлеву? Найда протиснулась в овечий загон, зарылась в сено, и отогреваясь, уснула. Резкая боль, ударившая, как ожогом от хлыста, заставила ее проснуться.

Утром баба, ворча на деда, на дедову мамку, что она уродила такого кобеля неизвестно для какой цели жизни, ворча на корову, которая осталась непокрытой, а значит, не видать прибытку, ворчала на автобус, который не ходит, на пенсию, которую ... И тут тугое к другим звукам мира ухо ухватило теплое попискивание и почавкивание. Баба, подняв осклизлую жердину загона, всунулась туда почти вполовину. Из сена поднимался теплый молочный дух. Ощянилася, сука! баба бросила подойник и побежала за дедом. Убью-потоплю всех, громыхала она на ходу, теряя опорки, всех потоплю немедлючи! Дед, сидевший на кортках возле печки, медленно поднялся, пошарил под кроватью, вынул спеленутое в старое одеяло ружье, развернул... бабка смотрела без интереса, но со страхом. Дед ссыпал в карман патроны и молча пошел в сени. Ты че, старый дурак, заголосила бабка, патрон на такую мелочь изводить буишь??? Дед обернулся - еще слово и составишь компанию своей мамаше, Царствие ей Небесное... и вышел.

Все четверо "найденышей" были достойно выкормлены, воспитаны и отданы в хорошие руки. Да и бабка присмирела сильно...

КАК ДЕВОК В БАНЕ СОСЕД НАПУЖАЛ

(подлинная история)

Жили-были три сестры красавицы - старшая, Дилара, средняя, Тансулпан и младшая - Галлия. Старшая замуж честь по чести вышла, в Уфе живет, в Институте искусств преподает, двоих дочек, Фаизу и Закию растит, мужа слушает, бишбармак готовит лучше всех, себя в строгости блюдет. Средняя, Тансулпан, отца-мать ослушалась, за русского пошла, сыновей родила, Ивана да Павла, картины маслом пишет да поросенка в печке запекает, может и вина выпить, и, страшно, сказать - водки. Галлия - красавица, младшая, девственница, хотя уже и в зрелых годах, правда, в Филармонии Ахметова Хусаина работает, жениха ждет, на какого мать с отцом покажут. И решили старшая с младшей навестить среднюю, хотя и страшно было в дальний путь отправляться, а все же узы семейные, голос крови и башкирский мёд. Летели они самолетом, ехали автобусом, пешком шли, и снег падал на их дивные головки, и секло метелью луноликих красавиц, но ничего не страшно, если впереди - свидание с сестрой. Сами они были из благословенной, щедрой на землю да лес Башкирии, где пчелы, размером с овцу, несут на себе белый липовый мёд, а реки и озера так чисты, что жители даже водопровод не признают, а травы так духмяны да сладки, что коровы дают сгущенку. Вид деревни Селянищи поразил сестер. Дилара и Галлия даже заплакали от такого - поваленные набок избы, не паханные, поросшие осинником поля, спящие, как мертвые, на обочинах дорог странного вида люди - как все это было непохоже на Башкирию, где каждый платок земли распахан, напоен потом и засажен различными растениями. И деревни стоят крепкие, и скотина веселая, и сиськи у коров - чистые! Старшая, Дилара, и говорит младшей - давай уйдем отсюда, потому как тут страшно. Да что уж страшно, возражает средняя, Тансулпан, - если медведь придет - не пустим. А злого человека - прогоним - и показала на топор, ухват, кочергу и духовое ружье, составленные в углу. А уж Галлия, ожидающая мужа, и вовсе задрожала, опасаясь, что кто-то надругается над ней и тогда замужества не видать вовеки. Так это было грустно, что решили они баню затопить. Самовар поставить. И уж как-то переждать ночь, а утром - бежать. Если живы будут. А еще добавьте, что у нас в деревнях связи нет, и не будет. Да и свет - изредка. Ну, натопили они баню! Ох, пар хороший, влажный, веники дубовые-можжевеловые, сестры парятся, хохочут, даже девственницу смех разобрал и обнаружилось желание купаться в озере русалкою. А старшая все младшую спрашивает - а не будет ли насилия со стороны? А вдруг кто придет да посягнет? На честь? Как мужу в глаза потом смотреть? Средняя смеется, зубки сахарные показывает - да кто? Тут на сто верст, кроме медведей - одни волки! Но ... двери заложили. И на замок, и на щеколду, и даже топор в ручку засунули. Вдруг? Та, которая батыра ждет, даже отказалась в предбанник выйти, пока солнце не взойдет. А пар - что? Он и девкам язык развяжет ... чаевничают, мед на деревянную палочку наматывают, полотенцами чресла завернули - радуются. А тут - хрясь! стук. А потом так - хрясь-хрясь-хрясь ... девки так и обмерли. Вот те и медведь! Вот те и волк! Они визжат, тот снаружи колошматит, и ведь что, подлец - знает имя средней! Кричит - Тансулпан! ТАНСУЛПАН! Ты как там? Открой, дескать, покажись. Дилара свечу задула, целомудренницу и того - в сундук спрятали. А тот все кричит, ветер воет, дождь принялся - ну страх и есть! Дилара кочергу к груди прижала, кричит - ты кто? Уходи, добрый человек! А тот (явно оборотень) - и скажи в ответ - я Вася! Вася! ВАСЯ! Тансулпан ??? Тут уж все чуть не померли со страху - даже имена людские знает! Ну, враг он и есть, и конец света. Еще два часа сидели. Пока тот не ушел.

А Вася звонит в Москву мужу Тансулпан и говорит - нет, ну дуры девки, или как? Ты попросил проведать, я 25 километров к ним ехал, они в бане сидят, визжат! На что муж сказал Васе - визжат, значит, живые ...

* * *

К полудню апрельский воздух нагрелся до рекордных плюс четырех, ветер погнал сухую листву, надул тоской о дальних странствиях соседское бельишко, висевшее около бани, отчего веревка стала похожа на сигнальный корабельный фал. Солнце, с трудом растопившее серый облачный кисель, стоявший над деревней вторую неделю, нагрело крашеную суриком крышу, с которой, стесняясь, сполз последний снежный блин. В воздухе тут же появились робкие, не видные глазу дрожащие насекомые, застучал вдалеке дятел, заухал топор, засинел горький дымок пала, и первая пыль завихрилась от колес на высохшей песчаной дороге. Со сломанной березовой ветки закапал прозрачный сок, а по стволу березы, огибая скрученную локоном бересту, побежал муравьиный поток - к сладкой, весенней влаге. Охотники, дождавшиеся открытия сезона, готовились к вечерней тяге на вальдшнепа - крохотной птичке, ставшей на беду символом удачной охоты и меткости.

На прогалину, между синеватыми пролесками, выскочил заяц, мучимый любовью и страхом, встал в стойку, прижав к животу передние лапы и чутко прислушивается, прядая ушами и смешно шевеля ноздрями.

На осине громко спорят сороки, а на красноватые побеги ветлы сел первый, тяжелый ото сна шмель.

ПАМЯТЬ

Василий Иванович Проворов и Тимофей Сыроежкин рано утром встречаются у запертого навеки совхозного клуба, молча обнимаются, причем Тимофею приходиться наклониться, чтобы обхватить низенького и щуплого Василия Ивановича, и так же молча бредут в сторону от деревни. Хрустит под сапогами битый кирпич, нет-нет, да и подденет носок мятую пивную банку или пластиковую бутылку, но, по мере того, как они углубляются в лес, следы человека исчезают. Василий Иванович - росточка небольшого, седенький, похожий на огарочек, но с неожиданно яркими антрацитовыми глазами, движется легко, будто скользит на лыжах, а Сыроежкин, напротив, одутловат, с брюшком, выпирающим из-под рубашки, лицо имеет плоское, какое-то смазанное, и глазки его, глубоко посаженные, как бы впопыхах, бледны и невыразительны. За мужчинами следом трусят две собаки, сыроежкинская сука Белка, старая, умная лайка с рыжим хвостом бубликом и в белых носках и проворовский кобель Ахмат непонятной породы, местами черный, местами рыжий, с улыбающейся мордой, веселый, молодой и глупый. Ахмат подписывает каждый куст, Белка же трусит легко, не останавливаясь, на ходу успевая прочесть все привычное из книги леса - тут пробежала енотовидная собака, от которой долго держится в воздухе особый, неприятный запах, а тут напуганный енотом заяц порскнул в кусты, а там подходил лось, а вот ... Белке страсть, как хочется услышать команду, и начать работу в брусничнике, где сидит глухарь, черный красавец с алыми бровями и зеленой грудкой, и она даже стискивает челюсти, будто ощущая теплое тело подстреленной птицы. Ахмат еще учится, в свои два года с небольшим он совершенно бестолков, но умилителен в своей любви к Проворову, которого боготворит и норовит прикусить за задник сапога, чтобы тот не шел так споро и дал возможность псу насладится свободой после тоскливой жизни в загоне. Проворов и Сыроежкин начинают разговаривать, только спустившись в овраг, по дну которого петляет речушка, набравшая воды после осенних дождей. Василь Ваныч, - Сыроежкин пыхтит, съезжая по осыпающемуся склону, - так мы все сделали. Ровно, как вы и велели. Как говорится. Останетесь довольны. Да верю, Тимоша, верю! - Василий Иванович скатывается ловко, даже не запачкав сапог, - я потому на тебя всегда надежду возлагал, знал - не подведешь! Они останавливаются у воды, пьют жадно - Проворов из крохотной серебряной чарочки, а Тимоша - так, черпая сладкую холодную воду ладонью. На другой берег взбираются быстро, хватаясь за ветки густо растущего ракитника. Дальше - березовая роща, светлая и царственная осенью, будто пустой зал. Важный изумрудный мох, принявший на себя золотую листву, уходит под ногами, как кнопки клавиатуры. Ну вот, вот, - суетится Сыроежкин, тяжко дыша, - Василь Иваныч, вот тут и сделали. По вашим, так сказать, чертежам. Как велели. - Он ждет похвалы, мятое лицо его лоснится, глазки слезятся. Перед ними стоит небольшая, ладно срубленная изба, крытая дранкой. Над коньком крыши нелепо торчит то ли куполок луковкой, то ли подобие богатырского шлема, впрочем, с крестом. Проворов, тяжко охнув, сбрасывает с плеч рюкзачные лямки, долго чистит сапоги о траву, а потом, махнув рукой, снимает их. Дверь закрыта замком на скобочке, но ловкий Сыроежкин отпирает замочек и делает приглашающий жест. Внутри избушки сухо, белеет новая печка, стоит грубо сколоченный стол, скамьи. Мужчины садятся, Проворов наполняет стоящие тут же стаканы водкой, и, прикрыв глаза рукой, плачет. Сыроежкин ждет, не перебивая, помаргивает, не решаясь выпить и только по взмаху руки Василия Ивановича опрокидывает в себя водку. Так и сидят они час, и другой, и Василий Иванович все глядит на фотографию молодого парня, вставленную в дорогую позолоченную рамку, и всё приговаривает, - эх, сынок, да как же так, эх, Лешка, не уберег я тебя, сынок ... - и только потом, спустившись с крыльца на тропинку, ведущую к металлическому кресту, на котором косо висит венок, оба дают залп из ружей в воздух, и долгое эхо катится по березняку, приговаривая, - эх, Леха ... эх ... и собаки, встревоженные выстрелами, смотрят в небо, серое, как перо горлицы и не смеют даже залаять.

ФРОЛОВ

Понимал Фролов, что никто ему отпуска не даст, и уехал сам, в самоволку - уволят, так и уволят, кто кому нужнее? По Фролову выходило, что он - им. До Фировой пустоши ехал дольше обычного, хотя и на заправку всего пару раз заехал - не хотелось даже вылезать из машины. Сёк дождь, нудный, октябрьский, и уже прошивало мокрым снегом, и гнало по трассе, как обезумевшую, рыжую листву. Матерясь про себя, съехал Фролов с трассы на проселок, и пошел его Гелендваген валится с боку на бок, охая, как живой. Собака, спавшая на заднем сидении, потянулась, зевнула сладко, встала, нетвердо держась из-за качки, положила голову на плечо Фролова. Пятилетняя сука, ирландская сеттерша, Патрисия, или просто - Пат, понимала настроение Фролова, как всякая умная баба - сердцем. Фролов дернул плечом - мол, спасибо, подруга, потерпи, скоро доедем, но скорости не прибавил. Двумя часами позже, иззябший, сидел на корточках у дымящей печки, кашлял, вынимал тлеющие дрова на топочный лист, прожигал ходы прошлогодними газетами, двигал туда-сюда шиберку - все зря. Плюнул, сел на пол, уронил лицо в ладони, да так и проспал - недолго, с полчаса. Вынул на ощупь бутылку водки из рюкзака, сделал пару глотков, пожалев, почему-то, что не делают сейчас "бескозырок", как раньше, и успокоенный, похлопал печь по боку - давай, старушка, не подкачай. Печка, сложенная впрогарь, грела плохо, служила больше для готовки, но сил на растопку русской не было. Фролов отщелкнул в душник колечко бересты, та зачадила, загорелась красноватым, было видно, как мерцают, перемигиваясь, алые огоньки по саже, и вдруг загудело, словно печь вдохнула, и потянуло огонь из топки - книзу, по оборотам. Фролов вздохнул облегченно, насыпал в старое ведро сухого корма для Пат, вышел за водой на колодец. Дождь прошёл, похолодало, сбрызнуло звездами по чистому, умытому небу, и Фролов, забыв про воду, сел на верхнюю ступеньку - курить, и вдыхал горький запах крепких сигарет и смотрел на дальний голый осинник и понимал, что вернуть ничего нельзя, а как смириться с этой, новой жизнью - не знал.

на охоту Фролов с Пат отправились вечером, впрочем, безо всякой надежды - октябрь хоть и был в самом начале, но Фролов впервые поехал один, и вся эта затея была провальной. Пат трусила впереди, зная, что нарушает принятые правила, но чувствуя настроение Фролова, делала вид, что вышла просто так - на прогулку. Все же не удержалась, подняла утку с болотца, но Фролов даже не расчехлил ружья. Пат опустила голову и посмотрела на него с укоризной, - ну, как же ты так? Найдя сухое место под огромной елью, Фролов сел на сухую подушку из иголок и так и сидел, глядя, как умирает солнце на закате, и проблескивает алое, как кровь, в бочажинах. Пат легла рядом, положив голову на сапог, и прикрыла глаза. Фролов смотрел на стихший лес, ощущал, как слетает сухой лист, кружась, цепляясь за ветви, как где-то выходит пузырями болотный газ, как трещит где-то в глубине валежник под невидимым зверем. Тоска, копившаяся весь последний год, когда он узнал о болезни Сережки, друга единственного и на все времена верного, першила в горле, саднила под ложечкой, и хотелось завыть, упасть на эту землю, по которой они с Серегой каждую осень ходили на охоту, и рвать ее, землю, зубами, чтобы отпустило, ушло, пропало это проклятое чувство одиночества. Но Фролов зубы стиснул, потянулся за ножом - хотел просто всадить в землю - так вот, по рукоять, чтобы - со всей силы, но порезался, и закровило по ране, и он тупо смотрел, на руку, не в состоянии даже перетянуть рану платком. Но стало легче, и пробились слёзы, и он плакал, задыхаясь, как обиженный пацан, не понимая, за что, как, почему - отняли у него Серегу. Стало совсем мрачно, и Фролов встал, почесал Пат между лопаток, она благодарно лизнула, извернувшись, его руку - и они побрели домой, скользя, оступаясь на раскисшей дороге, и только в этом молчании, согласном, единодушном - в таком, каким было их с Серегой молчание, Фролов как бы шел рядом с Серегой, усталый, вымотанный, с пустым ягдташем, но все равно - после охоты, после настоящего мужского дела. Вернувшись в избу, выстывшую мгновенно после их ухода, Фролов допил из горлышка водку, и вдруг снова заплакал, не стыдясь себя, и, сорвав с гвоздя на стене Серегин плащ, дал себе волю вспомнить последние минуты в больнице, и похороны на подмосковном кладбище, когда он, не выдержав, пальнул в воздух, и сквозь плотные тучи вдруг упал на свежий холм - солнечный луч.

Фролов, пустой изнутри, полупьяный, но уже живой - вышел из избы, попытался поймать вышку, но не смог, но на всякий случай набрал жене смс-ку, и выходило в ней так - если жена получит - "все нормалек, Кать. Жив. Люблю. Фролов".

* * *

В пору осеннего листопада, когда светлеет небо и лес становится прозрачен, нет ничего лучше похода на ближнее болото. Перейдя через дорогу, разрезающую деревню пополам, выходишь на поле, на котором уже давно не пасутся коровы, и только рассыпающаяся проволока, обвивающая змеей ноги, напоминает о прошлом. Луговая трава сменилась люпином, пошел захватывать землю папоротник да осинник придвинулся вплотную к брошенным картофельным полям. Нога иной раз споткнется о сгнивший угол хлева, раздавит бутылочное стекло или провалится в неглубокую ямку. Где-то высоко, в голубеющем небе слышны крики - летят на запад с востока гуси, машут плавно крыльями, держат строй. Такая торжественность в этом прощании, такой гордый и смелый ежегодный подвиг исхода в иные края ... только бы не было охотников, говорю я сама себе, потому что представляю явственно, как летят эти сильные птицы, вожаки, гусыни и молодняк, летят, повинуясь голосу своего племени, а какой-то ... ради забавы, ради прихоти - убьет метким выстрелом птицу, да будет хвастать всем окровавленной тушкой, и хвалить собаку, принесшую дичь. Какая боль - уберечься от зверя, преодолеть столько километров пути - и быть убитым просто так! А мы держим путь к болоту, где бобры еще вчера починили разрушенную нами плотину и подрубленные ими осинки белеют спилами, как колья. Фунт тут же переправляется на другой берег ручья, кот взлетает на старую ель и сидит, застыв, как сфинкс. Опускается вечер, поднимается туман, летит запоздавшая сойка, и багровые ягоды боярышника становятся в наступающей темноте коричневыми, цвета засохшей крови. Чокнет желудь, сорвавшийся с дубовой ветки, и останется лежать, прикрытый листьями, чтобы прорасти по весне новым, молодым деревом ...

ДЕД САШКА ПАНТЕЛЕЕВ

Дед Сашка Пантелеев сидел на выстывшей к вечеру веранде, мерз, с тоской смотрел на мух, упрямо бьющихся в загаженные стекла, водил пальцем по клеенке, расписанной турецкими огурцами, и страдал. Даже здесь, на веранде, было слышно, как толкутся в избе голоса его детей - старшего Витьки, средней Нинки и младшего Вовки. Дети съехались на сороковины по матери, умершей тихо и спешно, как будто по извечной привычке своей никому не мешать. Она нагнулась бросить ведро в колодец, да так и застыла, а потом повалилась набок, и будто уснула. Дед и хватился её только через час, думая, что она пошла убирать корову или снять яйца, или перебрехиваться с соседкой через забор, или белье замочить на стирку, или делать ту, самую обыденную, работу - которую в деревне и не считаешь трудом. Плакали по бабе Вале всей деревнею, и гроб несли на руках, а не везли, как других, на грузовике. Дед после смерти жены впал в какое-то странное забытье, и все казалось ему, что он маленький еще, белобрысый пацаненок, бежит к речке в перешитой из отцовской гимнастерки рубашке и портах по колено, с удочкой из лещины и большой консервной банкой из-под американских галет, переделанной в ведерко. А то - школьник, в вязаной бабкой кофте, которой он стеснялся отчаянно и норовил стащить за зерноскладом, на подходе к школе, и дальше бежать стремглав, стуча зубами от холода. А то вдруг он тракторист, и жаркое солнце бьет в глаза, и трактор грохочет натужно, и тащит борону, а он, напустив на лоб челочку, клеит к углу рта папироску и высматривает Вальку среди девчат из ее бригады. А то он в новом пиджаке, с гармонью на лаковом ремешке, едет в кузове грузовика свататься к Вальке, и вылетает из кузова прямо в жижу, текущую с фермы ... и все мнится ему, что он разный, и старый, и молодой, и вот, Вальку встречает с первенцем у роддома в районе, а вот Витька, трехлеткой, поранил палец лезвием топора, и кровь все хлещет, а он, Сашка, губами пристал к ранке и силится ту кровь остановить, а вот и средняя Нинка, с первой банкой собранной земляники бежит к нему на покос, спотыкается, и земляника разлетается по жнивью, и Нинка плачет, а он выбирает эти ягодки тихонько, чтоб не смять и кормит её с ладони, а вот, тут, младший, в первый раз опившийся самогонки в 5 классе, и он, Сашка отнимает ремень у Вальки, лупцующей Вовку со страшными словами. Все это и наполнило его дни, и весь быт пропал, стали ненужными все иные дела, а важным стало одно - память о Вале, с которой прожито, почитай, полвека, и с которой душа срослась, как срастаются, сплетаются стволами деревья. Тоска по жене была так сильна, что Сашка не ощущал желания есть, или пить, а хотел одного - сидеть, курить, и смотреть в дымные облаки и видеть дорогую Валю. За стеной что-то громко охнуло, забасил старшой, Витька, подтянула ему Нинка, визгливо, как пила, которую разводят напильником, и опять все стихло. За Сашкиной спиной отворилась дверь, потянуло печным угаром, сивушным духом и затхлой вонью сопревших тряпок, на веранду вышел младший, Вовка, верткий, чернявый, не в мать, не в отца, поскребыш - как звала его Валькина мать. Ну, че, бать, надумал? - с порога бросил он в спину отцу, - давай, подписывай бумаги. Мы тебе в районе квартирку подберем, раз с нами не хочешь, и живи себе. Пока не помрешь, - хихикнул он, - бать, пока покупатель на избу есть, давай, мы уж задаток взяли, бать? Добром не хошь, - Вовка приблизился к отцу, зашептал ему на воротник рубахи, ровно над загорелой за лето шеей, - бать, соглашайся ... а не то сдам тебя в престарелый дом, будешь с инвалидами куковать, а? Деду Сашке хотелось схватить Вовку, как в детстве, за чуб или за скользкое, пельменное ухо, да протащить так, пока не поймет, поганец ... но Вовка сызмальства таким был, да и пошел, куда таким и дорога - в милицию - полицию. Тут и остальные вышли - дородный, лысый Витька, пузатый, одетый по-городскому дорого, и Нинка, мать-одноночка, с испитым прокудливым лицом и добрыми, Валькиными, глазами. Обступили его, продай, подпиши, и все пугали, и золотые горы сулили, и опять стращали престарелым домом, а то и вовсе подзаборной какой жизнью. И было так Сашке тяготно от них, и не было сил возражать, что он встал, набросил на плечи ватничек, нагретый долгим сидением, смахнул с плеча тяжелую Вовкину руку, вышел на двор. Отцепил Гаврюшу, старого своего, такого же, подслеповатого, в колтухах, кобеля, и пошел, пошел, ускоряя шаг - туда, через редеющий, мреющий алый осинник, за болото, ловко обходя бочажины, щупая привычной к этим местам ногой влажный мох - и вышел на взгорок, с которого видно было на многие версты кругом. Самый дальний лес стоял густо фиолетовым гребнем, а ближний краснел, играл всеми оттенками золота, шелестел, охорашивался, и солнце, победно сиявшее весь день, уходило на запад, словно закрывая за собой дверь в светлый, ясный мир. Сашка сел у сосны, раздвоенной после удара молнии, потерся затылком о шершавую кору, смежил веки, и увидел Валентину, в ярком городском плаще и резиновых сапогах. Повязанная модным платком с надписью Paris, она улыбалась ему широко и радостно, и корзинка с грибами, которую она держала в руке, качалась, как лодка, и грибы падали из нее. Сашка, крикнула она ему, иди ко мне, тут грибов как много! и он дернулся, и вдруг испугался, что одет он в старый ватник, и неловко в таком показаться перед ней, такой молодой и нарядной, но она все манила его рукой, все звала - Сашка, Сашка, - и он поднялся, и побежал, а она шла к нему навстречу, только он никак не мог до неё дойти.

Так и уткнулся дед Сашка лицом в серый мох, усыпанный ржавыми иглами, только сжал рукой пястку земли, перемешанной с иголками да крохотными грибами маслятами. Верный Гаврюша его завыл, заскреб сточенными когтями землю, и лег рядом, будто отогревая своим дыханием замерзающего деда.

 

Содержание

 
Главная страница сайта
Проза на сайте temnyjles.ru
Страницы наших друзей

 

Последнее изменение страницы 29 Jan 2025 

 

ПОДЕЛИТЬСЯ: